...На время улети в лицейский уголок
Всесильной, сладостной мечтою.
Ты вспомни быстрые минуты первых дней,
Неволю мирную, шесть лет соединенья,
Печали, радости, мечты души твоей,
Размолвки дружества и сладость примиренья, --
Что было и не будет вновь...
Пушкин (В альбом Пущину, 1817).
19-го октября 1911 года Императорский Александровский Лицей празднует столетнюю годовщину своего основания, т. е. вернее -- основания того замечательного в истории русской культуры учебного заведения -- первоначального Царскосельского Лицея, из которого развился нынешний Петербургский его преемник (с 1843 года) Александровский Лицей, счастливый наследник и хранитель его великих и священных традиций.
Пушкин и Царскосельский Лицей -- вот слова, которые каждому Русскому говорят так много, в которых заключено все высокое значение нынешнего юбилея как для русского образованного общества, так и для истории русского просвещения и литературы. Ведь жизнь Лицея в его первое шестилетие (1811--1817) -- это годы учения и умственного развития гениального нашего поэта, начальная эпоха его поэтического творчества. Уже из этого ясно, что написать полную и подробную -- насколько позволяют источники, -- а вместе живую и яркую историю именно Царскосельского Лицея (1811--1843), в которой конечно время Пушкина заняло бы первенствующее место, есть настоятельная и давно лежащая на совести русских культурных историков задача, в высшей степени почетная, благодарная и привлекательная.
Между тем материалов для такой истории накопилось уже не мало, да есть для нее и солидное основание в известном труде И. Селезнева, заключающем в себе исторический очерк Лицея за первое его пятидесятилетие. Целая половина его посвящена Царскосельскому лицею, но помещенный здесь материал требует многих важных дополнений, тщательной разработки и воссоздания из сохранившихся памятников, бумажных обрывков и преданий -- всестороннего и яркого изображения жизни старого Лицея и характеристики столь для нас интересных старейших его деятелей и питомцев.
В протекшее же второе пятидесятилетие Лицея изданы в том или другом виде новые весьма ценные и разнообразные материалы и свидетельства современников, даны отдельные интересные характеристики личностей, нарисованы черты жизни, быта и отношений действующих лиц Пушкинского Лицея, но все это отрывочно, разбросанно, иногда разноречиво, и вот свести все это воедино, связать в одну цельную, полную содержания и подробностей, картину, критически оценив и проверив все имеющиеся и прежние; и новые источники, свидетельства и предания, -- все это на правдивом историческом фоне событий, жизни и быта той эпохи -- вот задача, все еще ожидающая своего талантливого и одушевленного исполнителя.
А до появления такой истории всякое, даже самое скромное дополнение к тому, что уже написано и издано, -- в смысле ли обнародования хотя бы малейшего нового материала или частичного, детального углубления в тот или другой вопрос -- должно быть обязанностью всякого, могущего внести еще что-нибудь заслуживающее внимания в эту литературу.
Это и заставляет меня, располагающего собранием лицейских реликвий, составленным в течение долгих лет моим отцом, лицеистом VI курса Я. К. Гротом, и им в свое время использованным в ряде этюдов и очерков, в свою очередь, заняться этими любопытными бумагами и извлечь из них все то, что еще может послужить материалом для вышенамеченной задачи и что до сего времени или вовсе не было опубликовано, или стало известно лишь отчасти.
Обозревая в одной из статей своих в 1874 г. {"Первенцы Лицея и его предания", в сборнике "Складчина". СПб. 1874 г.} литературу предмета, Я. К. Грот замечает, что "к сожалению сами воспитанники Лицея и близкого ему Лицейского пансиона сделали не много для истории этих заведений". Это замечание, вполне верное в то время, в общем остается довольно верным и ныне, хотя справедливость требует признать, что главная доля в издании и обработке сохранившихся материалов принадлежит все же двум старым лицеистам -- В. П. Гаевскому и самому Я. К. Гроту {К ним надо причислить анонимного автора (кн. Н. Н. Голицына) книги "Благородный пансион Царскосельского Лицея" (СПб. 1869).}, которым послужили прежде всего важнейшие лицейские воспоминания, записанные первокурсниками, напр., Пущиным, Корфом, Комовским.
К названным именам бытописателей Царскосельского лицея -- из числа воспитанников уже Петербургского Лицея можно прибавить лишь два-три имени, напр., маститого русского ученого и библиографа Д. Ф. Кобеко, Н. А. Гастфрейнда, да еще неутомимого организатора лицейского Пушкинского музея, собирателя памятников лицейской старины для него и пушкиниста П. Е. Рейнбота. Все остальные издатели материалов, историки старого Лицея и пушкинисты, писавшие о Пушкине в Лицее и об этом последнем, как старейшие, напр., И. Я. Селезнев, автор "Очерка истории Лицея", И. П. Шульгин, П. И. Бартенев, П. В. Анненков, Л. Н. Майков и П. А. Ефремов, так и новейшие, как П. О. Морозов, И. А. Шляпкин, Н. О. Лернер и др., по воспитанию не принадлежат Лицею и почти все занимались им лишь в связи с работой над биографией и поэзией Пушкина.
Не задаваясь здесь целью обозревать всю литературу, касающуюся Пушкинского Лицея, я остановлюсь лишь на том, что непосредственно связано с настоящим изданием, т. е. на отношениях к Царскосельскому лицею моего отца и на его труде по собиранию и изданию сохранившихся бумаг архива 1-го лицейского курса.
Я. К. Грот был связан с Лицеем самыми тесными и долголетними узами: как воспитанник сперва Лицейского пансиона (1823--1826), потом Имп. Царскосельского Лицея (1826--1832), как профессор Имп. Александр. Лицея (1853--1862), наконец впоследствии как собиратель лицейской старины, бытописатель первоначального Лицея и пушкинист. Едва ли поэтому кто-либо другой мог и чувствовать так живо эту связь и быть так предан заветам лицейской старины, как покойный академик. Это отношение его к Лицею запечатлелось в сохранившихся его личных воспоминаниях о годах, проведенных в Лицее, и о лицейских деятелях, -- воспоминаниях, как вошедших в его автобиографические заметки {"Я. К. Грот. Неск. данных к его биогр. и характ." СПб. 1895 г. См. извлечение из них в "Приложениях" к настоящему сборнику, отд. IV.}, так и разбросанных в его известном сборнике, посвященном Пушкину и Лицею {Пушкин, его лицейск. товарищи и наставники. 2 изд. (из III т. "Трудов") СПб. 1899 г.}. Отсылая читателей к данным воспоминаниям, мы извлечем из них здесь лишь те данные, которые относятся к собиранию бумаг 1 курса, к судьбе этого маленького постепенно накопленного некоторыми из первокурсников и переходившего из рук в руки "архива".
Отец мой поступил (10-ти лет) в Лицейский пансион в 1823 году, следовательно всего через 6 лет по выходе Пушкина из Лицея, а в Лицей перешел в 1826 г., так что застал там еще некоторых наставников 1-го курса и некоторые первоначальные порядки, хотя уже в конце царствования Александра I (с 1822 г.) лицейский режим значительно изменился в смысле утраты прежней свободы и введения более строгой дисциплины полувоенного характера.
Я. К. рассказывает, что их, лицеистов VI курса, чрезвычайно интересовали предания о первом курсе. "С жадностью слушали мы всякий рассказ о старейших наших предшественниках и с любопытством расспрашивали их современников о подробностях первоначальной истории Лицея... Над всеми преданиями царило славное имя Пушкина. Легко представить себе, с каким восторгом мы читали и выучивали наизусть его стихи; каждое новое произведение его ходило между нами по рукам, если не в печати, то в списках... В созданиях Пушкина, в славе его мы видели что-то для себя родное, мы считали его своим"... Рядом с ним возбуждали любопытство и были популярны в лицейской среде и некоторые его товарищи, напр., Кюхельбекер и Пущин, ставшие особенно известны по их участию в декабрьских событиях, а из других привлекали наибольшее внимание бар. Дельвиг (друг Пушкина и поэт), кн. Горчаков, Вольховский и бар. Корф (по блестящей тогда уже карьере) и Матюшкин (по слухам о его путешествиях).
Из них Лицей посетили при Я. К., кроме Пушкина, Дельвиг и Вольховский. Пушкин посетил Лицей в эти годы два раза, и конечно с восторгом был там встречаем воспитанниками. Об одном (первом) из этих посещений (именно в 1828 г.), очевидно произведшем на отца моего глубокое впечатление, он восторженно рассказывает в своих автобиографических заметках. "Мы следовали за ним, пишет он, тесною толпой, ловя каждое его слово. Пушкин был в черном сюртуке и белых летних панталонах. На лестнице оборвалась у него штрипка; он остановился, отстегнул ее и бросил на пол; я с намерением отстал и завладел этой драгоценностью, которая после долго хранилась у меня. Из разговоров Пушкина я ничего не помню, да и почти не слышал: я так был поражен самим его появлением, что не умел даже и слушать его, да притом по всегдашней своей застенчивости шел позади других". В другом месте воспоминаний Я. К. находим еще свидетельство о таком посещении Пушкина, относящееся, по-видимому, ко времени пребывания Я. К. на старшем курсе (в 1831 г.). "Как всегда водилось, когда приезжал кто-нибудь из наших "дедов", мы его окружали всем курсом и гурьбой провожали по всему Лицею. Обращение его с нами было совершенно простое, как со старыми знакомыми; на каждый вопрос он отвечал приветливо, с участием расспрашивал о нашем быте, показывал нам свою бывшую комнатку и передавал подробности о памятных ему местах. После того мы не раз встречали его гуляющим по Царскосельскому саду, то с женою, то с Жуковским, которого мы видели у себя около того же времени: он присутствовал на экзамене из истории"...
Такое юношеское обожание великого поэта, сочетавшееся с пылкою привязанностью к Лицею и благоговейным почитанием лицейской старины, вынесенное Я. К. из стен Лицея -- он покинул его в 1832 году, -- развиваясь под влиянием благоприятных обстоятельств, в скором времени обратилось в сознательный культ и воплотилось позже в плодотворное дело изучения объекта этого культа и собирания лицейских реликвий.
Из юноши-лицеиста, хранившего -- как драгоценность -- ничтожнейшее вещественное воспоминание о посещении Пушкиным Лицея и тщательно сберегавшего свои лицейские тетрадки и рукописные литературные журналы, издававшиеся в подражание 1-му курсу, вырос с течением времени известный исследователь жизни и эпохи Пушкина, собиратель и хранитель обрывков архива и преданий первоначального Лицея.
