Рачинский Григорий Алексеевич
А. Белый. Рачинский

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:


Андрей Белый

                                РАЧИНСКИЙ



     Кобылинский, Батюшков, Метнер - не старшие; первым из старших  внезапно

и бурно примкнул к нам Григорий Алексеевич Рачинский, заведясь сразу  же  на

всех тропах; каким вбежал, таким и дымил.

     О Рачинском стал слышать с 901 года; а в 902  он  уж  вот  -  в  дымках

рядом; не помню, когда стал бывать у него и когда стал врываться ко мне  он:

журить, покровительствовать180.

     Он - строитель моста к нам: из стана "старцев";  трубач,  стягоносец  и

бард, он приходит - со стягом враждебного лагеря, с длинной трубою: трубить,

веять стягом; отвеявши и оттрубив, трубит, веет "старцам", среди Трубецких и

Огневых впервые поднялся глухой, защищающий меня голос; у  нас  он  твердил:

надо-де понимать и Лопатина; "им" он меня разъяснял; мне развертывал взгляды

о  Логосе:  по  Трубецкому;  в  прекрасном  усилии  сделать  понятными  нас,

молодежь, старикам, он "их" обегал с Белым, с Блоком в руках; а  нас  обегал

он с Новалисом, с Гете и с Пушкиным.

     Г.  А.  Рачинский  -  двоюродный  брат  С.  А.  Рачинского,  профессора

ботаники,  ставшего  сельским  учителем  в   селе   Татеве,   корреспондента

Толстого181 и - скольких; художник Богданов-Вельский  изобразил  его  в  рое

мальчат.  С  юных  лет  эрудит,  вытвердивший   наизусть   мировую   поэзию,

перелиставший философов, всяких Гарнаков, Г. А. -  энциклопедия  по  истории

христианства, поражавшая нас отсутствием церковного привкуса; нам  казалось,

то, что именует он мировоззрением, - энциклопедия, а что считает  досугом  -

канон его.

     Жил он - в  центре182,  в  крошечной  квартирушке,  набитой  книгами  и

украшенной, как бомбоньерочка, вышивками из Абрамцева;  скучающе  поднимался

на верхний этаж: отбыть службу, о которой он не любил говорить, живя связями

с рядом ученых обществ; казалось странным, что яркий эрудит - не  профессор;

отбывал служебную повинность ради  хлеба,  освобождал  себя  от  повинности:

подпирать  устои;  в  рое  профессоров  Г.  А.  Рачинский  мелькал  яркостью

стремлений и жестов с подергом,  являя  контраст  с  седоватой  бородкой,  с

профессорскими золотыми очками.

     Жена - рожденная Мамонтова;183 Г. А. плавал в стихии  искусств:  старик

Поленов, собиратель картин Остроухов, Серов - друзья дома Рачинских:  Г.  А.

был культурою

     "Мира искусства" - до "Мира искусства", вынашивая платонически  лозунги

Абрамцева: с Якунчиковой, Серовым, Коровиным,  Врубелем,  но  и  великолепно

разбираясь в классиках-итальянцах; поклонник Баха, Генделя,  Глюка,  понимал

Скрябина, восторгался музыкой Метнера и д'Альгеймами.

     Ходил  по  Москве  парадоксом;  староколенный  москвич  с  "традициями"

сороковых годов, рукоплескал всему смелому,  уныривая  из  быта,  с  которым

видимость створяла его; чтимый профессорами, им зашибал носы озорным  духом.

То, чем пленял нас, его умаляло в быту, где исконно вращался он;  котировали

его остроумцем; он импонировал фонтанами текстов: на всех языках.

     Не ценили способности тонко вникать, понимать, а ценили -  личину  его,

эрудицию, которая в нас вызывала  протест,  когда  он  наш  жест,  рвущий  с

компромиссами, утоплял в цитатах.  Но  архаичность  Рачинского  эквивалентна

дерзости его приятия нас.

     Э. К. Метнер явил подвиг бунта -  из  одиночества;  а  Рачинский  являл

давний надлом: перебой холерических  взрывов  и  меланхолической  мрачности;

бунт его - по кривой рикошета; "служба", как фига: Янжулу; если последний  -

"талант", то Г. А. - "Гений" в сравнении с Янжулами.

     Когда я или Эллис устраивали передряги, то  он  являлся  журить;  а  по

блеску очков было видно: доволен; недаром подчас,  хватая  за  фалду  Л.  Л.

Кобылинского, имел вид седого "Левы"; тот  выдвигал  "покой"  желтого  дома;

этот жундел о "небесном покое", а строил Гоморры,  скрываяся  к  "архиерею";

знали, что "архиерей" - погребок; и знали: Г. А. - устал, заработался.

     А. С. Петровский его отвозил в санаторий: под Ригу.

     Скучая в укладах, устраивал  "кубари";  влек  его  Эллис,  которого  он

честил; раз под речью П. д'Альгейма о музыке Гретри к мертвой лысине  Эллиса

он приложил воспаленное свое чело:

      - "Тоска, - клубом дыма из рта: паф! - Тоска  Кобылинского,  Левки,  с

тоской - паф! - Рачинского, Гришки, сливаются - паф! - в мировую тоску".

     "Седой Гриша" - его под шумок называл  Кобылинский.  Запой  слов  -  из

рыдающего трепетания, что он в лапах косматого быта;  и  мы  понимали  тоску

этого порой обнаженного Ноя.

     Рачинский, став другом, еще был немного отцом благодетелем: каждого  из

нашего кружка; помнится, как, положивши свою  воспаленную  руку  ко  мне  на

плечо, а другой взявши под руку, он,  припадая  на  ногу,  меня  проводил  в

кабинетик  душнеющий,  чтобы  замкнуть  в  нем,  часами  жундеть,  наставляя

премудрости, опыту жизни: отец уже умер; еще Гершензон не явился;  Рачинский

в ту пору являлся мне образом, связывающим Гершензона с отцом; после  смерти

М. С. Соловьева он выбран был опекуном его сына: и он опекал,  грозя  правой

рукой за проказы, а левой толкая к проказам; казалось, - "бунтами" нашими он

питался.

     Когда завелся своим собственным обществом, став  председателем  в  нем,

ужасался покойному Эрну, что -  "вандал",  Булгакову,  что  -  провалился  в

келейности, пока Булгаков и Эрн не втащили его: в  церковную  догму;  тогда,

меня вспомнив, руку схватив, закачавшись, задергав рукой и плечом, усадил и,

елозя ногами под стулом, метаясь бородкой, жундел в клубах дыма:

      - "Паф, паф... Теологии много!.. А разве они теологию знают? Поизучали

б апостольские постановления!"

     Тыкался  толстой  своей  папиросой;  и  мне  мотивировал  необходимость

вступить в совет общества, перелетая на "ты" с "вы".

      - "Ты понимаешь - паф, паф! - я тебя, черт  дери,  бы  сам  вытурил...

Паф! - из совета - паф, паф... - Я тебя бы - паф, паф! - ницшеанского пса, -

исчезал он в дыму, - сам бы вытурил в шею из общества, - вновь он являлся из

дыма; и - с молниеносной быстротою: - кабы не Булгаков...  Да  вы  понимаете

сами, Борис Николаевич, ты понимаешь, боюсь  я  густого  поповского  духа...

Булгаков способен, способен - ты понимаешь - на заседании - паф, паф, паф! -

дернуть: паф, паф, паф, паф, паф!"

     Нет Рачинского: клубы; из них как жундение шершня:

      - "На заседаниях не религиозного,  а  философски-религиозного,  -  бил

пальцем в палец он, - общества - паф! - фи-ло-соф-ского,  черт  побери,  еще

дернет Булгаков какое-нибудь там: "Святися, святися - во имя сына,  отца,  -

папиросой взлетал в потолок, - и святого духа..." - Паф, паф!.. - Тут-то вот

выпускаю тебя:  "Слово  принадлежит  Борису  Николаевичу  Бугаеву".  Лай  на

Булгакова,  пес  ницшеанский!  Эрн  встанет,  а  я   ему   -   Левкою:   для

равновесия!.."

     И помолчавши:

      - "Идите-ка в совет общества: паф!"