Плоды поэтической и вообще литературной лицейской деятельности первого курса были однако ж еще мало известны в стенах Лицея воспитанникам следующих курсов, знавшим о них лишь по слухам и преданиям и следовавшим примеру старейших и этим преданиям в собственных своих опытах. По словам Я. К. Грота, из лицейских стихотворений 1-го курса они почти ничего не знали, пока находились в заведении. "Я познакомился с ними, пишет он, только через год после своего выпуска из Лицея, именно в 1833 г., когда товарищ Пушкина барон М. А. Корф, тогдашний мой начальник по Канцелярии Комитета Министров... дал мне на прочтение две переплетенные в зеленый сафьян тетради, содержащие собрание стихотворений некоторых из его товарищей. Я тогда же переписал большую часть их, не пропустив конечно ни одной из пьес Пушкина. Эти тетради принадлежали собственно товарищу и другу его (Корфа) М. Л. Яковлеву, страстному любителю музыки и пения, который некогда и сам пописывал стихи, особенно басни, но не обнаружил в поэзии заметного таланта" {К Яковлеву они, по видимому, перешли (или вернулись) значительно позже, ибо В. П. Гаевский в 1853 г. (в первой статье о Дельвиге, "Современник", т. 37, стр. 76) брал для своей работы эти рукописные тетради у М. А. Корфа. О "тетрадях бар. Корфа" говорят в 1855 г. П. В. Анненков (Соч. П. т. 1, стр. 28 и пр.), ими пользовавшийся, а в 1858 г. и Пущин в своих "Записках" (изд. 1907 г., стр. 27, прим.). В 1863 г. Гаевский получил все лицейские бумаги уже от Яковлева.}. Итак этими выписками из лицейских тетрадей Корфа или Яковлева мой отец в 1833 г. и положил очевидно первое основание своему собранию литературных опытов и разных бумаг первокурсников Лицея. Три тетради этих выписок сохранились в его архиве под заглавием "Извлечение из собрания лицейских стихотворений 1-го курса", и я уже имел случай воспользоваться ими в одной из своих статей {"К Лицейским стихотворениям А. С. Пушкина (несколько поправок и вариантов)". Журн. Мин. Н. Пр. 1905 г., No 10.}.
Несомненно, служба Я. К. у бар. Корфа и сближение его с этим товарищем Пушкина сыграли видную роль в удовлетворении им тех литературных стремлений и интересов по отношению к Пушкину и Лицею, которыми он проникся еще на лицейской скамье. Через Корфа, в его доме, он познакомился со многими первенцами Лицея, напр., с Яковлевым, Матюшкиным, кн. Горчаковым, Комовским.
Первым хранителем большей части лицейских бумаг 1-го курса был известный товарищ и друг Пушкина, общий любимец и "лицейский староста" (устроитель лицейских сходок) М. Л. Яковлев (ум. в 1868 г.) {Можно думать, что ему удалось сберечь лишь некоторую часть бумаг 1-го курса, первоначально им собранных, о чем можно судить по следующему свидетельству, переданному Я. К. Гротом, со слов Матюшкина: "За несколько дней до 14 декабря (1825) И. И. Пущин выпросил у него (т. е. Яковлева) и взял к себе на дом (лицейские бумаги) -- сколько мог забрать. Дней через десять, при обыске квартиры Пущина, все эти бумаги были отобраны и остались, как думал Матюшкин, в архиве судной комиссии". См. "Пушкин, его лицейские товарищи и наставники" 2-е изд., стр. 282. -- Возможно, что часть этих бумаг Яковлеву удалось вернуть.}. В. П. Гаевский в своих статьях о Пушкине в Лицее (1863) {Современник, 1863, кн. 97, стр. 129.} говорит об этих бумагах, как о "хранящихся" у Яковлева. Очевидно он от него получил их, и ему же возвратил. Разумеется, не все, что потом было собрано из лицейского "архива", принадлежало к этому собранию Яковлева. Бережно хранили у себя разные остатки письменной лицейской старины как некоторые другие товарищи Пушкина (не говорим здесь о самом поэте), например бар. Корф, Матюшкин, Комовский, Малиновский, так и старый директор Энгельгардт, а равно и некоторые лицеисты ближайших к 1-му курсов и лица, случайно связанные с первоначальным Лицеем и его воспитанниками. Но все же главная часть сохранившихся рукописей была сосредоточена у Яковлева.
Все эти бумаги Яковлев или сам в последние годы жизни (след. до 1868 г.) передал или может быть завещал передать после своей смерти адмиралу Ф. Ф. Матюшкину, с которым он был по-видимому особенно дружен (вспомним известную записку Матюшкина к Яковлеву по поводу смерти Пушкина, см. ниже) и который жил тогда уже постоянно в Петербурге, занимая разные административные должности, ас 1861 г. состоя сенатором. Действительно, по смерти Яковлева обладателем лицейских бумаг является Матюшкин. Но последний прожил после смерти своего друга всего около 4-х лет.
С Матюшкиным Я. К. Грот познакомился ближе, когда по учреждении в феврале 1871 г. Комитета по сооружению памятника Пушкину (в который вошли оба), они имели довольно часто случай сходиться для совещаний. По свидетельству Я. К., "Матюшкин до конца неизменно хранил заветную привязанность к Лицею и к своим товарищам и был одним из тех, которые знали всего более подробностей о лицейской жизни первого курса. Видя, что кто-нибудь интересуется ими, он охотно передавал свои воспоминания. С его слов я успел кое-что записать, но, к сожалению, по свойственной человеку привычке откладывать, узнал далеко не все, что мог бы извлечь из бесед с Матюшкиным" {"Пушкин, etc." стр. 74.}. Об одной из таких бесед и о слышанном при этом мой отец рассказывает в другом месте своей книги: в тот раз встреча их была у барона Корфа в Царском Селе. "После обеда Матюшкин пошел со мной гулять по старому саду и передал мне многое из своих воспоминаний, между прочим показал мне место т. н. розового поля" {Там же, стр. 282.}... Без сомнения, из сближения с Я. К. Матюшкин вынес убеждение, что лицейские предания и остатки лицейского архива 1-го курса могут найти в лице моего отца не только самого горячего чтителя и хранителя, но и ревностного собирателя и изыскателя. Как такой собиратель, Я. К. уже был несколько известен в лицейском кругу. Уже в 1830-х годах, как мы знаем, он пользовался у барона М. А. Корфа сборниками лицейских стихотворений 1-го курса и делал из них выписки для себя. С тех пор собирание разных лицейских воспоминаний продолжалось при всяком удобном случае, даже во время пребывания Я. К. профессором в Гельсингфорсе (1840--1853). В эту эпоху ему послал из Петербурга для его "лицейского архива" несколько реликвий -- старый директор Е. А. Энгельгардт. Однажды, в 1842 г., он послал ему известную брошюру "Шесть лет, прощальная песнь лицейская с музыкой (СПб. 1835)"; в другой раз, в 1844 г. -- брошюру о жизни Вольховского с посвящением "Лицейскому Гроту для его лицейского архива от Егора Антоновича" {См. нашу статью "Из лицейской старины", Истор. Вестн. 1905, т. CI, стр. 91--93. Срв. ниже, стр. 146.}. Затем уже в 1860-х годах Я. К. успел опубликовать (в "Русск. Арх." 1864 г.) интересный материал, относящийся к 1-му выпуску, а именно замечательные письма Илличевского к Фуссу, полученные им от сына последнего, лицеиста вып. 1860 г.
Все это без сомнения знал и имел в виду Матюшкин, и он естественно пришел к решению, быть может не без участия в этом барона М. А. Корфа, сделать Я. К. наследником своего лицейского архива. По словам моего покойного отца, адмирал Матюшкин, "чувствуя упадок сил, за несколько месяцев до смерти" (это было весною 1872 г.), передал лицейские бумаги "в наследство" ему, Я. К., как лицеисту, для которого предания старого Лицея всегда были особенно дороги {"Пушкин и пр.", стр. 28; срв. еще стр. 75, 80--81, 218 и 282.}.
Вот каким образом остатки архива 1-го курса сосредоточились у Я. К. Кроме Матюшкина и Корфа {В 1874 г. барон М. А. передал Я. К. список своей известной "Записки" о Лицее.}, из остававшихся в живых их товарищей последовал их примеру и С. Д. Комовский, обогативший собрание Я. К. несколькими хранившимися в его домашнем архиве ценными лицейскими документами {Он передал их Я. К. на лицейском обеде в 1875 г. (за 5 лет до кончины своей).}, а позже семья Малиновских. Наконец, в разное время ему же передавали кое-какие бумаги и воспоминания старого Лицея воспитанники последующих курсов не только Царскосельского, но и Александровского Лицея, которым случайно достались некоторые реликвии от 1-го курса. Этими дополнительными вкладами в свой лицейский архив отец мой обязан, между прочим, следующим лицам: Д. Н. Замятину (III курса, ум. 1881 г.), барону А. К. Икскулю (IV курса, ум. 1880 г.), И. Р. фон-дер-Ховену (V курса), А. И. Малиновскому (XXI курса, сыну товарища Пушкина, ум. 1904 г.), В. П. Фуссу (XXIV курса) и друг.
Свою драгоценную коллекцию лицейских бумаг Я. К. Грот не держал под спудом. Он в течение последующих 15 лет постепенно использовал ее в целом ряде статей и очерков, помещенных в различных периодических и иных изданиях.
Главными между ними были статьи: "Первенцы Лицея и его предания" (в сборн. "Складчина" 1874 г.) и "Старина Царскосельского лицея" (в "Русск. Архиве" 1875--6 гг.), которые впоследствии дополняемы были новыми заметками и очерками, относившимися к Пушкину в Лицее и к его товарищам и вызванными такими торжествами, как открытие памятника Пушкину в Москве (в 1880 г.) и чествование памяти поэта в -50-ти-летнюю годовщину его смерти (1887 г.) Это последнее чествование дало повод Я. К. собрать воедино все свои работы о Пушкине и Царскосельском лицее (о наставниках и товарищах поэта) и издать их в особом сборнике "Пушкин, его лицейские товарищи и наставники" {Спб. 1887 г., вошел в Сборник Отдел. русск. яз. и слов. Императорской Академии Наук, т. 42 (1887).}, который после трудов Селезнева, Бартенева, Анненкова и Гаевского -- является наиболее полным и важным собранием, и вместе и обработкой материалов по Царскосельскому лицею и пребыванию в нем Пушкина.
Этот труд, дополненный еще некоторыми статьями Я. К. (появившимися после 1887 г.) и кое-какими новыми извлечениями из его бумаг, был переиздан мною в год столетнего юбилея рождения поэта (в 1899 г.) и вошел затем в Ш-й том "Трудов" академика.
В очерках и статьях этого сборника Я. К. Грот, как уже сказано, использовал и исчерпал в самом существенном и важном доставшиеся ему остатки архива 1-го курса; некоторые, особенно ценные, материалы (напр., несколько писем лицеистов, заметки их о Лицее, письма Илличевского к Фуссу, путевые заметки Матюшкина) он напечатал целиком или в значительных извлечениях. Из других (напр., лицейских журналов) он представил небольшие выдержки и образцы. Но издать полностью весь материал -- не составляло тогда его задачи, да, может быть, в то время это казалось и излишним.
Однако ж, чем дальше мы идем к разработке истории нашего культурного и литературного прошлого, и в частности биографии великого Пушкина, в исследовании всех условий и обстановки его воспитания и развития, следовательно и окружавшей его учебной среды и быта, тем глубже и живее мы интересуемся всеми сохранившимися до наших дней источниками и документами, способными сколько-нибудь разъяснить и осветить многие возникающие и не вполне еще ясные для нас вопросы и всю картину лицейской жизни, среди которой протекала юность поэта. А так как таких источников и документов очень немного и все они наперечет, то естественно внимание к ним все усиливается, и постепенно изменяется точка зрения на степень важности опубликования тех или других материалов: что прежде могло казаться излишним, то теперь представляется не только полезным, но и необходимым; что в былое время казалось "любопытным только для небольшого кружка" (как выразился В. П. Гаевский в своей статье о праздновании лицейских годовщин), то становится с современной точки зрения и бесспорно важным, и общеинтересным.
Вот почему я нахожу, что настало время дополнить издание покойного академика -- как опубликованием целиком большей части материалов, которые или совсем еще не вошли в его статьи или вошли лишь в извлечениях, так и более подробным описанием того, что, не представляя достаточного интереса для напечатания полностью (напр., некоторые более длинные и слабые произведения товарищей Пушкина), заслуживает все же внимания -- для общих суждений и характеристики учебного и воспитательного дела в первоначальном Лицее, а также второстепенных его деятелей.
Унаследовав драгоценное собрание лицейских бумаг Я. К., я считаю своим долгом довершить и вместе увековечить его дело настоящим изданием, обнимающим (в виде ли воспроизведения или описания) исключительно этот Гротовский лицейский архив, а потому и не претендующим дать итоги всего вообще собранного по настоящему предмету или исчерпывающе исследовать его, обняв эту тему со всех сторон.
Переиздавая 12 лет тому назад книжку Я. К., я тогда уже счел возможным сделать маленькие дополнения к ней из оставленных им бумаг {Как я заметил тогда, не все, однако, о чем он упоминает или что описывает в своих статьях, нашлось в его архиве. Кое-что могло остаться в других руках.}, и говоря о их составе и судьбе, заметил, что "имею в виду еще раз вернуться к этим любопытным рукописям, чтобы дополнить уже изданное и извлечь из них то, что еще может иметь цену и представлять интерес для характеристики той школьной и товарищеской среды, тех условий и той обстановки, в которых суждено было развиваться и зреть гениальной натуре нашего поэта".
Осуществление этого намерения именно теперь, к торжеству 100-летнего юбилея Лицея, является вполне своевременным.
Несомненно, самым важным и ценным источником для начертания жизни и быта первоначального Лицея, для характеристики его порядков и духа, его педагогического и ученического состава и установившихся в нем отношений -- являются свидетельства самих воспитанников в оставшихся после них заметках, воспоминаниях и переписке.
К большому сожалению, дошедший до нас материал этого рода очень невелик и отрывочен. Тут сыграло свою роль без сомнения прежде всего беспощадное всеистребляющее время, так как подобную скудость современных письменных свидетельств из круга самих первокурсников трудно согласить с их известною раннею литературностью и юношеской экспансивностью, с их привязанностью к лицейской старине и преданиям, с их прочною и позже не ослабевавшею, взаимною дружбой. Наверное очень многие из них вели уже в Лицее свои записки и дневники, а также усердно переписывались между собой и с близкими как в лицейских стенах, так и позже. Но от всего этого дошли до потомства только самые скудные обрывки. Тем ценнее они становятся для историка.
Что касается позднейших воспоминаний товарищей Пушкина, то этот высокоценный материал, как известно, исчерпывается воспоминаниями И. И. Пущина, известной запиской графа М. А. Корфа, написанной им по поводу статей П. И. Бартенева (1854 г.) и небольшой запиской С. Д. Комовского (собственно о Пушкине).
Из этих записок последние две имеются в бумагах наших: записка Корфа в списке, полученном моим отцом от самого автора в 1874 г. {См. "Пушкин, его наставники и товарищи" (894) стр. 222.}, а вторая -- в подлиннике. И та и другая были напечатаны в сборнике Я. К. "Пушкин" и проч. (1887 и 1899 гг.). Как и "Записки" Пущина, они достаточно известны и перепечатывать их здесь не представляется необходимым.
Обычай писать свои заметки, свой дневник или записки, обусловленный так же, как до некоторой степени и стихотворство, ранним литературным развитием и сосредоточенною в довольно узкой сфере душевной жизнью воспитанников Лицея, а может быть внушенный и кем-нибудь из наставников, был, по-видимому, распространен в среде его старейших питомцев еще в Лицее, и только недостаток выдержки, постоянства в характере юношей (почти мальчиков) и необходимой для этого занятия усидчивости мешали многим осуществить благую мысль {В наших лицейских бумагах сохранилась между прочим бумажная обложка с написанным на ней заглавием, кажется, рукой Илличевского "Воспоминания о Лицее. Учебные занятия".}. К этим последним принадлежал, как известно, и Пушкин, который судя по сохранившимся обрывкам его лицейских "записок", тоже пробовал вести дневник, но очевидно не нашел в себе достаточных для этого постоянства и терпения.
Из лицейских заметок товарищей Пушкина сохранились только доставшиеся Я. К. Гроту: небольшая часть дневника за март--апрель 1815 г. С. Д. Комовского, и краткие, отрывочные дорожные заметки Ф. Ф. Матюшкина (о его путешествии в Москву тотчас после окончания курса) {И. И. Пущин, как знаем из его "Записок", также вел в Лицее свой дневник, но после "поспешно и опрометчиво" уничтожил его.}. С последними познакомил своих читателей (в значительных выдержках) Я. К. в своей статье "Старина Царскосельского Лицея" ("Матюшкин") {Также "Пушкин etc.", стр. 75--78.}. О дневнике Комовского он только упоминает в своем сборнике {Там же, стр. 281.}. Хотя эти скромные ученические записки не заключают в себе ничего особенно важного или значительного, хотя бы в биографическом отношении (напр., по отношению к Пушкину), тем не менее как живой памятник пребывания в Лицее его первенцев, их ученического быта, их отношения к своей aima mater и между собой, а также как характеристика самих авторов эти откровенные, бесхитростные, можно сказать, ребяческие рассказы, очень любопытны, и нельзя не напечатать их здесь целиком.
Далее, огромный и живой интерес представляет то, что сохранилось из взаимной переписки первенцев Лицея, а тем более из их лицейской переписки.
По счастью, хоть в общем и скудно то, что из этой последней пощадило время, мы все же располагаем здесь таким крупным и драгоценным памятником, как известное собрание писем А. Д. Илличевского к его бывшему гимназическому товарищу П. Н. Фуссу, которое было опубликовано моим отцом еще в 1864 г. (в "Русск. Арх."), но лишь в извлечениях (правда, заключавших в себе все существенное к Лицею относящееся), и затем перепечатано в его известном сборнике. Нечего и говорить, что эти письма должны быть переизданы здесь в полном виде, без всяких пропусков.
К ним присоединяются отдельные, случайно сохранившиеся письма нескольких первенцев Лицея, как лицейской эпохи, так и позднейшей, а также их гувернеров. Они попали в собрание Я. К. из разных рук, и хоть некоторая часть их и была уже напечатана им, но здесь представляется не лишним поместить всю эту маленькую коллекцию целиком.
Тесная дружеская связь большинства членов лицейской семьи I курса продолжалась, как известно, и в последующие эпохи их жизни и постоянно поддерживалась и согревалась воспоминаниями о Лицее, а главнейшим поводом для оживления последних были ежегодные лицейские собрания в день основания Лицея, 19 октября. Этот день с его дружеской сходкой и беседами связывал до конца дней многих товарищей. Он поддерживал отчасти и их взаимную переписку.
Нельзя не вспомнить еще того, что одним из живых звеньев лицейской дружбы, восторженно относившимся к идее братства лицеистов и к лицейским преданиям, был старый директор Лицея Е. А. Энгельгардт, состоявший постоянно в переписке с некоторыми из лицейских первенцев, напр., с Ф. Ф. Матюшкиным, И. И. Пущиным и другими и поощрявший переписку своих питомцев. Многие из этих писем были уже напечатаны {О переписке Энгельгардта с Матюшкиным см. статью (речь) Д. Ф. Кобеко, "Вестник всемирн. истории", 1899, No 1, стр. 90--104.}. Из некоторых были опубликованы отрывки {См. нашу статью "Из лицейской старины. И. И. Пущин", "Историч. Вестн.", июль 1905 г. и "Празднование лиц. годовщин" (1910 г.).}. Отметить и дополнить здесь сохранившиеся обрывки этой переписки их бумаг Я. К. будет, мне кажется, вполне уместно.
К числу товарищей Пушкина, которые, достигнув преклонного возраста, до конца с горячим любовным чувством и благоговением относились к лицейской старине и ко всему, что составляет ее славу, и которые сыграли заметную роль в сохранении для потомства лицейских преданий и реликвий, принадлежит и Сергей Дмитриевич Комовский (рядом с Пущиным, Яковлевым, Матюшкиным, Корфом). Посвятить ему здесь несколько строк будет вполне кстати.
Запись самого Комовского в его лицейской записной книжке гласит: "Я родился в 1798-м году в конце царствования Российского Императора Павла I. 1-го июля мое рождение, 5-го июля мои именины; 18 октября 1811 года поступил в Лицей, на 13-м году от роду".
М. А. Корф в своем дневнике за 1839 г., вспоминая Лицей и давая краткие сведения о каждом из своих товарищей, выражается о Комовском так: "добрый малый, отличный сын и брат, и верный, надежный приятель" {"Русская старина", 1904, июль, стр. 552.}.
По отзыву Я. К. Грота, "С. Д. Комовский не занимал особенно видного места в кругу лицеистов 1-го курса, но из добрых его отношений к товарищам, обнаруживающихся в его переписке с ними, можно заключить, что это был человек вполне достойный уважения". С отзывом Корфа вполне согласуется то, что писал как-то (в 1872 г.) Комовскому, в ответ на его письмо, другой его товарищ И. В. Малиновский: "какой ты христианской души человек, а еще столичный: помнишь усопших! Ты у меня первый по нравственно-христианскому направлению из нас четырех Богом хранимых" {См. это письмо ниже. Кроме себя и К., Малиновский разумеет здесь еще Матюшкина и Корфа.}. Все эти согласные показания о душевных и нравственных достоинствах Комовского, о его верности в дружбе и вытекавшей из религиозности моральной высоты его души подтверждаются теми еще юношескими настроениями и стремлениями к нравственному самосовершенствованию, о которых он чистосердечно повествует в ниже печатаемом "Дневнике" {Таким образом совершенно ничем не оправдывается пренебрежительное отношение к К-му П. А. Ефремова и бросающее тень на него подозрение, высказанное Ефремовым, о подделке К-им Пушкинских стихов с упоминанием о нем (изд. С. Пушкина, Ефремова 1905, т. VIII, стр. 223), о чем речь еще ниже.}.