     Припадая на ногу, повел из прокуренного кабинетика в дыме "осанн"  -  к

диванчику, где Т. А. Рачинская нас ожидала: с Парашей, сестрою:

      - "Ну, Танькин, - Борис Николаевич выбран в совет!" И свободно  висела

широкая, широкобортная, широкоплечая синяя куртка  его;  видом  точно  отец;

юным духом как кукиш, который показывал он и на службе, приводя в ярость и в

страх начальство.

     Как он тащил  из  квартирки  в  служебный  этаж  опекаемого  Соловьева,

Сережу, еще гимназиста: "вампуки" показывать, "Степушке" (С. С.  Перфильеву,

начальнику по службе), Сережа исполнял оперу "Пиковая дама":  оркестр,  хор;

лучше же всего у него  удавался  квинтет:  "Мне  страшно",  графиня,  князь,

Томский,  Лиза  и  Герман  (бас,  тенор,  сопрано,  контральто  и   баритон)

перебивали друг друга на все лады: "Мне... не...е...  стра...  тра...  ра...

страшно... Мне... не..." - рыком, кваканьем,  писком  и  лаем,  перебиваемым

гудом флейт, дудом труб, писком скрипок и "гогом" фагота, сверлил  чудовищно

слух; Сережа, придя в исступленье, крича, топоча, кулаками, глазами, ногами,

растерзанной курткой, космою, слюною показывал  попеременно  жест  Томского,

Германа, Лизы, графини; в ту минуту он был гениален, чудовищности выдумывая;

и мамонта разорвало б, а не ухо.

     Рачинский, втащив нас в "святое святых",  притворив  дверь  в  соседнюю

комнату, где  скромно  скрипели  пером,  где  являлись  просители  с  улицы,

поставив перед добродушным толстяком, своим начальником, Степушкой, которого

в Демьянове знавал  я  студентом,  -  требовал,  чтобы  Сережа  пропел  "Мне

страшно"; все помещение дрожало от рявка, от хрюка, от топа и ора Сережи, от

фыка и  брыка  Рачинского,  в  форменном  сюртуке  откалывавшего  антраша  и

совавшего рассеянно папиросу зажженным концом  в  рот  под  заливистый  визг

"начальника", Степушки, колыхавшего толстый живот в  кресле;  не  знаю,  что



происходило  в  мозгах  низшего   служебного   персонала:   летели   "устои"

московские - к чертовой матери.

     Это был - "кукиш"; потребовали, чтоб "седой Гриша" был убран со службы.

     До 901 года числился он и в редакционном совете "Вопросов  философии  и

психологии", при Л. М. Лопатине,  нашем  "враге";  но  и  там  он  показывал

"кукиши": звукосочетание "Ницше" в сем месте в 1901 году звучало как  кукиш,

а он напечатал статью, разбирая толково смысл Ницше184.

     Увидел  Рачинского  я  на  заседании,   посвященном   памяти   философа

Преображенского;  после  маститых  мужей  вдруг  на  кафедру  выскочил   муж

седоватый и быстрый; блистая очками, махая руками в огромную  аудиторию,  он

глухим, лающим голосом начал выкидывать море взволнованных слов, набегая  на

слово словами, стирая словами слова;  взволнован  я  был;  от  Соловьева  же

слышал:

      - "Рачинский Г. А. - одинокая умница".

     Мне передали, как он появился  впервые  за  чайным  столом  Соловьевых,

совпав с Кобылинскими, тоже впервые явившимися.

     Он - холерик; жестикуляция - тарантелла; слова и движенье,  ломая  друг

друга, как смазываясь, дают - мельк экрана кино, - фыки, дымы и сверки цитат

способны ввинтить с непривычки мигрень в висок;  Кобылинский,  Лев,  живя  у

меня, заставлял меня падать в диван от верча и жестов своих; увидя, что пал,

припавши к груди, он ер-зом и прыгом вгонял в каталепсию. Братец Сергей, раз

явившись ко мне часов в восемь, застав полный стол, а меня - в разговоре, ко

мне привалясь, растоптав разговор, начал что-то доказывать: в ухо; и  тотчас

стол, полный гостей, закрылся в тумане; я впал в каталепсию, еле следя: стол

пустеет, пустой; гасят лампы-настенники, кроме одной;  затворяются  двери  в

гостиную и в коридор; гаснет лампа,  последняя;  мрак;  только  в  ухо  бьет

голос, как костью; вдруг - возглас матери издалека (из постели):

      - "Да что ж это?"

     Уже проснулась она, отоспавшись: тут я  пробуждаюсь  и  чиркаю  спичку:

гляжу - пять утра; Кобылинский, Сергей, мысль  свою,  им  начатую  в  десять

вечера: доизложил.

      - "Поздновато... Поговорили!"

     Напомнив  читателю  о  характере  Кобылинских,   упомяну   об   явлении

Рачинского: в дом Соловьевых.

     Кобылинские, появись к Соловьевым впервые, ткнув  хозяевам  руки,  себя

перебили, сцепясь в долгом споре; вдруг звонок; что-то затопотало в переднюю

ботиками; братец Лев произнес: "Ницше". Из шубных,  медвежьих  мехов  тотчас

вывалилось седоватое нечто в очках, меж сцепившихся братьев;  и  шесть  рук,

шесть ног, - взрывы дыма: из тявков! В сплошном телотрясе прошел этот вечер;

Соловьевы молчали испуганно перед сцепившейся троицей, вылетевшей  только  к

часу в переднюю: скатиться  с  лестницы  и  спорить  на  улице;  в  передней

просунулась лысина Льва на Сережу - спросить:

      - "Кто это?" - пальцем в О. М. Соловьеву.

      - "Да мама же моя".

      - "А".

     И Лев - вылетел.

     С тех пор стал Рачинский бывать у С.  М.  Соловьева;  я  дивился  дарам

седоватого Дамаскина:185 он подмигивал мне моей же  "Симфонией";  и  ласково

звал: к себе в гости; так я оказался в  уютной  квартирке,  в  ней  встретив

певицу Оленину и ее мужа, д'Альгейма186.

     Рачинский мне связан с кривым переулком Пречистенки.

     Градация домиков: синенький, одноэтажный, с  заборчиком,  с  садом;  за

ним,  отступя,  занавесясь  рядком  тополей,  желтоватый  и   белоколончатый

каменный дом с барельефами; шестиэтажного куба,  слепого  и  глохлого,  бок;

ниже, выше и ниже, - зеленый, белясый и розовый, -  домики,  с  колониальною

лавкой; забор, убегающий влево, с отдером доски, позволяющим  видеть:  склад

дров; лед не сколот; и - трясы ветвей, крики галок,  над  тумбами,  -  около

церкви  Покрова  Левшина,  сереброглавой,  четырнадцатого  столетия,   -   с

сутуловатеньким, глухим священником: ста пяти лет; его правнуки сидели за...

музыкой Скрябина и спорили о  Метнере;  наискось  -  блеск  изразцов  сложил

голову; дом строил, наверное, Шехтель, коли не Дурнов.

     Кое-где  пробежит  пешеход;  генерал  Щелкачев  чешет  мимо;  Истомина,

бледная барышня, за угол скроется; Эл-лис в шубенке с чужих плечей  дергает:

в Неопалимовский; к вечеру в саночках едет кудрявый Бердяев;  и  -  шапка  в

мехах; и под мехом вихляются  черные  кудри,  серебристые  снегом.  И  ходит

расчесанный, мытый козел, перевязанный лентой,  бодает  прохожих  с  большим

удовольствием.

     Левшинский, Мертвый, Обухов, Гагаринский? Точно не  знаю;  но  знаю:  в

домах этого пречистенского переулочка было жунденье - "святися,  святися"  -

меж водкою и меж селедкою;  перед  закусочным  столиком  сидел  застенчивый,

пристальный и коренастый Серов.

     Всюду быстрым,  танцующим  шагом  с  седою  улыбкой  Рачинский  влетал,

оправляя свой галстук, склоняясь к руке, и над ухом жундел, точно шмель  над

цветком: он врачу, коммерсанту, профессору, барыньке бархатным очень

     невнятным густым тембром голоса мед свой с пыльцою нес в ухо, как шмель

в колокольчик вникая; и слышалось:

      - "Первосвященник,  надев  -   Урим-Туним...   Бара   берешит...   Бэт

харец..." - сыпал текстами: по-итальянски, еврейски, немецки, по-русски.