Скромностью и непритязательностью Комовского вероятно отчасти объясняется и скромность его карьеры -- при очень хороших способностях и связях. По словам М. А. Корфа, "числясь в министерстве народного просвещения (в департаменте народного просвещения), он служил сперва в разных временных Комитетах и проч., а теперь (в 1839 г.) правителем канцелярии в Воспитательном обществе благородных девиц, или попросту секретарем в Смольном монастыре". Позже он состоял Помощником Статс-Секретаря Государственного Совета, а, кажется, уже в 50-х годах оставил службу, дослужившись до чина действительного статского советника.
Он пережил всех своих товарищей, кроме одного (Горчакова), и умер на 83-м году жизни 8 июля 1880 г., дожив до знаменательного дня открытия памятника Пушкину в Москве, к чему относился с энтузиазмом, хотя по болезни и не мог уже присутствовать на торжестве {См. ниже его письмо к Ф. П. Корнилову.}.
С Пушкиным Комовский не был особенно близок в Лицее, но быв в добром знакомстве с некоторыми из его ближайших друзей, а также с Павлищевыми (семейством сестры поэта), он после Лицея, по-видимому, нередко встречался с поэтом.
Об этом свидетельствует А. П. Керн (Маркова-Виноградская), рассказывающая, что в зиму 1827--28 г. "Пушкин по вечерам бывал у Дельвига, где собирались два раза в неделю лицейские товарищи его", в числе которых она называет Яковлева, Комовского и Илличевского {Л. Майков "Пушкин" (сборник) СПб., 1899, стр. 253.}. В записках же Павлищева Комовский не раз упоминается в числе лиц, посещавших дом его родителей и встречавшихся у них с Пушкиным {Л. Павлищев "Воспоминания о Пушкине", Москва, 1890, стр. 34, 72, 263. Однако ж совершенно произвольно и ложно утверждение Ефремова (С. Пушкин, т. VIII, 223), будто "Комовский выставлен в записках Павлищева чуть ли не самым близким к поэту из всех его товарищей". Ничего подобного там нет.}. Что Комовский был близок к семейству сестры поэта Ольги Сергеевны, видно из того, что, когда Анненков, собираясь писать биографию поэта и набросав ряд вопросов о его жизни и о пребывании в Лицее, сообщил их зятю Пушкина, Н. И. Павлищеву, последний обратился за ответом на них именно к С. Д. Комовскому. По этому-то поводу С. Д. и написал свою известную записку о Пушкине в Лицее, которую давал затем на просмотр другим товарищам: Корфу, Яковлеву и Корнилову.
Л. Н. Майков, называя эти воспоминания Комовского -- "простыми, непритязательными рассказами старого товарища, небольшого мастера писать, да и никогда не находившегося в особенно коротких отношениях с Пушкиным" (разумея лицейское время), справедливо отмечает, что Комовский (как и Яковлев) говорит о Пушкине с нежностью, свидетельствующей, что оба они питали к нему неподдельное сердечное расположение. Нет никакого основания думать, чтоб и со стороны поэта не было взаимного сочувствия к Комовскому, хоть и нет на то прямых указаний, так что тенденциозное подчеркивание отсутствия таких указаний со стороны П. А. Ефремова является совершенно необоснованным и несправедливым1.
{1 Эта выходка была сделана по следующему поводу: Отец мой в своей книжке ("Пушкин" etc., стр. 280), отмечая, что Пушкин в своих стихах только раз упоминает об этом товарище, приводит переданную ему Комовским (с другими бумагами) копию Пушкинского восьмистишия с надписью на ней К-го: "Стихи эти доставлены мне от служившего при генерале Инзове штаб-офицера Алексеева, на квартире коего жил наш поэт во время ссылки его на юг". Вот эти стихи:
"Вы помните ль то розовое поле,
Друзья мои, где красною весной,
Оставя класс, резвились мы на воле
И тешились отважною борьбой?
Граф Брольо был отважнее, сильнее,
Комовский же -- проворнее, хитрее.
Не скоро мог решиться жаркий бой.
Где вы, лета забавы молодой!.."
Я. К. высказал при этом правдоподобную догадку, что строфа эта, по-видимому, предназначалась в пьесу "19 октября". П. А. Ефремов старается отвергнуть эту догадку указанием на происхождение этих стихов: почти дословно первые четыре стиха (следовательно -- без упоминания о Брогльо и Комовском) встречаются в знаменитой "Гаврилиаде" в изображении борьбы доброго духа со злым (где не раз автор обращается к воспоминаниям школьных лет), -- пьесе, которая была, по словам Ефремова, написана в Кишиневе (в 1822 г.), где с Пушкиным состоял при генерале Инзове и Алексеев, так что передача стихов через Алексеева является вполне естественной. Это место в "Гаврилиаде" читается так:
"Не правда ли, вы помните то поле,
Друзья мои, где в прежни дни, весной,
Оставя класс, играли мы на воле
И тешились отважною борьбой".
Но Ефремов, почему-то очень неблагосклонный к Комовскому, высказывает ни на чем не основанное предположение, что Комовский (о котором де поэт ни разу нигде не упоминает), "желая сам пополнить умолчание о нем Пушкина", заменил борющихся духов именами Брогльо и своим, и, следовательно, подделал стихи Пушкина... К сожалению, эту неблаговидную для К-го догадку о "сочинительстве" его, в тоне утверждения, повторил и комментатор стихов 19 октября 1825 г. в изд. Пушкина под ред. С. А. Венгерова (т. III, стр. 574). Между тем Ефремов не прав уже потому, что тут нет никакой замены ибо всех 4-х стихов с именами Брогльо и Комовского вовсе нет в "Гаврилиаде", а они явно составляют одно целое с первыми 4-мя и принадлежат тому же автору, естественно вспомнившему эпизод школьной забавы в Лицее. Редакция, присланная Комовскому, -- просто вариант, не попавший по понятным соображениям в известный текст "Гаврилиады".
Нечего и говорить, что заподозревание Комовского в таком неблаговидном поступке, как подделка стихов Пушкина, -- решительно не вяжется с благородным характером его и с тем нравственным обликом, в каком он является в отзывах современников.}
Во всяком случае, имя Комовского останется навсегда связанным с историей собирания и разработки материалов как по биографии великого поэта, так и по описанию жизни и быта первоначального Лицея.
В Лицее Комовский учился очень хорошо и был вообще на отличном счету. В сохранившейся в бумагах Я. К. "Табели, составленной из ведомостей об успехах, прилежании и дарованиях воспитанников Императорского Лицея" (с 19 марта по ноябрь 1812 г.), отзывы о Комовском по всем предметам самые лестные, а в графе "по нравственной части" находим такую характеристику: "весьма благонравен, скромен, чувствителен, послушен, любопытен, проворен {Невольно вспоминаешь в вышеупомянутых стихах Пушкина о борьбе на "розовом поле" слова "Комовский же проворнее, хитрее".}, но осторожен при всей живости". С этим довольно близко сходится приведенная в книге Я. К. Грота аттестация его из записок гувернера Чирикова, относящаяся к следующему 1813 году (30 сентября): "Благонравен, искренен, чувствителен, вежлив, ревностен к своей пользе, пристрастен ко всем гимнастическим упражнениям {Борьба с Брогльо.}. Любопытство, чистота, опрятность, бережливость и насмешливость суть особенные его свойства". Указание на это последнее его свойство наверно вспомнится читателю при чтении дневника С. Д.
Судя по сохранившимся обрывкам переписки Комовского с его товарищами и гувернерами, -- он был любим и теми и другими. По собственному его свидетельству (см. Дневник), он был любимцем гувернера Чирикова. Разумеется, у мальчика и потом юноши Комовского были свои недостатки и отрицательные черты, которые были отмечены в лицейской среде, но которые однако же не мешали всем ценить и любить его. Из протоколов "лицейских годовщин", сохранивших нам лицейские прозвища Пушкина и некоторых его товарищей, мы уже знаем, что прозвище Комовского была "смола" и "лиса". Сам Комовский подтверждает это в своем дневнике, говоря, что главные его "пороки" были "насмешка и охота привязываться", за что товарищи на него "сердились и давали разные неприятные прозвища (смола, лисичка и проч.)"; за его наклонность морализировать и направлять товарищей на путь истинный иногда посредством конфиденций перед особенно любившим его гувернером, они обзывали его "фискалом", как он сам чистосердечно рассказывает. Но все это, повторяем, не мешало им отдавать должное преобладавшим в нем добрым качествам и сохранять дружеские с ними отношения.
От Комовского-то, бережно хранившего остатки лицейской старины, отец мой и получил некоторые бумаги своего собрания {Напр., кроме Дневника его и разных писем, к нему писанных, известные письма И. И. Пущина к Энгельгардту (из Ялуторовска), некрологическую заметку о франц. учителе Будри и проч.}. Вот что читаем об этом в "Дополнениях" к его сборнику {"Пушкин etc.", стр. 281.}: "На лицейском обеде 1875 года и потом, незадолго перед смертью, он передал мне небольшое собрание бумаг, относящихся к старине Царскосельского лицея. Тут я нашел между прочим тетрадку дневника, веденного им в годы воспитания. В этих записках он является молодым человеком (вернее: юношей) добросовестным, набожным, искренно стремящимся к самоусовершенствованию"...
Этот дневник или его отрывок за месяц 1815 года (с 14 марта по 18 апреля), веденный автором еще в духе старой сентиментальной литературной школы, не внося в наши сведения ничего особенно нового в фактическом отношении, во всяком случае любопытен, как единственный связный отрывок повседневной хроники лицейской жизни за Пушкинское время, с ее мелкими интересами и злобами дня, освещающий обстановку, ученический быт и отношения на первом курсе Лицея, -- правда за очень краткий период времени, -- но несомненно типичные вообще для последнего. При чтении дневника живо рисуются не только внутреннее моральное настроение и душевные порывы писавшего, но и ряд живых картинок из товарищеского быта первенцев Лицея.