     Устав, впав в невроз, поднимал, точно жужелжень му-ший; мозаика пестрых

цитат в ускорениях голоса перетрясалася: каша во рту!

     Появлялся Петровский; и, бережным жестом  извлекши,  его  увозил.  Один

критик в 1902 году назвал Рачинско-го  балаболкой,  забывши,  что  -  всякие

есть; и тимпаны, и гусли, если угодно, суть балаболки;  но  я  их  предпочту

критику-пошляку;  среди  Булгаковых  и   Трубецких   был   единственный   он

песнопевец; его гимны о культуре - д'Альгейму, Морозовой, Метнеру доселе мне

памятны; средь "Дома песни", в "Эстетике" - он поражал  жизнью  нас;  пестун

всех нас, в известный период вынашивал он наши молодые стремления; в часы же

досуга писал он стихи: грустны и строги строчки его  антологий;  пародии  на

Алексея Толстого (поэта) - и сильны и  звучны;  один  из  первых  он  оценил

Брюсова, Блока;  от  Мережковских  его  воротило;  Евгению  Трубецкому  меня

объяснял.

     Роль Рачинского, певшего в уши  старопрофессорской  Москве  о  культуре

искусств, ей неведомой, в свое время была значительна.

     Бывало, придешь к нему: из кабинетика он, припадая  на  ногу,  выходит,

сжимая толстейшую,  скрученную  им  же  самим  папиросу;  свисает  гладчайше

короткая синяя широкоплечая, короткобортная курточка; и расплываются  пухлые

губы на белопухлявом, а то красно-розовом (коли -  приливы)  лице;  припадая

стриженою бородкою к уху, он теплую руку кладет на плечо:

      - "Сотвори господь небо и землю... Бара берешит Элогим".

     И раввины московские перед лицом Иеговы проорали не  раз  благодарность

Рачинскому, их выручавшему; чтим  был  раввином  Мазэ;  чтил  раввина  Мазэ;

дервиш с дервишем и Далай-лама тибетский он с Далай-ламой тибетским; к столу

ведет; за столом - жена, Т. А.

      - "Тт... прекрасно... И Поццо... Тт... т...  И  Мазэ...  и  владыко  с

Маргошей... Тт... тт... И Мюрат... И Паппэ... И... давайте все вместе".

     Что вместе?

     Давайте все, кому не лень, - В Москве устроим Духов день!

     Бескорыстно-взволнованный, благородно-восторженный Поццо  -  студент  -

соглашается; А. С. Петровский - кривится.

      - "Вы что?"

      - "Не люблю болтовни!"

     Г. А. любили: кого любишь, над тем и  подтруниваешь;  я  рассказывал  в

лицах, как был в кабинетике заперт на ключ в час обеда  меня  посекавшим  за

рифмы "стеклярус"  и  "парус"  Г.  А.;  не  понравились  рифмы  -  "парус  -

стеклярус"; 187 снобизм! Бильбокэ! Заперевши, отчитывал.

      - "Я говорю тебе, вам: вы оставьте-ка - паф! - бильбокэ".

     Отпустил бы! А то - без обеда... шалишь! Вспомнил,  что  едет  куда-то;

достал свой сюртук, снял пиджак, продолжая отчитывать:

      - "Парус - стеклярус"...  -  Паф!  -  Вспомни,  а  что  в  "Аналитике"

Канта188 стоит? Не "ветер" не "сетер" небось!.. Что  сказал  Шопенгауэр?  Не

"бисер - людьми-сер".

     И тут снял штаны:

      - "Можешь  ли  привести  мне  различия  первого  и   второго   издания

"Критики"?.. Можешь, - спустил он кальсонину,  нижнюю,  -  то  и  подкидывай

рифмами "парус - стеклярус".

     И - скинул сорочку: в  костюме  Адама,  в  очках,  с  папиросой  стоял,

посекая меня за изысканность рифм и взывая к различию  кантовских  "Критик";

супруга, Т. А., колотилась в дверь.

      - "Гриша, поздно: скорей... Отопри, опоздаешь".

      - "Брось, Танькин!.. С Борис Николаичем мы обсуждаем".

     Достав из комодика нижнюю чистую  пару,  облекся;  облекся  в  крахмал;

достал чистый платок, стал опрыскивать одеколоном себя: в  сюртуке,  черном,

длинном, свисающем фалдами, вырвался в двери со мной; мы - на улицу; я -  на

Арбат, чтоб к обеду попасть... Стой - куда? Он силком усадил на извозчика; и

прочь от Арбата повез. Спрыгнуть? Как бы не так. Держал за руку;  так  -  до

Мясницкой, где бросил в подъезде какого-то дома,  руку  сунув  рассеянно;  в

дверь пронырнул; дверь захлопнулась;  я  же  голодный  тащился  с  Мясницкой

пешком: денег не было!

     Раз рано утром ворвался он к Метнерам, на полотеров, сдвигающих мебель,

наткнувшись; ему тотчас представилось,  что  стулья  -  полки;  сдвинув  их,

объяснял: так стояли полки перед Карлом Двенадцатым; и между двух полотеров,

вихрами мотающих, пляшущих, зарецитировал Карлу Петровичу Метнеру:



     Швед, русский - колет, рубит, режет189.



     Распевы о Гете, о Данте, о Канте и тучи цитат из "отцов", из литургики,

изображенные в лицах церковные таинства  как  продолжение  арии  хором,  уже

перешли в пред-седательствование, в приветствия - Брюсову,  Герману  Когену,

Матиссу, Верхарну, Морису Дэни, Боборыкину; всюду совали ему колокольчик;  и

всюду, поднявшись, звенел: "Заседанье открыто". И - "слово предоставляется";

второстепенное дело - кому:  Эрну,  Булгакову,  биокосмисту  иль  -  Фуделю;

стиль, ритуал, председательствование в Р.Ф.О.;190 и он,  Дамаскин,  взвивший

гусли, - запел; дай гитару, - с ней пел бы; антифанатичный, не  "столп",  но

подпертый насильно "столпами" - Булгаковым, Эр-ном, - он стал  детонировать,

фыркая и извлекая фальшивые звуки; бывало, - багровый, с надутыми жилами, он

запевает: "Святися". А как - "Не таи рыданье" - выходит.

     Готовясь к открытию заседания, фыркая дымом, метается он:  от  угла  до

угла; шебуршит листом белым, опрашивая: "Оппонируете?"  Тычет  руку  направо

входящему "члену", вытягивая свою шею налево, жундит в ухо Эрну, толкаясь  в

толпе, через зал, подзывая  кивочком  меня;  и  все  сразу;  оказываясь  меж

Бердяевым и меж Булгаковым,  одновременно  беседует  с  ними,  с  двоими:  с

Булгаковым - жестами рук,  а  с  Бердяевым  -  жестами  ног;  сам  же  слово

обдумывает; и вдруг рывом - ко мне:

      - "Ну, Борис Николаевич, -  я  -  начинаю;  скажу-ка  им  всем:  "Петр

Бернгардович, я, зверь матерый... Святися, святися!.." Скажу им - в носы:  и

Бердяева выпущу: он им покажет язык; номер  -  два:  выпускаю  тебя:  "Куси,

пиль!.." Ты, наверное, - переборщишь: Эрна я - за бока: "Куси Белого". Ну...

Пора: с богом!"

     В  Р.Ф.О.   его   просто   затуркали;   прежняя   роль   -   педагогика

свободомыслия - шла к нему более; слабую точку нащупавши (Кант  не  доучен),

бывало, гвоздит:

      - "Можете всякими - паф - запускать ананасами в небо191, коль "Критику

чистого разума" знаете".

     Или, нащупав, что в Канта ушел:

      - "Кант да Кант... Как писали-то, - а?  "Голосил  низким  басом..."  -

Паф-паф! - "В небеса запустил ананасом". - Паф!.. - Это вот я понимаю: паф!"

     К каждому он приставал с дополнительной краскою, синтеза требуя, силяся

нас синтезировать;  выглядел  же  синкретистом,  порою  срываясь  и  позднюю

Александрию являя; и древний археец, Нилендер, стенал; Киселев клонил нос  в

"Инкунабулы";  в  этом  стремленье  к  абстрактному,  все  еще,  синтезу  он

ударялся: лбом в лоб; Кобылинский  кричал:  "Нни-каких!"  И  они  друг  пред

другом друг друга затопывали, как зенит и  надир,  отрицая  друг  друга,  но

втайне притягиваясь друг ко другу, как два двойника, как  две  тени  искомой

конкретности, не находимой Рачин-ским и Львом Кобылинским; отсюда и рявки:

      - "Тоска Кобылинского, Левки, с тоскою Рачинского, Гришки, сливаются -

паф! - в мировую тоску!"