Здесь находим и описание мальчишеских шалостей, увлечений и предосудительных забав, вроде денежной азартной игры; здесь рядом с благотворным влиянием добрых наставников и взаимной идеальной дружбы -- встречаешь и указание на дурное влияние иных товарищей; здесь находим характеристику одного из питомцев (Корфа) в первую эпоху его лицейского воспитания и характеристику умершего (как раз в те же дни предшествовавшего 1814 г.) первого любимого директора Лицея Малиновского; здесь наконец вскользь отмечается ряд черт из обыденной жизни и занятий воспитанников. Одним словом, при всей своей субъективности, а также однообразии и сравнительной скудости фактического содержания, дневник этот все же заслуживает полного внимания бытописателей Царскосельского лицея.
Журнал или ежедневные поступки,
начиная от 14 марта 1815-го года,
С(ергея) К(омовского) (писано им самим)1
1 Маленькая тетрадка в 8-ку плотной синеватой бумаги; текст занимает 24 листка (48 стр.) с полями, на которых выставлены числа. 6 последних листков чистых. Обложка тетрадки из той же бумаги: на передней -- приведенный здесь заголовок.
14-е марта. (День причащения).
Праздность есть мать всех пороков. Как жестоко испытал я ныне несомненную сию истину, которая уже с давних времен употребляется пословицею.
По принятии святых Тайн Христовых, коих божественный огнь, свергнув с меня ужасное иго грехов, поселил в сердце моем непонятную тишину и спокойствие, после сего быстро пролетело время в чтении душеспасительных св. книг, и звонкий колокол зовет уже к обеду. После же стола, вместо того, чтоб подобным образом заняться полезным и вместе приятным чтением, пошел я к С. Г. Ч. {Чириков, учитель рисования и гувернер, коего я был любимцем. Прим. С. К.}
О! Если б я мог предвидеть будущность, если б мог знать как проведу я там время, то верно бы не пошел к нему. -- С самого моего прихода начал я с ним, как обыкновенно, сперва шутить, потом мешать ему рисовать, наконец более и более к нему приставая, несмотря на кроткие его увещания, несмотря на все его терпение, довел дело до того, что оно из шутки превратилось в серьезное. С. Г., оказывавший мне до того времени удивительную благосклонность, которой я вовсе не заслуживал, видя, что поступки мои становятся уже несносными, запретил мне никогда не ходить к нему в комнату и объявил, что больше не будет мне делать никаких удовольствий.
Сколь ни чувствительны были для меня сии его угрозы, но, подстрекаем будучи самолюбием, никак я не хотел перестать; так что, проведя битых три часа единственно досаждая как можно более С. Г-у, наконец я сам себе опротивел. С досадою хлопнул я дверью и поспешно вышел из комнаты, в то время как уж скоро надлежало идти к ужину. Тут в самых гнусных красках представились мне мои мерзкие поступки, которыми я очернил тот день, который должен быть блаженнейший в жизни.
Тут начала сильно угрызать меня совесть, повсюду представлялся мне С. Г., которого я так обидел. Пришед в мою комнату, в беспамятстве пал я на колени пред образом Спасителя, с воплем и слезами умолял я Его милосердие, -- но раскаяние мое было уже поздно: я не достоин был того, чтоб Всевышний внял молитве моей; с скукою и с несносною пустотою в сердце пошел я спать.
15-е марта.
Будучи в таком расстроенном положении, не мог я скоро заснуть. Различные неприятные сны беспрестанно раздирали мою душу. По прошествии сей ужасной для меня ночи справедливое Божье наказание явно обнаружилось. С самого моего пробуждения почувствовал я ужасную головную боль и лом в висках. Но, зная, что это было наказание Небесное, с покорностью повиновался я святой воле Всевышнего, и для того без ропота, а терпеливо старался я перенесть посланные мне от Бога болезни. Между тем, узнав из собственного своего опыта, сколь пагубна праздность и какие вредные следствия влечет она за собою, провел я сей день уже с большею осторожностью, нежели ему предшествовавший и от того с гораздо спокойнейшею совестью лег я спать.
16-е марта.
Хотя я эту ночь довольно хорошо провел, однако боль нимало у меня не уменьшалась. Впрочем день сей прошел то в классических упражнениях, то в собственных занятиях. Но и тут, Боже! сколь часто не впадал я в прегрешения! Во время молитвы, когда наиболее надлежало вознести мысль и сердце к престолу Твоему, вместо того внимание мое обращено было вовсе на другие неважные предметы. Как часто скучал я в классах, сердился на них, и самыми колкими насмешками уязвлял своих товарищей. Ты, Спаситель мой, Ты терпел ужасные страдания и даже смерть, и терпел невинно -- единственно чтоб кровью своей искупить род человеческий: и я, недостойный называться верным рабом Твоим, я, не только не воздавал за зло добром, но и малейшей обиды не мог снести без отмщения и не уступал другому ни самой маловажной вещи. Чувствую все мои прегрешения, чувствую сколь они гнусны, но я слаб и не в состоянии противиться страстям, меня увлекающим, -- ветр преклоняет к земле гибкую трость.
Но на неизреченное милосердие Твое уповаю, Боже! Вонми гласу моления моего: истреби во мне семена пороков; но просвети разум мой в святой истине, водвори в сердце моем твердую и непоколебимую к Тебе любовь, веру и почтение, и направи поступки мои на путь истинной добродетели.
17-е марта.
Как сильна бывает недостойная любовь к суетному миру! Ныне узнав, что один довольно мне знакомый молодой человек, живший прежде в шумном свете, вступил в духовное звание: Ах! бедный человек, подумал я; как? переменить ту живость, которая одушевляет свет, те удовольствия, забавы, которые соединены со светскою жизнью, -- все это переменить на жизнь уединенную, единообразную, и от того унылую и скучную! -- О, безумный! как мог ты так рассуждать! Боже, прости моим заблуждениям. Что может быть, напротив того для человека блаженнее того состояния, как когда он, удалясь от мирских сует, посвящает всю жизнь свою на служение единому Богу; когда он, как добрый пастырь, старается лишь о благе стада, ему самим Христом вверенного. Каких пропастей, коварством и злобою поставленных ему в свете, избегнул он удалением от оного.
Ароматные цветы, украшавшие раскинутые для уловления его сети, могли б его пленить -- и тогда б испил он яд из позлащенного сосуда, испил и погиб бы невозвратно. О, Боже мой, слава Тебе, яко просветил разум мой; я познал теперь истину и сердечно раскаиваюсь в моих прежних заблуждениях. Как счастлив, думаю я теперь, как счастлив тот, который посвятил себя Богу и святой Церкви Fro; участь его должна быть предметом более зависти, нежели сожаления.
18 марта.
Последние ночи провел я уже спокойно, не чувствуя никакой более боли. Занимаясь как можно более, хотя я и не впадал в такие прегрешения, как прежде, однако насмешка и охота привязываться - сии главные два моих порока, несмотря на все мое старание, и ныне еще не совсем меня оставили. Сии худые склонности были часто причиною, что товарищи иные на меня сердились и давали мне различные неприятные прозвища (смола, лисичка и проч.) {Эти слова в скобках приписаны позже. К. Г.}
19 марта, 20, 21 марта.
Я имел все это время весьма много дела; ибо профессора наши беспрестанно задавали, особливо переписывать; одна эта переписка занимала весьма много времени, и занимала его самым скучным образом {За неимением печатных курсор, лицеисты должны были списывать записки преподавателей. Бар. Корф жалуется на этот метод по поводу курса Куницына (см. Грот, "Пушкин", стр. 22S). К. Г.}. Кроме того, еженедельная письменная переписка с домом, чтение ведомостей и всех почти тогда издаваемых журналов, кои мы получали, также прогулка и разные веселые и вместе невинные забавы -- вот в чем протекло остальное время этих трех дней. Но упражняясь в сих невинных занятиях, не мог я совершенно сохранить чистоты их, покорив худые склонности внушению разума.
Какое желание посмеяться над товарищем, представить в самом колком виде какие-нибудь его неловкости и маловажные недостатки! Какая мстительность, неуступчивость и непризнательность в худых поступках! Иногда приходил я в церковь для того, чтобы посмотреть народ, там находящийся, и натуральным образом внимание мое, вместо того, чтобы обратиться на то, что читалось, рассматривало прилежно разнообразие в лицах, пестроту одежд, фигуру и проч. и проч. и таким образом занималось совершенно другими предметами, нежели каковым долженствовало оно заниматься. Если когда и прилежно стоял я за молитвою, то это было или для того, чтобы обратить на себя всеобщее внимание, или искреннее раскаяние побуждало меня к тому.
Если кто-нибудь требовал от меня небольшого одолжения, то всегда почти показывал я сперва неудовольствие, отказываясь недосугом, или даже неимением требуемой вещи, или другим каким препятствием, и тогда как он, не надеясь уже от меня получить, начинал удаляться, тогда только, раскаясь, призывал я его обратно, и то только с условиями и уговорами ссулял его желаемою вещью -- и какое ж было это одолжение? -- самое маловажное и нестоющее никакого труда; но и это делал я ему так, что он лучше б желал вовсе ничего от меня не получить, нежели получить, но с такими скучными условиями. Боже! сколько пороков, сколько недостатков вижу я во мне! Искорени их Всемощною силою Твоею навсегда из сердца моего.
22 марта.
Чем более я в себя вхожу, чем более проникаю я в глубину сердца моего и рассматриваю многочисленные изгибы его, тем более открываю в себе различных погрешностей, которых без Твоей, Всевышний! помощи, я не могу сам исправить. Один только верный, искренний друг, друг добродетельный, стремящийся всегда твердою стопою по стезе священного закона Божия, один только подобный друг может умягчить сердце, исправить худые склонности и совершенно преобразовать человека. Но где можем мы найти лучшего друга, как не посреди тех, с коими мы учимся, играем и забавляемся, -- словом, посреди милых товарищей счастливой юности нашей. Проводя с ними часы, дни, месяцы и целые годы, видя поступки их во всевозможных встречающихся обстоятельствах, видя их склонности и навыки, недостатки, потребности и вместе хорошие свойства, видя и примечая все это, мы легко и с верностью познаем их настоящий характер, их душу и сердце. Ах! и мое сердце наслаждалось некогда сладостями счастливой дружбы, и я имел друга в М. К. {Бар. М. А. Корф. Примеч. С. К.} Это было в первом году моего в Лицее пребывания. Получив особенную и неприметным образом один к другому привязанность, долгое время испытывали мы друг друга, не знав еще взаимного расположения. Между тем невинная страсть сия более и более воспламенялась в юных сердцах наших, и мы, наконец, (об)изъяснились в тайных, но одинаковых мыслях наших и заключили вечный союз дружбы.
С сего времени судьба моя сплелась с судьбою К., все радости сделались для меня вдвое приятнее, и все горести гораздо сноснее. Тут уже ни на минуту не расставались мы друг с другом; каждая мысль, каждое даже намерение было уже известно другому. Его кроткий нрав, его чистосердечие, откровенность, чувствительность, простота, нежность и особливо невинность восхищали меня счастливым сим выбором. Черты лица его были приятны; какая-то откровенность, простота и невинность изображалась на оном. Подобно светлому ручью, сквозь чистую воду коего можно видеть все дно оного, так чиста была душа его.
Быв четыре года в таком училище {К сожалению не знаем, где учился Комовский до Лицея. К. Г.}, где были всякого рода дети, я знал все опасности, предстоящие молодому неопытному юноше, когда он находится в кругу других, как добрых, так и худых детей. Посему я всячески старался сохранить в нем безпорочность нрава и предостеречь его от пропастей, могущих ему встретиться; он же со своей стороны истреблял во мне худые склонности и переселял, так сказать, хорошие свои качества из своего в мое сердце. Таким образом счастье мое, казалось, утвердилось навсегда, я блаженствовал и почитал себя счастливейшим из смертных. Все находили удивительное сходство в наших нравах. Товарищи завидовали счастливой дружбе нашей и в шутку называли нас Дамоном и Питиасом; но счастье непостоянно, и неожиданный переворот в судьбе моей имел великое влияние на мой характер.
К., как я уже прежде сказывал, имел приятную физиономию, и это отчасти было причиною всех моих несчастий. Некоторые из моих товарищей, особливо И. П. {И. И. Пущин. Примеч. С. К.}, с которым я долго был за сие в ссоре, начали говорить ему о красоте лица его, потом допускать неблагопристойные насчет сего слова, и наконец дерзость и бесстыдство их простерлись до того, что они стали говорить ему о таких вещах, от коих могла пострадать сама его невинность. Он же, по природной своей простоте, истинно по простоте, не понимая речей хитрых сих обольстителей, принимал их благосклонно. Видя приближающуюся опасность, видя громовую тучу, сгущающуюся над главою неопытного друга моего, я употребил всевозможные средства, чтобы отклонить от него сии бедствия. Тут представил я ему все горестные следствия, могущие от того последовать, просил, умолял для собственного его счастья не внимать более сим сладким но растворенным в яде похвалам льстецов.
Сначала послушался он дружеским советам моим и старался избегать опасных сих разговоров, но самолюбие, сия пагубная слабость, ослепляющая не только юношей, но даже самых опытных мужей, -- самолюбие обольстило его. Неблагопристойные шутки казались ему невинными. Лестные насчет лица его похвалы были для него приятнее сухих, но справедливых увещаний истинно любящего его друга, и тогда как я в объятиях нежной дружбы начинал уже блаженствовать, тогда тот, который был сердцу моему драгоценнейший в свете предмет, которому я всем готов был пожертвовать, тот, наконец, которого я мыслил иметь вернейшим до гроба другом, не объявя мне никакой причины, оставил меня оплакивать горькую мою участь. Все сладкие сии мечты мгновенно исчезли, как сон, из моего воображения. Я плакал, я выл, но слезы мои лились вотще; он не внимал моим воплям и страданиям. О, неблагодарное человечество, восклицал я в отчаянии: о, суетный мир! и самое счастие в тебе мгновенно и не надежно!
Долго разбирал я беспристрастно свои поступки, дабы отыскать, не подал ли я как-нибудь сам тому повод; но не нашед, я стал думать, за что мне приняться. За презрение отплатить ли презрением? -- Я не в состоянии был это сделать; священная искра дружбы, возженная однажды в моем сердце, не могла так скоро потухнуть. Итак, я решил терпеть и молчать. -- Иной, чтобы избежать несносного взгляда изменившего ему друга, удаляется в густую рощу и там под тенью древес или при лунном сиянии, сидя на берегу томно катящегося ручья, наигрывает на лютне -- единственно оставшейся ему отраде, -- унылые песни отчаянного друга. Другой целый день бегает по стремнинам или взбирается на крутизны высоких гор, а ночью скрывается в ущельях скал и там оплакивает свою горькую судьбу. Он лучше желает претерпеть голод, мраз и другие физические нужды, нежели чтоб видеть виновника всех зол своих. А я, несчастный, я и этой не мог иметь отрады. Их мучило одно лишь невольное воспоминание сладких протекших дней; а я, я принужден был терпеть ежедневное с ним свидание, видеть, как гнусные люди всеми средствами стараются его развратить, видеть острый меч, висящий на одном волоске над главою его, видеть всю пропасть бедствий, в которую он повергается, и, не в состоянии будучи его спасти, молить только о том Всевышнего и -- терзаться. От сего иногда случалось, что я, встретясь с К. глазами, приходил в замешательство и краснел; товарищи смеялись над моим смущением; и если б они знали, сколь я его прежде любил и что привязанность сия еще не простыла в сердце моем, то бы они не смеялись, а более сожалеть стали обо мне. Но я никому не открывался в внутреннем моем к нему расположении, и холодное его со мной обхождение приписывал более его развратителям, нежели ему; и потому первых только ненавидел, а о сем последнем сожалел.
Так протекли около двух лет, как мы ни слова не говорили друг с другом. Наконец, нынешнего года пред исповедью просил я его забыть прошедшее, и мы опять стали разговаривать между собою; но уже не так, как во время нашей дружбы, когда мы все душевные наши тайны поверяли один другому, а так, как товарищи разговаривают просто между собою. Сегодня (22 марта) вечером, когда мы уже спать ложились, нечаянно я встретился с ним и он мне сказал, не знаю точно с намерением или без намерения: "прощай К.". Слова сии произнесены были с такою дружескою нежностью, что я, легши в постель, долго еще об этом думал.
23-е марта.
Сегодня была панихида по директоре Василье Федоровиче Малиновском, который скончался прошедшего 1814 года в этот день. Сие привело мне на память, как сей почтенный старец, проведший благочестивую жизнь свою в страхе Божьем и в последова-нии священного закона Его, лежал на смертном одре, благословляя и научая детей своих в той вере и любви к Богу, которыми он сам был одушевлен. До самой последней минуты его жизни сохранил он здравый ум; до самой той минуты молился он о чадах своих, пока не переселился на тот прекраснейший свет, дабы там получить за дела свои венец награды.
Дай, Боже, чтоб и мне, приобщась пречистых Тайн Твоих, такою спокойною и безмятежною смертию окончить житие на бурном сем свете.
24-е и 25-е марта до 29-го и самое сие число.
Ныне пост, т. е. такое время, которое слабый смертный, не могущий и минуты провести, не согрешив делом или мыслию, старается провести самым лучшим, христианским образом.
Зная, что Спаситель наш, принесший себя -- невинного агнца -- добровольно в жертву для искупления рода человеческого, и что 40 дней страдания Своего провел Он в молитве и в посте, зная все это, истинный христианин во-первых, в воспоминание великих и неизреченных милостей Христа, за нас многогрешных невинно пострадавшего, так и для испрошения от милосердной десницы Всевышнего прощения всем проступкам, учиненным в течение целого года, -- старается в чистоте соблюсти сей самим Спасителем нашим установленный обряд. Конечно, не в умерщвлении плоти единственно состоит сей пост, но и сие самое весьма много содействует к проведению сего времени в большем страхе и благоговении к Богу; ибо натуральным образом человек, заботящийся единственно, как бы ему лучше поесть, да попить, может ли обращать внимание на другие важнейшие предметы? Пресытившись сладкими яствами, он предается на лоне роскоши и неги праздности, а в какие ужасные пропасти ввергает нас праздность! Тут всякие худые мысли овладеют душою его, дьявол будет употреблять всевозможные хитрости, дабы ввести его в искушение, и всякая благая мысль будет бежать от него. Итак, постное ядение, истощая наше тело, истребляет дьявольские наущения, приводит нам на память страдания нашего Искупителя, возбуждает в нас тем горячую любовь, веру и почтение ко Всевышнему и, наконец, заставляет помышлять о будущем и исследовать свое поведение. Вникнув в сердце наше, находим мы, колико гнусны наши поступки, и с истинно раскаянным сердцем обвинив себя, как недостойного от тяжести грехов воззреть на высоту славы Бога нашего, но представив неизреченное Его милосердие, даем обещание впредь вести себя осторожнее. Таким образом, исповедав служителю Христову все свои прегрешения, мы удостоиваемся причащения пречистых Тайн Христовых, сего Божественного дара, который снимает с нас тяжкое бремя грехов и поселяет в сердце Ангельскую тишину и спокойствие. Вот слабое изображение того, как должен истинный христианин проводить пост.
Как же я провожу сей пост? Только разве неделю говения вел я себя несколько осторожнее, а потом, несмотря на данное мною обещание, опять начал я впадать в прежние, а может быть и в худшие еще прегрешения. Странно! у нас в Лицее бывают такие времена, в которые почти все мы, как бы составляя одно физическое лицо, особенно на какой-нибудь предмет обращаем все наше внимание. Предметы сии бывают как хорошие, так, к несчастью, не редко и худые. Так, например, было некогда время, когда дружба была особенно у нас в почтении; опять другое, когда мы все почти, как бы понуждаемы будучи какою-нибудь силою, стали друг с другом заниматься языками, особливо французским и немецким. Сей мгновенный энтузиазм мало по малу ослабевал и, наконец, совершенно прошел. Теперь, не знаю точно, какой злобный дух ввел у нас денежную игру, и большая часть уже тайно играет в деньги. Тут вижу я двух игроков; из них каждый с надеждою выиграть предается слепому случаю, и оба спешат в какую-нибудь отдаленную комнату, дабы убежать страшных для них взоров начальства. Начинается игра и не пройдет часа, как уже один совершенно обыгрался; первый предлагает кончить, но он, надеясь отыграться, разгоряченный проигрышем, продолжает игру; но что ж? сверх потери принесенных им денег проигрывает еще столько в долг. С досадою и негодованием оставляет он место, сделавшееся ему столь отвратительным, раскаивается в потере золотого времени, столь нужного для молодого человека; клянется оставить сию пагубную страсть, но уже поздно: потерянное время прошло невозвратно. Но другие не умудряются его примером, приписывая все единственно его неискусству; желают оное испытать по собственному опыту и устремляются в ту же пропасть. К большому моему прискорбию между сими обольщенными пременным счастием нахожу и преждебывшего моего друга, к которому дружба, несмотря на случившиеся перемены, не совсем еще во мне потухла; вижу, как сей неопытный в таких вещах юноша полагается на честность своего противника и как сей хитрый игрок, воспользуясь такою его доверенностью, плутовски его обманывает и наконец, обыгрывает; я вижу все это -- и молчу, потому что не могу ему помочь. Иногда думал я через кого-нибудь другого подать ему помощь, но кому мог я поручить такое важное намерение, когда уже за малейший дружеский совет, который я какому-нибудь моему товарищу иногда давал, все на меня сердились и со всех сторон с негодованием и насмешкою кричали: "ты что за гувернер?" Итак, мне только оставалось сожалеть о друге, просить помощи у Подателя всех благ и ожидать счастливой перемены.
И меня хотели некоторые недоброжелатели уговорить играть, и даже некоторое внутреннее желание иногда меня к тому подстрекало; однако, благодаря Всевышнего, я преодолел все сии льстивые искушения и тем избегнул угрожавшей мне пропасти.
30 марта.
Хотя я победил сию опасную страсть, однако же, сколько оставалось у меня непобежденных! Если я не мог не грешить делами и поступками моими, то столь же трудно мне довести себя до того, что б даже мыслию никого не оскорблять: ибо пред исполнением какого-нибудь дела имеем мы время хорошо его разобрать и обдумать, а мысль приходит мгновенно, нередко вовсе против нашей воли и даже так, что мы не в состоянии бываем от оной избавиться, как только с особенною Божиею помощью.
Их всего труднее и между тем всего более должно истреблять, ибо от худой мысли не долго и до дела. О как часто грешил я мыслями, как часто думал я о других худо, завидовал их счастью, желал им всякое зло, осуждал их и впадал во множество других подобных прегрешений! Боже! пошли мне средства избавиться от оных и впредь вести себя исправнее!
31 марта и 1 апреля.
Приятная весна уж наступила; вся природа, дремавшая дотоле в глубоком снегу, начала оживляться; быстрые ручьи, свергнув с себя тяжкое для них бремя зимы, как бы радуясь возвращенной им свободе, с шумом извиваются по долине и благотворною струею орошают зеленеющие берега. На деревьях, покрытых прежде белым мхом, появляются зеленые почки. Веселые птички, прогнанные грозным Бореем в теплейшие страны, опять к нам прилетели и усладительные хоры их опять уже раздаются в рощах наших. Уже более не принуждены мы сидеть по целым дням, запершись дома. Теперь мы уже начинаем прогуливаться за городом, восхищаясь прелестными местоположениями. Вчера (31-го ч.), когда солнце, находясь уже на середине своего течения, благотворными лучами своими согревало природу, когда веял приятный зефир и умерял теплоту солнца, вчера в первый раз наступающего лета увидел я жаворонка, вспорхнувшего вверх. Я остановился, долго смотрел, как он, кружась над головой моею и насвистывая громкие радостные песни, выше и выше подымался вверх; наконец, он исчез и один только его приятный и звучный голос был еще слышен в воздухе. Возвращаясь с прогулки я увидел пестренькую бабочку, которая, конечно, искала душистую розу, фиалку или лилию, но нигде еще не находила их. Сии два прекрасные зрелища привели мне на память прошедшее весело проведенное лето, и я сгорал нетерпением дождаться нынешнего. Как чисто весеннего дня небо, так да будет чиста душа моя. Рассматривание красот возобновляющейся природы да утвердит в сердце моем горячую любовь и веру к Благому Творцу оных!
От 2-го до 6-го апреля.
Но погода переменилась: солнце скрылось под густые тучи, сумрак облек всю природу; седые туманы, как водяные холмы, беспрестанно волновались -- казалось, что опять настала осень, и мы принуждены были опять оставаться дома. Тут, удаляясь от товарищей, сидел я где-нибудь в углу или у печки и прилежно занимался заданными уроками или перепискою. Проведя таким образом вечер и сделав во время оного все, что предполагал, с каким удовольствием вкушал я потом пищу! какая отрада проливалась в сердце мое! совесть моя была совершенно спокойна, -- но что может быть счастливее того положения, когда человек доволен внутренно собою, т. е., когда совесть довольна его поступками. Но иногда, желая несколько отдохнуть от трудов, я забывал и вместо получаса проводил несколько часов в праздности, и от того нередко впадал в прегрешения; насмешки и передразнивания не оставляли меня, и сим я часто навлекал на себя негодование прочих товарищей.
От 6-го до 8-го ч.
Давно уже имел я охоту учиться на скрипке и уже год целый брал довольно прилежно уроки, выучил несколько песен, дуэтов и почти всю первую часть Русалки; но когда трехгодичный экзамен приблизился, когда надлежало к оному приготовиться, то по недостатку времени я начал худо заниматься скрипкою и наконец совершенно ее оставил, надеясь зато после экзамена тем с большим прилежанием за оную приняться. Туча, столь долго нас устрашавшая, наконец, благополучно прошла; но несмотря на то времени было не более, как и пред испытанием, ибо явились новые науки, а с ними новые и труды -- и я перестал заниматься игранием на скрипке. Вот уж несколько месяцев, как я более в руки ее не брал; однако ж непреодолимое желание уметь хорошо на ней играть -- все еще во мне сохранилось. Вчера (6-го) один из товарищей моих {Вероятно М. Л. Яковлев, большой музыкант, игравший хорошо на скрипке. К. Г.} играл на скрипке и приятные звуки ее, поразив слух мой, возжгли прежнюю мою страсть. Мне представилось, будто я, небрежно забросив на плечо голову, аккомпанирую любезной подруге, которая, сопровождая звуки гитары нежным голосом, воспевает гимн Богу за ниспосланное благословение семейству ее и просит сохранить оному сие бесценное счастье. Между тем милые малютки, забавляя нас невинными своими играми, попеременно целуют то меня, то ее. Трогательное сие зрелище, хотя было только мечтательное, но так разгорячило мое воображение, что я непременно решился, во что бы то ни стало, выучиться хорошо, т. е. с чувствами играть на скрипке и на другой же день более часа занимался повторением прежних песен моих.
От 8-го до 11-го апреля.
Дни эти протекли, как обыкновенно. Та же рассеянность и то же невнимание во время молитвы, которой продолжительность, вместо того, чтоб, как беседа с Богом, (должна) быть весьма приятною, иногда мне наскучала. Несмотря на то, что я сколько можно старался вести себя осторожно, насмешки и привязчивость не совсем меня оставляли. Пренебрежение ко всему священному, неблагодарность, грубость и дерзкие разговоры с начальниками, надменность, тщеславие, раболепство, лесть, подлое обхождение и стремление ко всему худому, и множество подобных пороков некоторых из моих товарищей вселяли в меня такие худые мысли и намерения, от коих нередко я с трудом только мог освободиться.
Иногда раздражен будучи сими гнусными поступками, я выходил из себя и бранился с виновниками оных; но увещания от товарища не могут произвести никакого хорошего последствия; они только раздражают надменность и безрассудное самолюбие. Итак я прибегал иногда к помощи начальства, особливо открывался я во всем столь меня любящему гувернеру {Т. е. С. Г. Чирикову. К. Г.} и за сие называли меня ябедником, фискалом и проч. Но пустые слова сии нимало меня не огорчали, поелику я делал сие единственно для их собственной пользы и вместе для общей; ибо худое поведение некоторых, как некая язва, заражала и прочие, прежде невинные, сердца.
11-го апреля.
Ввечеру сегодня вдруг получаю я совсем неожиданно два письма, одно из дому, а другое от дядюшки П. П. В сем последнем, изобразив, как необходим в его возрасте верный друг и как давно он ищет такового, он, наконец, говорит, что никого не находил достойнее меня и требует на то моего согласия. Прочитав письмо, не в малое пришел я замешательство, ибо пламя дружбы к М. К. {Бар. М. Корфу. К. Г.}, возженное однажды в сердце моем, не совсем еще потухло. Долго думал о сем нечаянном предложении и, наконец, написал ему письмо, в котором чувствительно благодарил за предлагаемую мне честь и обещался хорошим поведением соделаться оной достойным. Не знаю, как еще сие примет. Конечно, для меня лестно и великое было бы счастие иметь его своим другом; но в моих обстоятельствах я не мог иначе поступить.
От 12-го до 18-го апреля.
И даже в сии трогательные дни, в кои некогда Спаситель наш ужасные претерпевал муки и даже смерть, дабы своею невинною смертию искупить грехами удрученный род человеческий и дабы самим даже его мучителям доставить вечную блаженную жизнь, и в сии самые дни, говорю, когда читаются понесенные им за нас страдания, когда и самые телеса усопших восстали, камни распались и вся земля потряслася, я был еще бесчувственее сих неодушевленных вещей. Вместо того, чтобы, слушая с величайшим вниманием мучения Христовы и преклонив главу свою на перси, лить слезы истинного раскаяния, я половину слушал и то без особенного чувства и без малейшего соучастия; половину же вовсе не слушал, думая совсем о другом. Боже, священным огнем Твоим отогрей замерзлое сердце мое и даждь ми благополучно дождаться светлого дня Твоего воскресения и провесть оный, равно как и прочие дни моей жизни в страхе и любви к Тебе, Всесильный! -- О, недостойный грешник! как дерзаешь ты еще вопиять о милосердии!
ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ Ф. Ф. МАТЮШКИНА.
Обстоятельные сведения о жизни и личности адмирала Матюшкина (род. 1799, ум. 1872 г.) сообщены Я. К. Гротом в его известной книжке о Пушкине и Лицее {"Пушкин" etc., стр. 74--80 и 283.}. Я. К., как и все знавшие Матюшкина, отзываются о нем с глубокой симпатией. По его словам, "в Матюшкине не было ничего блестящего: он был скромен, даже застенчив и обыкновенно молчалив, но при ближайшем с ним знакомстве нельзя было не оценить этой чистой, правдивой и теплой души". Матюшкин, как и Яковлев, принадлежал к числу ближайших друзей Пушкина (особенно по выходе из Лицея), и не даром последний посвятил ему две таких задушевных строфы в своем знаменитом "19 октября 1825 г."
"Сидишь ли ты в кругу своих друзей,
Чужих небес любовник беспокойный?
Иль снова ты проходишь тропик знойный
И вечный лед полунощных морей?
Счастливый путь!... С лицейского порога
Ты на корабль перешагнул шутя,
И с той поры в морях твоя дорога,
О, волн и бурь любимое дитя!
Ты сохранил в блуждающей судьбе
Прекрасных лет первоначальны нравы:
Лицейский шум, лицейские забавы
Средь бурных волн мечталися тебе;
Ты простирал из-за моря нам руку,
Ты нас одних в младой душе носил
И повторял: "На долгую разлуку
Нас тайный рок, быть может, осудил!""
Известно, как страшно поразила Матюшкина неожиданная роковая смерть поэта (см. ниже его письмо к Яковлеву)!
В Лицее Матюшкин был на хорошем счету по учению, и пользовался за свой нрав и доброе сердце всеобщею любовью. Особенно тепло он был принят в семье директора Е. А. Энгельгардта, который помог своему любимцу, мечтавшему о морской службе, тотчас по выходе из Лицея попасть под команду адмирала В. М. Головнина, отправлявшегося в кругосветное путешествие. Во время своих странствий до самого поселения в Петербурге (1849 г.) Матюшкин состоял в оживленной переписке с Энгельгардтом {Извлечения из писем Энгельгардта см. в статье Д. Ф. Кобеко "Вестник Всемирной Истории" 1899, No 1, стр. 90--104.}.
Когда в 1817 г. летом, вопрос о его путешествии был решен, он из Царского Села, съездив за подорожной в Петербург, отправился 2-го июля в Москву проститься с своими семейными (мать его была классной дамой в московском Екатерининском Институте) и оттуда вернулся в Царское в конце месяца. Об этом-то путешествии и сохранились печатаемые здесь его черновые заметки, которые, быть может, должны были стать началом записок, которые он, как говорит предание, "собирался вести по совету и плану Пушкина" {Грот, "Пушкин" etc., стр. 77.}.
О передаче Матюшкиным перед смертью своих лицейских бумаг, а в том числе и этих заметок моему отцу, было уже рассказано выше.
О последней болезни и кончине Матюшкина 16 сентября 1872 г., см. ниже в письмах Я. К. Грота и кн. Эристовой.
Путевые заметки между Царским Селом и Москвою
Это -- черновая, сильно перемаранная поправками рукопись в сшитой тетрадке из грубой синей бумаги на 8 листках, т. е. 16 страничках -- в такой же оборванной обложке, на заднем листике которой имеются какие-то морские технические (путевые) записи Матюшкина, из чего можно заключить, что эти листки сопровождали его в морском странствии.
Получивши достоверное известие о том, что я отправляюсь с Василием Михайловичем {Головниным К. Г.} в путешествие, первое мое желание было ехать в Москву проститься со своими; поехавши в Петербург за подорожной и отпуском и получивши оные, я приехал в Царское Село, откуда, поживши три дня у Егора Антоновича, отправился в дорогу, прощаясь с местом, где я, может быть, провел счастливейшее время моей жизни, где в отдалении от родителей я вкушал все приятности сыновней любви, где будучи принят в круг счастливейшего семейства {Т. е. директора Е. А. Энгельгардта. К. Г.}, и я наслаждался его счастием; прощаясь с Егором Антоновичем и его семейством, я не мог удержаться от слез... Я не хотел оставить Царское Село, но оно скоро скрылось...
2-го июля.
Не знаю, что я чувствовал, когда прибыл в Ижору. Хотя я ехал в Москву, хотя я ехал к любимой мною матери, которую не видал шесть долгих лет, но я не радовался: какая-то непонятная грусть тяготила меня: мне казалось, что я оставляю Царское Село против воли, по принуждению.
Из Ижоры я спешил как можно скорее, чтобы (признаюсь) мне не возвратиться назад.
Только что я выехал из Ижоры, как слышу за собою голос; я велел остановиться, оглядываюсь и вижу седого старика, бегущего по большой дороге; прибежавши, бросился он на колени и со слезами на глазах просил меня взять его с собою до следующей станции.
Имев подорожную на двух, я посадил его с собою. Он мне тотчас рассказал, что он отставной дьячек села Грузина, принадлежащего графу Аракчееву, что он ходил в Петербург кой-что закупить для попа. Потом старик было начал мне говорить про барина своего, его попа, попадью -- сон уже смыкал мои вежды. Я слышал слова его и не понимал их; потом их более уже не слыхал... Не знаю, долго ли спал я, но пробуждение мое было очень неприятно: толчок чуть не выбросил меня из телеги. Я просыпался и мне казалось, что я вижу сон. На быстрой тройке несусь летом по обширной беспредельной дороге, не вижу предмета, к коему стремлюсь, -- безизвестность везде. Подле меня лежал старец в глубоком сне. Ты дремлешь рассудок! Удаляюсь от своего счастия, я бегу от тебя! Проснись, проснись, рассудок, что ты делаешь? Но уже поздно, -- счастие невозвратно! я должен удалиться. Слезы у меня катились из глаз, и я к ужасу своему увидел, что это не сон, но истина.
Приехав в Тосну, я пошел к станционному смотрителю прописать подорожную и заказать что-нибудь, чтоб утолить голод. Там я застал офицера {Его имя я узнал уже в Москве, так как и он мое при прощании: его зовут Римский-Корсаков, поручик Тарутинского полка. Ф. М.}, который вел команду солдат Тарутинского полка из Петербурга в Москву. Я предложил ему чашку чаю; он принял ее. Поговорив с ним часик-другой, я хотел проститься и ехать дальше, но он мне предложил ехать с ним вместе, а свою повозку оставить. Я согласился, но так как я обещался довезти старика до Грузина, то дал ему вперед прогонные деньги, а сам сел в тележку с офицером.
3-го июля, вечером мы прибыли в Новогород. Новогородская мостовая, беспокойный экипаж меня так измучили, что я не знал, продолжать ли мне дорогу или нет. Я думал уже простоять в Новегороде один день, посмотреть город столь славный в древности и потом уже пуститься далее. Но короткое время отпуска, совет моего товарища и наконец, случай, открывшийся нам ехать водою, принудил меня оставить мое намерение и ехать из Новогорода, не видавши его. Мы отправились на двух лодках, сначала через быстрый Волхов, потом Новогородским каналом и, наконец, рекою Метою. Прекрасная лунная ночь! После палящего жара, который продолжался во весь день, прохлада ночная была нам весьма приятна; тихое и покойное плавание оправило наши ослабевшие члены, песельники пели заунывные и веселые песни попеременно, и неприметным образом мы пристали к следующей станции.
Так как я ехал в первый раз на повозке, то и ехал весьма тихо; почти каждую ночь я останавливался отдыхать и только на 6-й день мы прибыли в последнюю станцию от Москвы -- в Черную Грязь. Через два часа открылась златоглавая Москва; вскоре мы услышали благовест к вечерне, я смотрю -- и я уже у Тверской заставы. Завтра или даже сегодня я увижу дражайшую свою родительницу.
С 26 на 27 ночью я уехал из Москвы, приехал к заставе: зазвенели колокольчики, и я вечером в Торжке. Вот я уже 227 верст от Москвы. Мелькали мимо меня местечки, города, а мне казалось, что я все еще в Москве!
В Торжке, городе, известном по своим кожевенным и сафьянным заводам, я был принужден остановиться, потому что не было лошадей. На другой день вместе с зарею я отправился опять на барской тройке и в полдень я остановился на одной станции, чтобы подкрепить силы свои. Вошед в одну крестьянскую избу, чтобы что-нибудь закусить (у станционного смотрителя ничего не было), я увидел, что крестьяне сидели за столом; я к ним подсел -- и с довольно большим аппетитом помог им опростать миску со вкусными щами; окончивши наш обед, хозяева попотчевали меня земляникою со сливками. Когда я хотел выйти, мне попался в дверях крестьянин; он остановил меня, перекрестился, после обратился ко мне и начал говорить невнятным и дрожащим голосом.
Я сначала думал, что он пьян, но слова моего хозяина, который его уговаривал, просил, чтоб он молился Богу, наконец отчаянный вид вошедшего заставили меня обратить на его слова внимание. Я не все мог понять: он говорил отрывисто и несвязно, но все что я слышал, было то, что будто бы, ехавши в Ригу с одним чиновником (он называл его секретарским сыном), он его в лесу заживо зарыл в землю. Голос, вид его, подробности, с которыми он злодеяние сие рассказывал, изображали отчаяние и раскаяние. "Иван, помолись Богу! Иван, помолись, -- Бог взмилуется!" слышны были в избе. Наконец, хозяин мой взял его за руку, привел его к образу Спасителя и, став на колена, начал вслух молиться; они молились с полчаса, но вдруг несчастный встал, бросился из дверей, -- крестьянин за ним: что там было, я не знаю, но когда я расплатился, то вышел и увидел страдальца в самом ужасном положении: он лежал на сырой земле, глаза у него закатились, из рта течет руда (черная кровь), в ужасных конвульсиях он кидался во все стороны, стонал, как будто бы издает последнее издыхание. Я возвратился в избу, чтоб что-нибудь о нем узнать; там была одна хозяйка и вот что она мне об нем сказала: "Иван был нашим соседом и очень добрый и смышленый мужик, но пять лет тому назад в него вселился нечистый дух; он прошлое лето ходил в Москву на поклонение, но ему это не помогло". "Бывал ли он в Риге"? -- "Нет, он далее 30 верст отсюда не отлучался". -- "Как же он говорит об Риге, ведь он грамоты не знает и ни от кого не слыхал?" -- "Вестимо так, батюшка, но это -- нечистая сила в нем говорит".
Лошади были запряжены, мне нельзя было ее долее расспрашивать... В станции Ранино я имел удовольствие увидать одного из старых своих товарищей, Маслова; он выехал 24 часами прежде меня из Москвы. Мы ехали несколько станций вместе; но в Бронницах он получил прежде меня лошадей и таким образом мы расстались. Мне запрягли после, и очень худых: я видел, что мне не проехать на них и половины дороги -- нечего делать, надобно от них как-нибудь избавиться. К счастью, ночевали поблизости цыгане; первому мне встретившемуся я сунул полтину в руки, и он подошел к возчику, пророческим голосом ему объявил, что если он сегодня поедет, то одна лошадь у него падет -- и ямщик, коего не могли убедить ни побои, ни деньги, послушался пустых слов цыгана: он тотчас распряг телегу и нанял за себя тройку.
Между тем как ее запрягали, подошел ко мне старик, показывает на десятилетнего мальчишку и просит, чтобы я его поберег. Я сначала не понял, но после увидел, что он его посылает в первый раз -- со мной; благословивши его в дорогу, он его сажает на сетку, подает вожжи и, ударив сам в первый раз лошадей кнутом, провожает его из деревни глазами. Между тем парнишка мой храбрится на козлах, покрикивает и пощелкивает, как будто старый ямщик, лошади несутся по гладкой, прямой дороге. -- "Нет ли проселочной дороги?" -- "Есть мимо монастыря св. Саввы". -- "Ступай по ней!" Он тотчас своротил с большой дороги прямо в дубовый лес; с полчаса скакали по пням и кочкам и, наконец, выехали к монастырю св. Саввы; там переправились через реку, едем далее, более в траву и, наконец -- мы в болоте! Везде кругом густая болотная трава. Лошади пыхтят, тонут в болоте, колеса увязли, -- их уже не видно, и мы почти что (не) плывем. "Куда ты заехал?" -- "Я, барин, здесь никогда не бывал". -- "Зачем же сюда ехал?" -- "Да ведь надобно же когда-нибудь побывать: по большой дороге я езжал с отцом". -- Потом встав на сетку, зачал немилосердным образом бить лошадей: они были хороши и сильны, и через два часа мы выехали опять на чистую дорогу.
Вскоре я догнал Маслова, перегнал его и двумя днями ранее его, 30-го, увидел Царское Село.