     Неудачник он был, как все  мы,  "аргонавты",  как  Метнер,  Петровский,

Нилендер, - расплющенные двумя бытами,  фыркающие  на  труды,  юбилеи;  и  -

гордые рубищем.

     Беседы с Рачинским в уютной квартирочке впаяны в воспоминанья  мои  как

пиры с Э. К. Метнером, как  повисанье  над  бездной  с  Л.  Л.  Кобылинским;

бывало, сидит кто-нибудь: или - криво помалкивающий, иронический,  кряжистый

и белокурый Серов, с добродушием щурясь на нас; он - друг детства Рачинской;

192 или владелец типографии А. Н. Мамонтов; или  сухой  и  седой  Остроухое,

смущающий молокососа, меня; или Оленина, сестра певицы; или Д.  Д.  Плетнев,

не профессор, еще молодой и талантливый доктор, худой, молчаливый  и  едкий;

он пуговкой носика, усиками выражает особое  мнение;  или  профессор  Л.  А.

Тарасевич; или с лицом Мюрата, потомок Мюра-та - Сергей  Казимирович  Мюрат,

кузен  П.  И.  д'Альгейма,  учитель  французского,  -   худой,   культурный,

протонченно вежливый невероятный чудак; или  В.  С.  Рукавишникова,  "Варя",

сестра поэта; звонок: и певуче звучит из передней:

      - "Ратшински... Э бьэн!"193

     И Петр Иваныч д'Альгейм изумительными разговорами о символисте Вилье де

Лиль-Адане,  о  песенных  циклах,  о  Шуберте  или   Мусоргском   перебивает

Рачинского; оба мы, рты разевая, внимаем д'Альгейму: как мэтр Вильон он!

     Я учился культуре: в квартире Рачинского.

     Останавливаюсь на ряде тогдашних новых друзей;  они  мне  семинарий  по

классу культуры, или - проблемы увязки: моих личных знаний со знаниями,  мне

показанными в живом опыте; литературные, даже  научные  интересы  -  еще  не

культура, пока они - замкнуты.

     Мне размыкал Кобылинский круг личного опыта и наблюдений,  врываясь  со

списочком книг, где стояло:  Маркс,  Меринг,  Рикардо,  Бернштейн,  Шмоллер;

Рачинский  является  с  "Гарнаками";  Метиер   культуру   Германии   вскрыл,

разъясняя, как музыка, мысль и поэзия великолепно увязаны; чтоб не думал  я,

что вся культура - Германия, встал утонченный француз, Пьер д'Альгейм,  -  с

Ламартином, Ронсаром, Раблэ и т. д. В. В.  Владимиров  выдвинул  -  проблему

формы; культуру стиха раскрыл Брюсов; уж Фохт беспокоил подобранной полочкой

книг: по теории знания; скоро явились: Нилендер и В. И. Иванов;  и  Роде,  и

Фразер, и Бругман возникли тогда;  возникали:  отец  с  своим  Лейбницем,  с

аритмологией; а Гончарова - с проблемой Востока; и даже полезен был  Эртель,

подчеркивая: знать Гиббона и Моммсена - надо.

     Обстанья  моих  интересов  другими  растягивало  во  все  стороны,   не

позволяло заснуть в круге книг, мной отобранных; и голова кружилась,  рябило

в глазах!  Но  царили  еще:  Стороженки  и  Янжулы,  не  оставляя  нам  пяди

"культуры"; Арбат нас сжимал.

     Чем он был? Фоном всех разговоров; Арбат не менялся. Арбат 901  года  -

такой же, как в прошлом столетии.

     Жить,  как  мы  жили,   в   обстаньи   Горшковых,   Мишель-Комарова   и

Выгодчиковых, - нельзя! И картина  сознания  без  к  ней  приложенного,  как

виньетки, Арбата восьмидесятых годов (он Арбат и 901 года) - неполная.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru