Ганзен Анна Васильевна
Ганс Христиан Андерсен. Сказки

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:


Из Ганса Христиана Андерсена

  

Перевод Анны Ганзен

  

Содержание

  
   Гадкий утёнок
   Дюймовочка
   Огниво
   Ангел
   Дикие лебеди
   Принцесса на горошине
   Новое платье короля
   Русалочка
   Стойкий оловянный солдатик
   Свинопас
   Соловей
   Ель
   Гречиха
   Калоши счастья
   Ромашка
   Оле-Лукойе
   Лён
   Старый уличный фонарь
   Аисты
   Девочка со спичками
   Иб и Христиночка
   Скверный мальчишка
   Цветы маленькой Иды
   Пастушка и трубочист
   Дорожный товарищ
   Ганс Чурбан
   Эльф розового куста
   Бузинная матушка
   Снежная королева
   Бабушка
   Красные башмаки
   Колокол
   Тень
   Маленький Тук
   Капля воды
   Жених и невеста
   Побратимы
   Прыгуны
   С крепостного вала
   Штопальная игла
   Последняя жемчужина
   Отпрыск райского растения
   Пятеро из одного стручка
   Пропащая
   Сон
   Директор кукольного театра
   Через тысячу лет
   Сердечное горе
   Птица феникс
   Воротничок
   Немая книга
   Счастливое семейство
   Соседи
   "Есть же разница!"
   История одной матери
   Истинная правда
  

Гадкий утёнок

  
   Хорошо было за городом! Стояло лето, рожь уже пожелтела, овсы зеленели, сено было смётано в стога; по зелёному лугу расхаживал длинноногий аист и болтал по-египетски -- он выучился этому языку от матери. За полями и лугами тянулись большие леса с глубокими озёрами в самой чаще. Да, хорошо было за городом! На солнечном припёке лежала старая усадьба, окружённая глубокими канавами с водой; от самой ограды вплоть до воды рос лопух, да такой большой, что маленькие ребятишки могли стоять под самыми крупными из его листьев во весь рост. В чаще лопуха было так же глухо и дико, как в густом лесу, и вот там-то сидела на яйцах утка. Сидела она уже давно, и ей порядком надоело это сидение, её мало навещали: другим уткам больше нравилось плавать по канавкам, чем сидеть в лопухе да крякать с нею.
   Наконец яичные скорлупки затрещали. "Пи! пи!" -- послышалось из них: яичные желтки ожили и повысунули из скорлупок носики.
   -- Живо! Живо! -- закрякала утка, и утята заторопились, кое-как выкарабкались и начали озираться кругом, разглядывая зелёные листья лопуха; мать не мешала им -- зелёный цвет полезен для глаз.
   -- Как мир велик! -- сказали утята. Ещё бы! Тут было куда просторнее, чем в скорлупе.
   -- А вы думаете, что тут и весь мир? -- сказала мать. -- Нет! Он тянется далеко-далеко, туда, за сад, к полю священника, но там я отроду не бывала!.. Ну, все, что ли, вы тут? -- И она встала. -- Ах нет, не все! Самое большое яйцо целёхонько! Да скоро ли этому будет конец! Право, мне уж надоело.
   И она уселась опять.
   -- Ну, как дела? -- заглянула к ней старая утка.
   -- Да вот, ещё одно яйцо остаётся! -- сказала молодая утка. -- Сижу, сижу, а всё толку нет! Но посмотри-ка на других! Просто прелесть! Ужасно похожи на отца! А он-то, негодный, и не навестил меня ни разу!
   -- Постой-ка, я взгляну на яйцо! -- сказала старая утка. -- Может статься, это индюшечье яйцо! Меня тоже надули раз! Ну и маялась же я, как вывела индюшат! Они ведь страсть боятся воды; уж я и крякала, и звала, и толкала их в воду -- не идут, да и конец! Дай мне взглянуть на яйцо! Ну, так и есть! Индюшечье! Брось-ка его да ступай учи других плавать!
   -- Посижу уж ещё! -- сказала молодая утка. -- Сидела столько, что можно посидеть и ещё немножко.
   -- Как угодно! -- сказала старая утка и ушла.
   Наконец затрещала скорлупка и самого большого яйца. "Пи! пи-и!" -- и оттуда вывалился огромный некрасивый птенец. Утка оглядела его.
   -- Ужасно велик! -- сказала она. -- И совсем непохож на остальных! Неужели это индюшонок? Ну, да в воде-то он у меня побывает, хоть бы мне пришлось столкнуть его туда силой!
   На другой день погода стояла чудесная, зелёный лопух весь был залит солнцем. Утка со всею своею семьёй отправилась к канаве. Бултых! -- и утка очутилась в воде.
   -- За мной! Живо! -- позвала она утят, и те один за другим тоже бултыхнулись в воду.
   Сначала вода покрыла их с головками, но затем они вынырнули и поплыли так, что любо. Лапки у них так и работали; некрасивый серый утёнок не отставал от других.
   -- Какой же это индюшонок? -- сказала утка. -- Ишь как славно гребёт лапками, как прямо держится! Нет, это мой собственный сын! Да он вовсе и недурён, как посмотришь па него хорошенько! Ну, живо, живо, за мной! Я сейчас введу вас в общество -- мы отправимся на птичий двор. Но держитесь ко мне поближе, чтобы кто-нибудь не наступил на вас, да берегитесь кошек!
   Скоро добрались и до птичьего двора. Батюшки! Что тут был за шум и гам! Две семьи дрались из-за одной угриной головки, и в конце концов она досталась кошке.
   -- Вот как идут дела на белом свете! -- сказала утка и облизнула язычком клюв, -- ей тоже хотелось отведать угриной головки. -- Ну, ну, шевелите лапками! -- сказала она утятам. -- Крякните и поклонитесь вон той старой утке! Она здесь знатнее всех! Она испанской породы и потому такая жирная. Видите, у неё на лапке красный лоскуток? Как красиво! Это знак высшего отличия, какого только может удостоиться утка. Люди дают этим понять, что не желают потерять её; по этому лоскутку её узнают и люди и животные. Ну, живо! Да не держите лапки вместе! Благовоспитанный утёнок должен держать лапки врозь и выворачивать их наружу, как папаша с мамашей! Вот так! Кланяйтесь теперь и крякайте!
   Утята так и сделали; но другие утки оглядывали их и громко говорили:
   -- Ну вот, ещё целая орава! Точно нас мало было! А один-то какой безобразный! Его уж мы не потерпим!
   И сейчас же одна утка подскочила и клюнула его в шею.
   -- Оставьте его! -- сказала утка-мать. -- Он ведь вам ничего не сделал!
   -- Это так, но он такой большой и странный! -- отвечала забияка. -- Ему надо задать хорошенькую трёпку!
   -- Славные у тебя детки! -- сказала старая утка с красным лоскутком на лапке. -- Все очень милы, кроме одного... Этот не удался! Хорошо бы его переделать!
   -- Никак нельзя, ваша милость! -- ответила утка-мать. -- Он некрасив, но у него доброе сердце, и плавает он не хуже, смею даже сказать -- лучше других. Я думаю, что он вырастет, похорошеет или станет со временем поменьше. Он залежался в яйце, оттого и не совсем удался. -- И она провела носиком по пёрышкам большого утёнка. -- Кроме того, он селезень, а селезню красота не так ведь нужна. Я думаю, что он возмужает и пробьёт себе дорогу!
   -- Остальные утята очень-очень милы! -- сказала старая утка. -- Ну, будьте же как дома, а найдёте угриную головку, можете принести её мне.
   Вот они и стали вести себя как дома. Только бедного утёнка, который вылупился позже всех и был такой безобразный, клевали, толкали и осыпали насмешками решительно все -- и утки и куры.
   -- Он больно велик! -- говорили все, а индейский петух, который родился со шпорами на ногах и потому воображал себя императором, надулся и, словно корабль на всех парусах, подлетел к утёнку, поглядел на него и пресердито залопотал; гребешок у него так весь и налился кровью. Бедный утёнок просто не знал, что ему делать, как быть. И надо же ему было уродиться таким безобразным, каким-то посмешищем для всего птичьего двора!
   Так прошёл первый день, затем пошло ещё хуже. Все гнали бедняжку, даже братья и сёстры сердито говорили ему:
   -- Хоть бы кошка утащила тебя, несносного урода!
   А мать прибавляла:
   -- Глаза бы мои тебя не видали!
   Утки клевали его, куры щипали, а девушка, которая давала птицам корм, толкала ногою.
   Не выдержал утёнок, перебежал двор и -- через изгородь! Маленькие птички испуганно вспорхнули из кустов. "Они испугались меня, такой я безобразный!" -- подумал утёнок и пустился наутёк, сам не зная куда. Бежал-бежал, пока не очутился в болоте, где жили дикие утки. Усталый и печальный, он просидел тут всю ночь.
   Утром утки вылетели из гнёзд и увидали нового товарища.
   -- Ты кто такой? -- спросили они, а утёнок вертелся, раскланиваясь на все стороны, как умел.
   -- Ты пребезобразный! -- сказали дикие утки. -- Но нам до этого нет дела, только не думай породниться с нами!
   Бедняжка! Где уж ему было и думать об этом! Лишь бы позволили ему посидеть в камышах да попить болотной водицы.
   Два дня провёл он в болоте, на третий день явились два диких гусака. Они недавно вылупились из яиц и потому выступали очень гордо.
   -- Слушай, дружище! -- сказали они. -- Ты такой урод, что, право, нравишься нам! Хочешь летать с нами и быть вольной птицей? Недалеко отсюда, в другом болоте, живут премиленькие дикие гусыни-барышни. Они умеют говорить: "Ран, рап!" Ты такой урод, что, чего доброго, будешь иметь у них большой успех!
   "Ниф! паф!" -- раздалось вдруг над болотом, и оба гусака упали в камыши мёртвыми; вода окрасилась кровью. "Пиф! паф!" -- раздалось опять, и из камышей поднялась целая стая диких гусей. Пошла пальба. Охотники оцепили болото со всех сторон; некоторые из них сидели в нависших над болотом ветвях деревьев. Голубой дым облаками окутывал деревья и стлался над водой. По болоту шлёпали охотничьи собаки; камыш качался из стороны в сторону. Бедный утёнок был ни жив ни мёртв от страха и только что хотел спрятать голову под крыло, как глядь -- перед ним охотничья собака с высунутым языком и сверкающими злыми глазами. Она приблизила к утёнку свою пасть, оскалила острые зубы и побежала дальше.
   -- Слава богу! -- перевёл дух утёнок. -- Слава богу! Я так безобразен, что даже собаке противно укусить меня!
   И он притаился в камышах; над головою его то и дело пролетали дробинки, раздавались выстрелы.
   Пальба стихла только к вечеру, но утёнок долго ещё боялся пошевелиться. Прошло ещё несколько часов, пока он осмелился встать, оглядеться и пуститься бежать дальше по полям и лугам. Дул такой сильный ветер, что утёнок еле-еле мог двигаться. К ночи он добежал до бедной избушки. Избушка так уж обветшала, что готова была упасть, да не знала, на какой бок, оттого и держалась. Ветер так и подхватывал утёнка -- приходилось упираться в землю хвостом!
   Ветер, однако, всё крепчал; что было делать утёнку? К счастью, он заметил, что дверь избушки соскочила с одной петли и висит совсем криво; можно было свободно проскользнуть через эту щель в избушку. Так он и сделал.
   В избушке жила старушка с котом и курицей. Кота она звала сыночком; он умел выгибать спинку, мурлыкать и даже испускать искры, если его гладили против шерсти.
   У курицы были маленькие, коротенькие ножки, её и прозвали Коротконожкой; она прилежно несла яйца, и старушка любила её, как дочку.
   Утром пришельца заметили: кот начал мурлыкать, а курица клохтать.
   -- Что там? -- спросила старушка, осмотрелась кругом и заметила утёнка, но по слепоте своей приняла его за жирную утку, которая отбилась от дому.
   -- Вот так находка! -- сказала старушка. -- Теперь у меня будут утиные яйца, если только это не селезень. Ну да увидим, испытаем!
   И утёнка приняли на испытание, но прошло недели три, а яиц всё не было. Господином в доме был кот, а госпожою курица, и оба всегда говорили: "Мы и весь свет!" Они считали самих себя половиной всего света, притом -- лучшею его половиной. Утёнку же казалось, что можно на этот счёт быть и другого мнения. Курица, однако, этого не потерпела.
   -- Умеешь ты нести яйца? -- спросила она утёнка.
   -- Нет!
   -- Так и держи язык на привязи!
   А кот спросил:
   -- Умеешь ты выгибать спинку, мурлыкать и испускать искры?
   -- Нет!
   -- Так и не суйся с своим мнением, когда говорят умные люди!
   И утёнок сидел в углу нахохлившись. Вдруг вспомнились ему свежий воздух и солнышко, и ему страшно захотелось поплавать. Он не выдержал и сказал об этом курице.
   -- Да что с тобой?! -- спросила она. -- Бездельничаешь, вот тебе блажь в голову и лезет! Неси-ка яйца или мурлычь, дурь-то и пройдёт!
   -- Ах, плавать по воде так приятно! -- сказал утёнок. -- А что за наслаждение нырять в самую глубь с головой!
   -- Хорошо наслаждение! -- сказала курица. -- Ты совсем рехнулся! Спроси у кота, он умнее всех, кого я знаю, нравится ли ему плавать или нырять! О себе самой я уж не говорю! Спроси, наконец, у нашей старушки хозяйки, умнее её нет никого на свете! По-твоему, и ей хочется плавать или нырять?
   -- Вы меня не понимаете! -- сказал утёнок.
   -- Если уж мы не понимаем, так кто тебя и поймёт! Что ж, ты хочешь быть умнее кота и хозяйки, не говоря уже обо мне? Не дури, а благодари-ка лучше создателя за всё, что для тебя сделали! Тебя приютили, пригрели, тебя окружает такое общество, в котором ты можешь чему-нибудь научиться, но ты пустая голова, и говорить-то с тобой не стоит! Уж поверь мне! Я желаю тебе добра, потому и браню тебя -- так всегда узнаются истинные друзья! Старайся же нести яйца или выучись мурлыкать да пускать искры!
   -- Я думаю, мне лучше уйти отсюда куда глаза глядят! -- сказал утёнок.
   -- Скатертью дорога! -- отвечала курица.
   И утёнок ушёл. Он плавал и нырял, но все животные по-прежнему презирали его за безобразие.
   Настала осень; листья на деревьях пожелтели и побурели; ветер подхватывал и кружил их; наверху, в небе, стало так холодно, что тяжёлые облака сеяли град и снег, а на изгороди сидел ворон и каркал от холода во всё горло. Брр! Замёрзнешь при одной мысли о таком холоде! Плохо приходилось бедному утёнку.
   Раз вечером, когда солнце так красиво закатывалось, из-за кустов поднялась целая стая чудных, больших птиц; утёнок сроду не видал таких красавцев: все они были белы как снег, с длинными, гибкими шеями! То были лебеди. Они испустили какой-то странный крик, взмахнули великолепными, большими крыльями и полетели с холодных лугов в тёплые края, за синее море. Они поднялись высоко-высоко, а бедного утёнка охватило какое-то смутное волнение. Он завертелся в воде, как волчок, вытянул шею и тоже испустил такой громкий и странный крик, что и сам испугался. Чудные птицы не шли у него из головы, и когда они окончательно скрылись из виду, он нырнул на самое дно, вынырнул опять и был словно вне себя. Утёнок не знал, как зовут этих птиц, куда они летели, но полюбил их, как не любил до сих пор никого. Он не завидовал их красоте; ему и в голову не могло прийти пожелать походить на них; он рад бы был и тому, чтоб хоть утки-то его от себя не отталкивали. Бедный безобразный утёнок!
   А зима стояла холодная-прехолодная. Утёнку приходилось плавать без отдыха, чтобы не дать воде замёрзнуть совсем, но с каждою ночью свободное ото льда пространство становилось всё меньше и меньше. Морозило так, что ледяная кора трещала. Утёнок без устали работал лапками, но под конец обессилел, приостановился и весь обмёрз.
   Рано утром мимо проходил крестьянин, увидал примёрзшего утёнка, разбил лёд своим деревянным башмаком и принёс птицу домой к жене. Утёнка отогрели.
   Но вот дети вздумали играть с ним, а он вообразил, что они хотят обидеть его, и шарахнулся со страха прямо в подойник с молоком -- молоко всё расплескалось. Женщина вскрикнула и всплеснула руками; утёнок между тем влетел в кадку с маслом, а оттуда в бочонок с мукой. Батюшки, на что он был похож! Женщина вопила и гонялась за ним с угольными щипцами, дети бегали, сшибая друг друга с ног, хохотали и визжали. Хорошо, что дверь стояла отворённой, утёнок выбежал, кинулся в кусты, прямо на свежевыпавший снег и долго-долго лежал там почти без чувств.
   Было бы чересчур печально описывать все злоключения утёнка за эту суровую зиму. Когда же солнышко опять пригрело землю своими тёплыми лучами, он лежал в болоте, в камышах. Запели жаворонки, пришла весна.
   Утёнок взмахнул крыльями и полетел; теперь крылья его шумели и были куда крепче прежнего. Не успел он опомниться, как уже очутился в большом саду. Яблони стояли все в цвету; душистая сирень склоняла свои длинные зелёные ветви над извилистым каналом.
   Ах, как тут было хорошо, как пахло весною! Вдруг из чащи тростника выплыли три чудных белых лебедя. Они плыли так легко и плавно, точно скользили по воде. Утёнок узнал красивых птиц, и его охватила какая-то странная грусть.
   "Полечу-ка я к этим царственным птицам; они, наверное, убьют меня за то, что я, такой безобразный, осмелился приблизиться к ним, но пусть! Лучше быть убитыми ими, чем сносить щипки уток и кур, толчки птичницы да терпеть холод и голод зимою!"
   И он слетел на воду и поплыл навстречу красавцам лебедям, которые, завидя его, тоже устремились к нему.
   -- Убейте меня! -- сказал бедняжка и опустил голову, ожидая смерти, но что же увидал он в чистой, как зеркало, воде? Своё собственное изображение, но он был уже не безобразною тёмно-серою птицей, а -- лебедем!
   Не беда появиться на свет в утином гнезде, если ты вылупился из лебединого яйца! Теперь он был рад, что перенёс столько горя и бедствий, -- он лучше мог оценить своё счастье и всё окружавшее его великолепие. Большие лебеди плавали вокруг него и ласкали его, гладили клювами.
   В сад прибежали маленькие дети; они стали бросать лебедям хлебные крошки и зёрна, а самый меньшой из них закричал:
   -- Новый, новый!
   И все остальные подхватили:
   -- Да, новый, новый! -- хлопали в ладоши и приплясывали от радости; потом побежали за отцом и матерью и опять бросали в воду крошки хлеба и пирожного. Все говорили, что новый красивее всех. Такой молоденький, прелестный!
   И старые лебеди склонили перед ним головы. А он совсем смутился и спрятал голову под крыло, сам не зная зачем. Он был чересчур счастлив, но нисколько не возгордился -- доброе сердце не знает гордости, -- помня то время, когда все его презирали и гнали. А теперь все говорят, что он прекраснейший между прекрасными птицами! Сирень склоняла к нему в воду свои душистые ветви, солнышко светило так славно... И вот крылья его зашумели, стройная шея выпрямилась, а из груди вырвался ликующий крик:
   -- Мог ли я мечтать о таком счастье, когда был ещё гадким утёнком!
  
  

Дюймовочка

  
   Жила-была женщина; очень ей хотелось иметь ребёнка, да где его взять? И вот она отправилась к одной старой колдунье и сказала ей:
   -- Мне так хочется иметь ребёночка; не скажешь ли ты, где мне его достать?
   -- Отчего же! -- сказала колдунья. -- Вот тебе ячменное зерно; это не простое зерно, не из тех, что крестьяне сеют в поле или бросают курам; посади-ка его в цветочный горшок -- увидишь, что будет!
   -- Спасибо! -- сказала женщина и дала колдунье двенадцать скиллингов; потом пошла домой, посадила ячменное зерно в цветочный горшок, и вдруг из него вырос большой чудесный цветок вроде тюльпана, но лепестки его были ещё плотно сжаты, точно у нераспустившегося бутона.
   -- Какой славный цветок! -- сказала женщина и поцеловала красивые пёстрые лепестки.
   Что-то щёлкнуло, и цветок распустился. Это был точь-в-точь тюльпан, но в самой чашечке на зелёном стульчике сидела крошечная девочка. Она была такая нежная, маленькая, всего с дюйм ростом, её и прозвали Дюймовочкой.
   Блестящая лакированная скорлупка грецкого ореха была её колыбелькою, голубые фиалки -- матрацем, а лепесток розы -- одеяльцем; в эту колыбельку её укладывали на ночь, а днём она играла на столе. На стол женщина поставила тарелку с водою, а на края тарелки положила венок из цветов; длинные стебли цветов купались в воде, у самого же края плавал большой лепесток тюльпана. На нём Дюймовочка могла переправляться с одной стороны тарелки на другую; вместо вёсел у неё были два белых конских волоса. Всё это было прелесть как мило! Дюймовочка умела и петь, и такого нежного, красивого голоска никто ещё не слыхивал!
   Раз ночью, когда она лежала в своей колыбельке, через разбитое оконное стекло пролезла большущая жаба, мокрая, безобразная! Она вспрыгнула прямо на стол, где спала под розовым лепестком Дюймовочка.
   -- Вот и жена моему сынку! -- сказала жаба, взяла ореховую скорлупу с девочкой и выпрыгнула через окно в сад.
   Там протекала большая, широкая река; у самого берега было топко и вязко; здесь-то, в тине, и жила жаба с сыном. У! Какой он был тоже гадкий, противный! Точь-в-точь мамаша.
   -- Коакс, коакс, брекке-ке-кекс! -- только и мог он сказать, когда увидал прелестную крошку в ореховой скорлупке.
   -- Тише ты! Она ещё проснётся, пожалуй, да убежит от нас, -- сказала старуха жаба. -- Она ведь легче лебединого пуха! Высадим-ка её посередине реки на широкий лист кувшинки -- это ведь целый остров для такой крошки, оттуда она не сбежит, а мы пока приберём там, внизу, наше гнёздышко. Вам ведь в нём жить да поживать.
   В реке росло множество кувшинок; их широкие зелёные листья плавали по поверхности воды. Самый большой лист был дальше всего от берега; к этому-то листу подплыла жаба и поставила туда ореховую скорлупу с девочкой.
   Бедная крошка проснулась рано утром, увидала, куда она попала, и горько заплакала: со всех сторон была вода, и ей никак нельзя было перебраться на сушу!
   А старая жаба сидела внизу, в тине, и убирала своё жилище тростником и жёлтыми кувшинками -- надо же было приукрасить всё для молодой невестки! Потом она поплыла со своим безобразным сынком к листу, где сидела Дюймовочка, чтобы взять прежде всего её хорошенькую кроватку и поставить в спальне невесты. Старая жаба очень низко присела в воде перед девочкой и сказала:
   -- Вот мой сынок, твой будущий муж! Вы славно заживёте с ним у нас в тине.
   -- Коакс, коакс, брекке-ке-кекс! -- только и мог сказать сынок.
   Они взяли хорошенькую кроватку и уплыли с ней, а девочка осталась одна-одинёшенька на зелёном листе и горько-горько плакала, -- ей вовсе не хотелось жить у гадкой жабы и выйти замуж за её противного сына. Маленькие рыбки, которые плавали под водой, верно, видели жабу с сынком и слышали, что она говорила, потому что все повысунули из воды головки, чтобы поглядеть на крошку невесту. А как они увидели её, им стало ужасно жалко, что такой миленькой девочке приходится идти жить к старой жабе в тину. Не бывать же этому! Рыбки столпились внизу, у стебля, на котором держался лист, и живо перегрызли его своими зубами; листок с девочкой поплыл по течению, дальше, дальше... Теперь уж жабе ни за что было не догнать крошку!
   Дюймовочка плыла мимо разных прелестных местечек, и маленькие птички, которые сидели в кустах, увидав её, пели:
   -- Какая хорошенькая девочка!
   А листок всё плыл да плыл, и вот Дюймовочка попала за границу.
   Красивый белый мотылёк всё время порхал вокруг неё и наконец уселся на листок -- уж очень ему понравилась Дюймовочка! А она ужасно радовалась: гадкая жаба не могла теперь догнать её, а вокруг всё было так красиво! Солнце так и горело золотом на воде! Дюймовочка сняла с себя пояс, одним концом обвязала мотылька, а другой привязала к своему листку, и листок поплыл ещё быстрее.
   Мимо летел майский жук, увидал девочку, обхватил её за тонкую талию лапкой и унёс на дерево, а зелёный листок поплыл дальше, и с ним мотылёк -- он ведь был привязан и не мог освободиться.
   Ах, как перепугалась бедняжка, когда жук схватил её и полетел с ней на дерево! Особенно ей жаль было хорошенького мотылёчка, которого она привязала к листку: ему придётся теперь умереть с голоду, если не удастся освободиться. Но майскому жуку и горя было мало.
   Он уселся с крошкой на самый большой зелёный лист, покормил её сладким цветочным соком и сказал, что она прелесть какая хорошенькая, хоть и совсем непохожа на майского жука.
   Потом к ним пришли с визитом другие майские жуки, которые жили на том же дереве. Они оглядывали девочку с головы до ног, и жучки-барышни шевелили усиками и говорили:
   -- У неё только две ножки! Жалко смотреть!
   -- Какая у неё тонкая талия! Фи! Она совсем как человек! Как некрасиво! -- сказали в один голос все жуки женского пола.
   Дюймовочка была премиленькая! Майскому жуку, который принёс её, она тоже очень понравилась сначала, а тут вдруг и он нашёл, что она безобразна, и не захотел больше держать её у себя -- пусть идёт куда хочет. Он слетел с нею с дерева и посадил её на ромашку. Тут девочка принялась плакать о том, что она такая безобразная: даже майские жуки не захотели держать её у себя! А на самом-то деле она была прелестнейшим созданием: нежная, ясная, точно лепесток розы.
   Целое лето прожила Дюймовочка одна-одинёшенька в лесу. Она сплела себе колыбельку и подвесила её под большой лопушиный лист -- там дождик не мог достать её. Ела крошка сладкую цветочную пыльцу, а пила росу, которую каждое утро находила на листочках. Так прошли лето и осень; но вот дело пошло к зиме, длинной и холодной. Все певуньи птички разлетелись, кусты и цветы увяли, большой лопушиный лист, под которым жила Дюймовочка, пожелтел, весь засох и свернулся в трубочку. Сама крошка мёрзла от холода: платьице её всё разорвалось, а она была такая маленькая, нежная -- замерзай, да и всё тут! Пошёл снег, и каждая снежинка была для неё то же, что для нас целая лопата снега; мы ведь большие, а она была всего-то с дюйм! Она завернулась было в сухой лист, но он совсем не грел, и бедняжка сама дрожала как лист.
   Возле леса, куда она попала, лежало большое поле; хлеб давно был убран, одни голые, сухие стебельки торчали из мёрзлой земли; для Дюймовочки это был целый лес. Ух! Как она дрожала от холода! И вот пришла бедняжка к дверям полевой мыши; дверью была маленькая дырочка, прикрытая сухими стебельками и былинками. Полевая мышь жила в тепле и довольстве: все амбары были битком набиты хлебными зёрнами; кухня и кладовая ломились от припасов! Дюймовочка стала у порога, как нищенка, и попросила подать ей кусочек ячменного зерна -- она два дня ничего не ела!
   -- Ах ты бедняжка! -- сказала полевая мышь: она была, в сущности, добрая старуха. -- Ступай сюда, погрейся да поешь со мною!
   Девочка понравилась мыши, и мышь сказала:
   -- Ты можешь жить у меня всю зиму, только убирай хорошенько мои комнаты да рассказывай мне сказки -- я до них большая охотница.
   И Дюймовочка стала делать всё, что приказывала ей мышь, и зажила отлично.
   -- Скоро, пожалуй, у нас будут гости, -- сказала как-то полевая мышь. -- Мой сосед обычно навещает меня раз в неделю. Он живёт ещё куда лучше меня: у него огромные залы, а ходит он в чудесной бархатной шубке. Вот если бы тебе удалось выйти за него замуж! Ты бы зажила на славу! Беда только, что он слеп и не может видеть тебя; но ты расскажи ему самые лучшие сказки, какие только знаешь.
   Но девочке мало было дела до всего этого: ей вовсе не хотелось выйти замуж за соседа -- ведь это был крот. Он в самом деле скоро пришёл в гости к полевой мыши. Правда, он носил чёрную бархатную шубку, был очень богат и учен; по словам полевой мыши, помещение у него было раз в двадцать просторнее, чем у неё, но он совсем не любил ни солнца, ни прекрасных цветов и отзывался о них очень дурно -- он ведь никогда не видел их. Девочке пришлось петь, и она спела две песенки: "Майский жук, лети, лети" и "Бродит по лугам монах", да так мило, что крот прямо-таки в неё влюбился. Но он не сказал ни слова -- он был такой степенный и солидный господин.
   Крот недавно прорыл под землёй длинную галерею от своего жилья к дверям полевой мыши и позволил мыши и девочке гулять по этой галерее сколько угодно. Крот просил только не пугаться мёртвой птицы, которая лежала там. Это была настоящая птица, с перьями, с клювом; она, должно быть, умерла недавно, в начале зимы, и была зарыта в землю как раз там, где крот прорыл свою галерею.
   Крот взял в рот гнилушку -- в темноте это ведь всё равно, что свечка, -- и пошёл вперёд, освещая длинную тёмную галерею. Когда они дошли до места, где лежала мёртвая птица, крот проткнул своим широким носом в земляном потолке дыру, и в галерею пробился дневной свет. В самой середине галереи лежала мёртвая ласточка; хорошенькие крылья были крепко прижаты к телу, лапки и головка спрятаны в пёрышки; бедная птичка, верно, умерла от холода. Девочке стало ужасно жаль её, она очень любила этих милых птичек, которые целое лето так чудесно пели ей песенки, но крот толкнул птичку своей короткой лапой и сказал:
   -- Небось не свистит больше! Вот горькая участь родиться пичужкой! Слава Богу, что моим детям нечего бояться этого! Этакая птичка только и умеет чирикать -- поневоле замёрзнешь зимой!
   -- Да, да, правда ваша, умные слова приятно слышать, -- сказала полевая мышь. -- Какой прок от этого чириканья? Что оно приносит птице? Холод и голод зимой? Много, нечего сказать!
   Дюймовочка не сказала ничего, но когда крот с мышью повернулись к птице спиной, нагнулась к ней, раздвинула пёрышки и поцеловала её прямо в закрытые глазки. "Может быть, эта та самая, которая так чудесно распевала летом! -- подумала девочка. -- Сколько радости доставила ты мне, милая, хорошая птичка!"
   Крот опять заткнул дыру в потолке и проводил дам обратно. Но девочке не спалось ночью. Она встала с постели, сплела из сухих былинок большой славный ковёр, снесла его в галерею и завернула в него мёртвую птичку; потом отыскала у полевой мыши пуху и обложила им всю ласточку, чтобы ей было потеплее лежать на холодной земле.
   -- Прощай, миленькая птичка, -- сказала Дюймовочка. -- Прощай! Спасибо тебе за то, что ты так чудесно пела мне летом, когда все деревья были такие зелёные, а солнышко так славно грело!
   И она склонила голову на грудь птички, но вдруг испугалась -- внутри что-то застучало. Это забилось сердечко птицы: она не умерла, а только окоченела от холода, теперь же согрелась и ожила.
   Осенью ласточки улетают в тёплые края, а если которая запоздает, то от холода окоченеет, упадёт замертво на землю, и её засыплет холодным снегом.
   Девочка вся задрожала от испуга -- птица ведь была в сравнении с крошкой просто великаном, -- но всё-таки собралась с духом, ещё больше закутала ласточку, потом сбегала принесла листок мяты, которым закрывалась вместо одеяла сама, и покрыла им голову птички.
  
   На следующую ночь Дюймовочка опять потихоньку пробралась к ласточке. Птичка совсем уже ожила, только была ещё очень слаба и еле-еле открыла глаза, чтобы посмотреть на девочку, которая стояла перед нею с кусочком гнилушки в руках, -- другого фонаря у неё не было.
   -- Благодарю тебя, милая крошка! -- сказала больная ласточка. -- Я так славно согрелась. Скоро я совсем поправлюсь и опять вылечу на солнышко.
   -- Ах, -- сказала девочка, -- теперь так холодно, идёт снег! Останься лучше в своей тёплой постельке, я буду ухаживать за тобой.
   И Дюймовочка принесла птичке воды в цветочном лепестке. Ласточка попила и рассказала девочке, как поранила себе крыло о терновый куст и поэтому не смогла улететь вместе с другими ласточками в тёплые края. Как упала на землю и... да больше она уж ничего не помнила и как попала сюда -- не знала.
   Всю зиму прожила тут ласточка, и Дюймовочка ухаживала за ней. Ни крот, ни полевая мышь ничего не знали об этом -- они ведь совсем не любили птичек.
   Когда настала весна и пригрело солнышко, ласточка распрощалась с девочкой, и Дюймовочка ототкнула дыру, которую проделал крот.
   Солнце так славно грело, и ласточка спросила, не хочет ли девочка отправиться вместе с ней, -- пускай сядет к ней на спину, и они полетят в зелёный лес! Но Дюймовочка не захотела бросить полевую мышь -- она ведь знала, что старуха очень огорчится.
   -- Нет, нельзя! -- сказала девочка ласточке.
   -- Прощай, прощай, милая добрая крошка! -- сказала ласточка и вылетела на солнышко.
   Дюймовочка посмотрела ей вслед, и у неё даже слёзы навернулись на глазах, -- уж очень полюбилась ей бедная птичка.
   -- Кви-вить, кви-вить! -- прощебетала птичка и скрылась в зелёном лесу.
   Девочке было очень грустно. Ей совсем не позволяли выходить на солнышко, а хлебное поле так всё заросло высокими толстыми колосьями, что стало для бедной крошки дремучим лесом.
   -- Летом тебе придётся готовить себе приданое! -- сказала ей полевая мышь. Оказалось, что скучный сосед в бархатной шубе посватался за девочку.
   -- Надо, чтобы у тебя всего было вдоволь, а там выйдешь замуж за крота и подавно ни в чём нуждаться не будешь!
   И девочке пришлось прясть по целым дням, а старуха мышь наняла четырёх пауков для тканья, и они работали день и ночь.
   Каждый вечер крот приходил к полевой мыши в гости и всё только и болтал о том, что вот скоро лету будет конец, солнце перестанет так палить землю, -- а то она совсем уж как камень стала, -- и тогда они сыграют свадьбу. Но девочка была совсем не рада: ей не нравился скучный крот. Каждое утро на восходе солнышка и каждый вечер на закате Дюймовочка выходила на порог мышиной норки; иногда ветер раздвигал верхушки колосьев, и ей удавалось увидеть кусочек голубого неба. "Как светло, как хорошо там, на воле!" -- думала девочка и вспоминала о ласточке; ей очень хотелось бы повидаться с птичкой, но ласточки нигде не было видно: должно быть, она летала там, далеко-далеко, в зелёном лесу!
   К осени Дюймовочка приготовила всё своё приданое.
   -- Через месяц твоя свадьба! -- сказала девочке полевая мышь.
   Но крошка заплакала и сказала, что не хочет выходить замуж за скучного крота.
   -- Пустяки! -- сказала старуха мышь. -- Только не капризничай, а то я укушу тебя -- видишь, какой у меня белый зуб? У тебя будет чудеснейший муж. У самой королевы нет такой бархатной шубки, как у него! Да и в кухне и в погребе у него не пусто! Благодари Бога за такого мужа!
   Наступил день свадьбы. Крот пришёл за девочкой. Теперь ей приходилось идти за ним в его нору, жить там, глубоко-глубоко под землёй, и никогда не выходить на солнце, -- крот ведь терпеть его не мог! А бедной крошке было так тяжело навсегда распроститься с красным солнышком! У полевой мыши она всё-таки могла хоть изредка любоваться на него.
   И Дюймовочка вышла взглянуть на солнце в последний раз. Хлеб был уже убран с поля, и из земли опять торчали одни голые, засохшие стебли. Девочка отошла от дверей подальше и протянула к солнцу руки:
   -- Прощай, ясное солнышко, прощай!
   Потом она обняла ручонками маленький красный цветочек, который рос тут, и сказала ему:
   -- Кланяйся от меня милой ласточке, если увидишь её!
   -- Кви-вить, кви-вить! -- вдруг раздалось над её головой.
   Дюймовочка подняла глаза и увидела ласточку, которая пролетала мимо. Ласточка тоже увидела девочку и очень обрадовалась, а девочка заплакала и рассказала ласточке, как ей не хочется выходить замуж за противного крота и жить с ним глубоко под землёй, куда никогда не заглянет солнышко.
   -- Скоро придёт холодная зима, -- сказала ласточка, -- и я улетаю далеко-далеко, в тёплые края. Хочешь лететь со мной? Ты можешь сесть ко мне на спину -- только привяжи себя покрепче поясом, -- и мы улетим с тобой далеко от гадкого крота, далеко за синие моря, в тёплые края, где солнышко светит ярче, где всегда лето и цветут чудные цветы! Полетим со мной, милая крошка! Ты ведь спасла мне жизнь, когда я замерзала в тёмной, холодной яме.
   -- Да, да, я полечу с тобой! -- сказала Дюймовочка, села птичке на спину, упёрлась ножками в её распростёртые крылья и крепко привязала себя поясом к самому большому перу.
   Ласточка взвилась стрелой и полетела над тёмными лесами, над синими морями и высокими горами, покрытыми снегом. Тут было страсть как холодно; Дюймовочка вся зарылась в тёплые перья ласточки и только головку высунула, чтобы любоваться всеми прелестями, которые встречались в пути.
   Но вот и тёплые края! Тут солнце сияло уже гораздо ярче, а около канав и изгородей рос зелёный и чёрный виноград. В лесах зрели лимоны и апельсины, пахло миртами и душистой мятой, а по дорожкам бегали прелестные ребятишки и ловили больших пёстрых бабочек. Но ласточка летела всё дальше и дальше, и чем дальше, тем было всё лучше. На берегу красивого голубого озера, посреди зелёных кудрявых деревьев, стоял старинный белый мраморный дворец. Виноградные лозы обвивали его высокие колонны, а наверху, под крышей, лепились ласточкины гнёзда. В одном из них и жила ласточка, что принесла Дюймовочку.
   -- Вот мой дом! -- сказала ласточка. -- А ты выбери себе внизу какой-нибудь красивый цветок, я тебя посажу в него, и ты чудесно заживёшь!
   -- Вот было бы хорошо! -- сказала крошка и захлопала в ладоши.
   Внизу лежали большие куски мрамора -- это свалилась верхушка одной колонны и разбилась на три куска, между ними росли крупные белые цветы. Ласточка спустилась и посадила девочку на один из широких лепестков. Но вот диво! В самой чашечке цветка сидел маленький человечек, беленький и прозрачный, точно хрустальный. На голове у него сияла прелестная золотая корона, за плечами развевались блестящие крылышки, а сам он был не больше Дюймовочки.
   Это был эльф. В каждом цветке живёт эльф, мальчик или девочка, а тот, который сидел рядом с Дюймовочкой, был сам король эльфов.
   -- Ах, как он хорош! -- шепнула Дюймовочка ласточке.
   Маленький король совсем перепугался при виде ласточки. Он был такой крошечный, нежный, и она показалась ему просто чудовищем. Зато он очень обрадовался, увидав нашу крошку, -- он никогда ещё не видывал такой хорошенькой девочки! И он снял свою золотую корону, надел её Дюймовочке на голову и спросил, как её зовут и хочет ли она быть его женой, королевой эльфов и царицей цветов? Вот это так муж! Не то что сын жабы или крот в бархатной шубе! И девочка согласилась. Тогда из каждого цветка вылетели эльфы -- мальчики и девочки -- такие хорошенькие, что просто прелесть! Все они поднесли Дюймовочке подарки. Самым лучшим была пара прозрачных стрекозиных крылышек. Их прикрепили к спинке девочки, и она тоже могла теперь летать с цветка на цветок! Вот-то была радость! А ласточка сидела наверху, в своём гнёздышке, и пела им, как только умела. Но самой ей было очень гручтно: она крепко полюбила девочку и хотела бы век не расставаться с ней.
   -- Тебя больше не будут звать Дюймовочкой! -- сказал эльф. -- Это некрасивое имя. А ты такая хорошенькая! Мы будем звать тебя Майей!
   -- Прощай, прощай! -- прощебетала ласточка и опять полетела из тёплых краёв далеко, далеко -- в Данию. Там у неё было маленькое гнездо, как раз над окном человека, большого мастера рассказывать сказки. Ему-то она и спела своё "кви-вить", а потом и мы узнали эту историю.
  

Огниво

  
   Шёл солдат по дороге: раз-два! раз-два! Ранец за спиной, сабля на боку; он шёл домой с войны. На дороге встретилась ему старая ведьма -- безобразная, противная: нижняя губа висела у неё до самой груди.
   -- Здорово, служивый! -- сказала она. -- Какая у тебя славная сабля! А ранец-то какой большой! Вот бравый солдат! Ну, сейчас ты получишь денег, сколько твоей душе угодно.
   -- Спасибо, старая ведьма! -- сказал солдат.
   -- Видишь вон то старое дерево? -- сказала ведьма, показывая на дерево, которое стояло неподалёку. -- Оно внутри пустое. Влезь наверх, там будет дупло, ты и спустись в него, в самый низ! А перед тем я обвяжу тебя верёвкой вокруг пояса, ты мне крикни, и я тебя вытащу.
   -- Зачем мне туда лезть? -- спросил солдат.
   -- За деньгами! -- сказала ведьма. -- Знай, что когда ты доберёшься до самого низа, то увидишь большой подземный ход; в нём горит больше сотни ламп, и там совсем светло. Ты увидишь три двери; можешь отворить их, ключи торчат снаружи. Войди в первую комнату; посреди комнаты увидишь большой сундук, а на нём собаку: глаза у неё, словно чайные чашки! Но ты не бойся! Я дам тебе свой синий клетчатый передник, расстели его на полу, а сам живо подойди и схвати собаку, посади её на передник, открой сундук и бери из него денег вволю. В этом сундуке одни медяки; захочешь серебра -- ступай в другую комнату; там сидит собака с глазами, как мельничные колёса! Но ты не пугайся: сажай её на передник и бери себе денежки. А захочешь, так достанешь и золота, сколько сможешь унести; пойди только в третью комнату. Но у собаки, что сидит там на деревянном сундуке, глаза -- каждый с круглую башню. Вот это собака! Злющая-презлющая! Но ты её не бойся: посади на мой передник, и она тебя не тронет, а
   ты бери себе золота, сколько хочешь!
   -- Оно бы недурно! -- сказал солдат. -- Но что ты с меня за это возьмёшь, старая ведьма? Ведь что-нибудь да тебе от меня нужно?
   -- Я не возьму с тебя ни полушки! -- сказала ведьма. -- Только принеси мне старое огниво, его позабыла там моя бабушка, когда спускалась в последний раз.
   -- Ну, обвязывай меня верёвкой! -- приказал солдат.
   -- Готово! -- сказала ведьма. -- А вот и мой синий клетчатый передник!
   Солдат влез на дерево, спустился в дупло и очутился, как сказала ведьма, в большом проходе, где горели сотни ламп.
   Вот он открыл первую дверь. Ох! Там сидела собака с глазами, как чайные чашки, и таращилась на солдата.
   -- Вот так молодец! -- сказал солдат, посадил пса на ведьмин передник и набрал полный карман медных денег, потом закрыл сундук, опять посадил на него собаку и отправился в другую комнату. Ай-ай! Там сидела собака с глазами, как мельничные колёса.
   -- Нечего тебе таращиться на меня, глаза заболят! -- сказал солдат и посадил собаку на ведьмин передник. Увидев в сундуке огромную кучу серебра, он выбросил все медяки и набил оба кармана и ранец серебром. Затем солдат пошёл в третью комнату. Фу ты пропасть! У этой собаки глаза были ни дать ни взять две круглые башни и вертелись, точно колёса.
   -- Моё почтение! -- сказал солдат и взял под козырёк. Такой собаки он ещё не видывал.
   Долго смотреть на неё он, впрочем, не стал, а взял да и посадил на передник и открыл сундук. Батюшки! Сколько тут было золота! Он мог бы купить на него весь Копенгаген, всех сахарных поросят у торговки сластями, всех оловянных солдатиков, всех деревянных лошадок и все кнутики на свете! На всё хватило бы! Солдат повыбросил из карманов и ранца серебряные деньги и так набил карманы, ранец, шапку и сапоги золотом, что еле-еле мог двигаться. Ну, наконец-то он был с деньгами! Собаку он опять посадил на сундук, потом захлопнул дверь, поднял голову и закричал:
   -- Тащи меня, старая ведьма!
   -- Огниво взял? -- спросила ведьма.
   -- Ах чёрт, чуть не забыл! -- сказал солдат, пошёл и взял огниво.
   Ведьма вытащила его наверх, и он опять очутился на дороге, только теперь и карманы его, и сапоги, и ранец, и фуражка были набиты золотом.
   -- Зачем тебе это огниво? -- спросил солдат.
   -- Не твоё дело! -- ответила ведьма. -- Получил деньги, и хватит с тебя! Ну, отдай огниво!
   -- Как бы не так! -- сказал солдат. -- Сейчас же говори, зачем тебе оно, не то вытащу саблю да отрублю тебе голову.
   -- Не скажу! -- упёрлась ведьма.
   Солдат взял и отрубил ей голову. Ведьма повалилась мёртвая, а он завязал все деньги в её передник, взвалил узел на спину, сунул огниво в карман и зашагал прямо в город.
   Город был чудесный; солдат остановился на самом дорогом постоялом дворе, занял самые лучшие комнаты и потребовал все свои любимые блюда -- теперь ведь он был богачом!
   Слуга, который чистил приезжим обувь, удивился, что у такого богатого господина такие плохие сапоги, но солдат ещё не успел обзавестись новыми. Зато на другой день он купил себе и хорошие сапоги и богатое платье. Теперь солдат стал настоящим барином, и ему рассказали обо всех чудесах, какие были тут, в городе, и о короле, и о его прелестной дочери, принцессе.
   -- Как бы её увидать? -- спросил солдат.
   -- Этого никак нельзя! -- сказали ему. -- Она живёт в огромном медном замке, за высокими стенами с башнями. Никто, кроме самого короля, не смеет ни войти туда, ни выйти оттуда, потому что королю предсказали, будто дочь его выйдет замуж за простого солдата, а короли этого не любят!
   "Вот бы на неё поглядеть!" -- подумал солдат.
   Да кто бы ему позволил?!
   Теперь-то он зажил весело: ходил в театры, ездил кататься в королевский сад и много помогал бедным. И хорошо делал: он ведь по себе знал, как плохо сидеть без гроша в кармане! Теперь он был богат, прекрасно одевался и приобрёл очень много друзей; все они называли его славным малым, настоящим кавалером, а ему это очень нравилось. Так он всё тратил да тратил деньги, а вновь-то взять было неоткуда, и осталось у него в конце концов всего-навсего две денежки! Пришлось перебраться из хороших комнат в крошечную каморку под самой крышей, самому чистить себе сапоги и даже латать их; никто из друзей не навещал его, -- уж очень высоко было к нему подниматься!
   Раз как-то, вечером, сидел солдат в своей каморке; совсем уже стемнело, а у него не было денег на свечку; он и вспомнил про маленький огарочек в огниве, которое взял в подземелье, куда спускала его ведьма. Солдат достал огниво и огарок, но стоило ему ударить по кремню, как дверь распахнулась, и перед ним очутилась собака с глазами, точно чайные чашки, та самая, которую он видел в подземелье.
   -- Что угодно, господин? -- пролаяла она.
   -- Вот так история! -- сказал солдат. -- Огниво-то, выходит, прелюбопытная вещица: я могу получить всё, что захочу! Эй ты, добудь мне деньжонок! -- сказал он собаке. Раз -- её уж и след простыл, два -- она опять тут как тут, а в зубах у неё большой кошель, набитый медью! Тут солдат понял, что за чудное у него огниво. Ударишь по кремню раз -- является собака, которая сидела на сундуке с медными деньгами; ударишь два -- является та, которая сидела на серебре; ударишь три -- прибегает собака, что сидела на золоте.
   Солдат опять перебрался в хорошие комнаты, стал ходить в щегольском платье, и все его друзья сейчас же узнали его и ужасно полюбили.
   Вот ему и приди в голову: "Как это глупо, что нельзя видеть принцессу. Такая красавица, говорят, а что толку? Ведь она век свой сидит в медном замке, за высокими стенами с башнями. Неужели мне так и не удастся поглядеть на неё хоть одним глазком? Ну-ка, где моё огниво?" И он ударил по кремню раз -- в тот же миг перед ним стояла собака с глазами, точно чайные чашки.
   -- Теперь, правда, уже ночь, -- сказал солдат. -- Но мне до смерти захотелось увидеть принцессу, хоть на одну минуточку!
   Собака сейчас же за дверь, и не успел солдат опомниться, как она явилась с принцессой. Принцесса сидела у собаки на спине и спала. Она была чудо как хороша; всякий сразу бы увидел, что это настоящая принцесса, и солдат не утерпел и поцеловал её, -- он ведь был бравый воин, настоящий солдат.
   Собака отнесла принцессу назад, и за утренним чаем принцесса рассказала королю с королевой, какой она видела сегодня ночью удивительный сон про собаку и солдата: будто она ехала верхом на собаке, а солдат поцеловал её.
   -- Вот так история! -- сказала королева.
   И на следующую ночь к постели принцессы приставили старуху фрейлину -- она должна была разузнать, был ли то в самом деле сон или что другое.
   А солдату опять до смерти захотелось увидеть прелестную принцессу. И вот ночью опять явилась собака, схватила принцессу и помчалась с ней во всю прыть, но старуха фрейлина надела непромокаемые сапоги и пустилась вдогонку. Увидав, что собака скрылась с принцессой в одном большом доме, фрейлина подумала: "Теперь я знаю, где их найти!" -- взяла кусок мела, поставила на воротах дома крест и отправилась домой спать. Но собака, когда понесла принцессу назад, увидала этот крест, тоже взяла кусок мела и наставила крестов на всех воротах в городе. Это было ловко придумано: теперь фрейлина не могла отыскать нужные ворота -- повсюду белели кресты.
   Рано утром король с королевой, старуха фрейлина и все офицеры пошли посмотреть, куда это ездила принцесса ночью.
   -- Вот куда! -- сказал король, увидев первые ворота с крестом.
   -- Нет, вот куда, муженёк! -- возразила королева, заметив крест на других воротах.
   -- Да и здесь крест и здесь! -- зашумели другие, увидев кресты на всех воротах. Тут все поняли, что толку им не добиться.
   Но королева была женщина умная, умела не только в каретах разъезжать. Взяла она большие золотые ножницы, изрезала на лоскутки штуку шёлковой материи, сшила крошечный хорошенький мешочек, насыпала в него мелкой гречневой крупы, привязала его на спину принцессе и потом прорезала в мешочке дырочку, чтобы крупа могла сыпаться на дорогу, по которой ездила принцесса.
   Ночью собака явилась опять, посадила принцессу на спину и понесла к солдату; солдат так полюбил принцессу, что начал жалеть, отчего он не принц, -- так хотелось ему жениться на ней.
   Собака и не заметила, что крупа сыпалась за нею по всей дороге, от самого дворца до окна солдата, куда она прыгнула с принцессой. Поутру король и королева сразу узнали, куда ездила принцесса, и солдата посадили в тюрьму.
   Как там было темно и скучно! Засадили его туда и сказали: "Завтра утром тебя повесят!" Очень было невесело услышать это, а огниво своё он позабыл дома, на постоялом дворе.
   Утром солдат подошёл к маленькому окошку и стал смотреть сквозь железную решётку на улицу: народ толпами валил за город смотреть, как будут вешать солдата; били барабаны, проходили полки. Все спешили, бежали бегом. Бежал и мальчишка-сапожник в кожаном переднике и туфлях. Он мчался вприпрыжку, и одна туфля слетела у него с ноги и ударилась прямо о стену, у которой стоял солдат и глядел в окошко.
   -- Эй ты, куда торопишься! -- сказал мальчику солдат. -- Без меня ведь дело не обойдётся! А вот, если сбегаешь туда, где я жил, за моим огнивом, получишь четыре монеты. Только живо!
   Мальчишка был не прочь получить четыре монеты, он стрелой пустился за огнивом, отдал его солдату и... А вот теперь послушаем!
   За городом построили огромную виселицу, вокруг стояли солдаты и сотни тысяч народу. Король и королева сидели на роскошном троне прямо против судей и всего королевского совета.
   Солдат уже стоял на лестнице, и ему собирались накинуть верёвку на шею, но он сказал, что, прежде чем казнить преступника, всегда исполняют какое-нибудь его желание. А ему бы очень хотелось выкурить трубочку, -- это ведь будет последняя его трубочка на этом свете!
   Король не посмел отказать в этой просьбе, и солдат вытащил своё огниво. Ударил по кремню раз, два, три -- и перед ним предстали все три собаки: собака с глазами, как чайные чашки, собака с глазами, как мельничные колёса, и собака с глазами, как круглая башня.
   -- А ну помогите мне избавиться от петли! -- приказал солдат.
   И собаки бросились на судей и на весь королевский совет: того за ноги, того за нос да кверху на несколько сажен, и все падали и разбивались вдребезги!
   -- Не надо!- закричал король, но самая большая собака схватила его вместе с королевой и подбросила их вверх вслед за другими. Тогда солдаты испугались, а весь народ закричал:
   -- Служивый, будь нашим королём и возьми за себя прекрасную принцессу!
   Солдата посадили в королевскую карету, и все три собаки танцевали перед ней и кричали "ура". Мальчишки свистели, засунув пальцы в рот, солдаты отдавали честь. Принцесса вышла из своего медного замка и сделалась королевой, чем была очень довольна. Свадебный пир продолжался целую неделю; собаки тоже сидели за столом и таращили глаза.
  

Ангел

  
   Каждый раз, как умирает доброе, хорошее дитя, с неба спускается божий ангел, берёт дитя на руки и облетает с ним на своих больших крыльях все его любимые места. По пути они набирают целый букет разных цветов и берут их с собою на небо, где они расцветают ещё пышнее, чем на земле. Бог прижимает все цветы к своему сердцу, а один цветок, который покажется ему милее всех, целует; цветок получает тогда голос и может присоединиться к хору блаженных духов.
   Всё это рассказывал божий ангел умершему ребёнку, унося его в своих объятиях на небо; дитя слушало ангела, как сквозь сон. Они пролетали над теми местами, где так часто играло дитя при жизни, пролетали над зелёными садами, где росло множество чудесных цветов.
   -- Какие же взять нам с собою на небо? -- спросил ангел.
   В саду стоял прекрасный, стройный розовый куст, но чья-то злая рука надломила его, так что ветви, усыпанные крупными полураспустившимися бутонами, почти совсем завяли и печально повисли.
   -- Бедный куст! -- сказало дитя. -- Возьмём его, чтобы он опять расцвёл там, на небе.
   Ангел взял куст и так крепко поцеловал дитя, что оно слегка приоткрыло глазки. Потом они нарвали ещё много пышных цветов, но, кроме них, взяли и скромный златоцвет и простенькие анютины глазки.
   -- Ну вот, теперь и довольно! -- сказал ребёнок, но ангел покачал головой и они полетели дальше.
   Ночь была тихая, светлая; весь город спал, они пролетали над одной из самых узких улиц. На мостовой валялись солома, зола и всякий хлам: черепки, обломки алебастра, тряпки, старые донышки от шляп, словом, всё, что уже отслужило свой век или потеряло всякий вид; накануне как раз был день переезда.
   И ангел указал на валявшийся среди этого хлама разбитый цветочный горшок, из которого вывалился ком земли, весь оплетённый корнями большого полевого цветка: цветок завял и никуда больше не годился, его и выбросили.
   -- Возьмём его с собой! -- сказал ангел. -- Я расскажу тебе про этот цветок, пока мы летим!
   И ангел стал рассказывать.
   -- В этой узкой улице, в низком подвале, жил бедный больной мальчик. С самых ранних лет он вечно лежал в постели; когда же чувствовал себя хорошо, то проходил на костылях по своей каморке раза два взад и вперёд, вот и всё. Иногда летом солнышко заглядывало на полчаса и в подвал; тогда мальчик садился на солнышке и, держа руки против света, любовался, как просвечивает в его тонких пальцах алая кровь; такое сидение на солнышке заменяло ему прогулку. О богатом весеннем уборе лесов он знал только потому, что сын соседа приносил ему весною первую распустившуюся буковую веточку; мальчик держал её над головой и переносился мыслью под зелёные буки, где сияло солнышко и распевали птички. Раз сын соседа принёс мальчику и полевых цветов, между ними был один с корнем; мальчик посадил его в цветочный горшок и поставил на окно близ своей кроватки. Видно, лёгкая рука посадила цветок: он принялся, стал расти, пускать новые отростки, каждый год цвёл и был для мальчика целым садом, его маленьким земным сокровищем. Мальчик поливал его, ухаживал за ним и заботился о том, чтобы его не миновал ни один луч, который только пробирался в каморку. Ребёнок жил и дышал своим любимцем, ведь тот цвёл, благоухал и хорошел для него одного. К цветку повернулся мальчик даже в ту последнюю минуту, когда его отзывал к себе господь бог... Вот уже целый год, как мальчик у бога; целый год стоял цветок, всеми забытый, на окне, завял, засох и был выброшен на улицу вместе с прочим хламом. Этот-то бедный, увядший цветок мы и взяли с собой: он доставил куда больше радости, чем самый пышный цветок в саду королевы.
   -- Откуда ты знаешь всё это? -- спросило дитя.
   -- Знаю! -- отвечал ангел. -- Ведь я сам был тем бедным калекою мальчиком, что ходил на костылях! Я узнал свой цветок!
   И дитя широко-широко открыло глазки, вглядываясь в прелестное, радостное лицо ангела. В ту же самую минуту они очутились на небе у бога, где царят вечные радость и блаженство. Бог прижал к своему сердцу умершее дитя -- и у него выросли крылья, как у других ангелов, и он полетел рука об руку с ними. Бог прижал к сердцу и все цветы, поцеловал же только бедный, увядший полевой цветок, и тот присоединил свой голос к хору ангелов, которые окружали бога; одни летали возле него, другие подальше, третьи ещё дальше, и так до бесконечности, но все были равно блаженны. Все они пели -- и малые, и большие, и доброе, только что умершее дитя, и бедный полевой цветочек, выброшенный на мостовую вместе с сором и хламом.
  

Дикие лебеди

  
   Далеко-далеко, в той стране, куда улетают от нас на зиму ласточки, жил король. У него было одиннадцать сыновей и одна дочка, Элиза.
   Одиннадцать братьев-принцев уже ходили в школу; на груди у каждого красовалась звезда, а сбоку гремела сабля; писали они на золотых досках алмазными грифелями и отлично умели читать, хоть по книжке, хоть наизусть -- всё равно. Сразу было слышно, что читают настоящие принцы! Сестрица их Элиза сидела на скамеечке из зеркального стекла и рассматривала книжку с картинками, за которую было заплачено полкоролевства.
   Да, хорошо жилось детям, только недолго!
   Отец их, король той страны, женился на злой королеве, которая невзлюбила бедных детей. Им пришлось испытать это в первый же день: во дворце шло веселье, и дети затеяли игру в гости, но мачеха вместо разных пирожных и печёных яблок, которых они всегда получали вдоволь, дала им чайную чашку песку и сказала, что они могут представить себе, будто это угощение.
   Через неделю она отдала сестрицу Элизу на воспитание в деревню каким-то крестьянам, а прошло ещё немного времени, и она успела столько наговорить королю о бедных принцах, что он больше и видеть их не хотел.
   -- Летите-ка подобру-поздорову на все четыре стороны! -- сказала злая королева. -- Летите большими птицами без голоса и промышляйте о себе сами!
   Но она не могла сделать им такого зла, как бы ей хотелось, -- они превратились в одиннадцать прекрасных диких лебедей, с криком вылетели из дворцовых окон и понеслись над парками и лесами.
   Было раннее утро, когда они пролетали мимо избы, где спала ещё крепким сном их сестрица Элиза. Они принялись летать над крышей, вытягивали свои гибкие шеи и хлопали крыльями, но никто не слышал и не видел их; так им пришлось улететь ни с чем. Высоко-высоко взвились они к самым облакам и полетели в большой тёмный лес, что тянулся до самого моря.
   Бедняжечка Элиза стояла в крестьянской избе и играла зелёным листочком -- других игрушек у неё не было; она проткнула в листе дырочку, смотрела сквозь неё на солнышко, и ей казалось, что она видит ясные глаза своих братьев; когда же тёплые лучи солнца скользили по её щеке, она вспоминала их нежные поцелуи.
   Дни шли за днями, один как другой. Колыхал ли ветер розовые кусты, росшие возле дома, и шептал розам: "Есть ли кто-нибудь красивее вас?" -- розы качали головками и говорили: "Элиза красивее". Сидела ли в воскресный день у дверей своего домика какая-нибудь старушка, читавшая псалтырь, а ветер переворачивал листы, говоря книге: "Есть ли кто набожнее тебя?" книга отвечала: "Элиза набожнее!" И розы и псалтырь говорили сущую правду.
   Но вот Элизе минуло пятнадцать лет, и её отправили домой. Увидав, какая она хорошенькая, королева разгневалась и возненавидела падчерицу. Она с удовольствием превратила бы её в дикого лебедя, да нельзя было сделать этого сейчас же, потому что король хотел видеть свою дочь.
   И вот рано утром королева пошла в мраморную, всю убранную чудными коврами и мягкими подушками купальню, взяла трёх жаб, поцеловала каждую и сказала первой:
   -- Сядь Элизе на голову, когда она войдёт в купальню; пусть она станет такою же тупой и ленивой, как ты! А ты сядь ей на лоб! -- сказала она другой. -- Пусть Элиза будет такой же безобразной, как ты, и отец не узнает её! Ты же ляг ей на сердце! -- шепнула королева третьей жабе. -- Пусть она станет злонравной и мучится от этого!
   Затем она спустила жаб в прозрачную воду, и вода сейчас же вся позеленела. Позвав Элизу, королева раздела её и велела ей войти в воду. Элиза послушалась, и одна жаба села ей на темя, другая на лоб, а третья на грудь; но Элиза даже не заметила этого, и, как только вышла из воды, по воде поплыли три красных мака. Если бы жабы не были отравлены поцелуем ведьмы, они превратились бы, полежав у Элизы на голове и на сердце, в красные розы; девушка была так набожна и невинна, что колдовство никак не могло подействовать на неё.
   Увидав это, злая королева натёрла Элизу соком грецкого ореха, так что она стала совсем коричневой, вымазала ей личико вонючей мазью и спутала её чудные волосы. Теперь нельзя было и узнать хорошенькую Элизу. Даже отец её испугался и сказал, что это не его дочь. Никто не признавал её, кроме цепной собаки да ласточек, но кто же стал бы слушать бедных тварей!
   Заплакала Элиза и подумала о своих выгнанных братьях, тайком ушла из дворца и целый день брела по полям и болотам, пробираясь к лесу. Элиза и сама хорошенько не знала, куда надо ей идти, но так истосковалась по своим братьям, которые тоже были изгнаны из родного дома, что решила искать их повсюду, пока не найдёт.
   Недолго пробыла она в лесу, как уже настала ночь, и Элиза совсем сбилась с дороги; тогда она улеглась на мягкий мох, прочла молитву на сон грядущий и склонила голову на пень. В лесу стояла тишина, воздух был такой тёплый, в траве мелькали, точно зелёные огоньки, сотни светлячков, а когда Элиза задела рукой за какой-то кустик, они посыпались в траву звёздным дождём.
   Всю ночь снились Элизе братья: все они опять были детьми, играли вместе, писали грифелями на золотых досках и рассматривали чудеснейшую книжку с картинками, которая стоила полкоролевства. Но писали они на досках не чёрточки и нулики, как бывало прежде, -- нет, они описывали всё, что видели и пережили. Все картины в книжке были живые: птицы распевали, а люди сходили со страниц и разговаривали с Элизой и её братьями; но стоило ей захотеть перевернуть лист, -- они впрыгивали обратно, иначе в картинках вышла бы путаница.
   Когда Элиза проснулась, солнышко стояло уже высоко; она даже не могла хорошенько видеть его за густою листвой деревьев, но отдельные лучи его пробирались между ветвями и бегали золотыми зайчиками по траве; от зелени шёл чудный запах, а птички чуть не садились Элизе на плечи. Невдалеке слышалось журчание источника; оказалось, что тут бежало несколько больших ручьёв, вливавшихся в пруд с чудным песчаным дном. Пруд был окружён живой изгородью, но в одном месте дикие олени проломали для себя широкий проход, и Элиза могла спуститься к самой воде. Вода в пруду была чистая и прозрачная; не шевели ветер ветвей деревьев и кустов, можно было бы подумать, что и деревья и кусты нарисованы на дне, так ясно они отражались в зеркале вод.
   Увидав в воде своё лицо, Элиза совсем перепугалась, такое оно было чёрное и гадкое; и вот она зачерпнула горсть воды, потёрла глаза и лоб, и опять заблестела её белая нежная кожа. Тогда Элиза разделась совсем и вошла в прохладную воду. Такой хорошенькой принцессы поискать было по белу свету!
   Одевшись и заплетя свои длинные волосы, она пошла к журчащему источнику, напилась воды прямо из пригоршни и потом пошла дальше по лесу, сама не зная куда. Она думала о своих братьях и надеялась, что бог не покинет её: это он ведь повелел расти диким лесным яблокам, чтобы напитать ими голодных; он же указал ей одну из таких яблонь, ветви которой гнулись от тяжести плодов. Утолив голод, Элиза подпёрла ветви палочками и углубилась в самую чащу леса. Там стояла такая тишина, что Элиза слышала свои собственные шаги, слышала шуршанье каждого сухого листка, попадавшегося ей под ноги. Ни единой птички не залетало в эту глушь, ни единый солнечный луч не проскальзывал сквозь сплошную чащу ветвей. Высокие стволы стояли плотными рядами, точно бревенчатые стены; никогда ещё Элиза не чувствовала себя такой одинокой
   Ночью стало ещё темнее; во мху не светилось ни единого светлячка. Печально улеглась Элиза на траву, и вдруг ей показалось, что ветви над ней раздвинулись, и на неё глянул добрыми очами сам господь бог; маленькие ангелочки выглядывали из-за его головы и из-под рук.
   Проснувшись утром, она и сама не знала, было ли то во сне или наяву.
   Отправившись дальше, Элиза встретила старушку с корзинкой ягод; старушка дала девушке горсточку ягод, а Элиза спросила её, не проезжали ли тут, по лесу, одиннадцать принцев.
   -- Нет, -- сказала старушка, -- но вчера я видела здесь на реке одиннадцать лебедей в золотых коронах.
   И старушка вывела Элизу к обрыву, под которым протекала река. По обоим берегам росли деревья, простиравшие навстречу друг другу свои длинные, густо покрытые листьями ветви. Те из деревьев, которым не удавалось сплести своих ветвей с ветвями их братьев на противоположном берегу, так вытягивались над водой, что корни их вылезали из земли, и они всё же добивались своего.
   Элиза простилась со старушкой и пошла к устью реки, впадавшей в открытое море.
   И вот перед молодой девушкой открылось чудное безбрежное море, но на всём его просторе не виднелось ни одного паруса, не было ни единой лодочки, на которой бы она могла пуститься в дальнейший путь. Элиза посмотрела на бесчисленные валуны, выброшенные на берег морем, -- вода отшлифовала их так, что они стали совсем гладкими и круглыми. Все остальные выброшенные морем предметы: стекло, железо и камни -- тоже носили следы этой шлифовки, а между тем вода была мягче нежных рук Элизы, и девушка подумала: "Волны неустанно катятся одна за другой и наконец шлифуют самые твёрдые предметы. Буду же и я трудиться неустанно! Спасибо вам за науку, светлые быстрые волны! Сердце говорит мне, что когда-нибудь вы отнесёте меня к моим милым братьям!"
   На выброшенных морем сухих водорослях лежали одиннадцать белых лебединых перьев; Элиза собрала и связала их в пучок; на перьях ещё блестели капли -- росы или слёз, кто знает? Пустынно было на берегу, но Элиза не чувствовала этого: море представляло собою вечное разнообразие; в несколько часов тут можно было насмотреться больше, чем в целый год где-нибудь на берегах пресных внутренних озёр. Если на небо надвигалась большая чёрная туча и ветер крепчал, море как будто говорило: "Я тоже могу почернеть!" -- начинало бурлить, волноваться и покрывалось белыми барашками. Если же облака были розоватого цвета, а ветер спал, -- море было похоже на лепесток розы; иногда оно становилось зелёным, иногда белым; но какая бы тишь ни стояла в воздухе и как бы спокойно ни было само море, у берега постоянно было заметно лёгкое волнение, -- вода тихо вздымалась, словно грудь спящего ребёнка.
   Когда солнце было близко к закату, Элиза увидала вереницу летевших к берегу диких лебедей в золотых коронах; всех лебедей было одиннадцать, и летели они один за другим, вытянувшись длинною белою лентой, Элиза взобралась наверх и спряталась за куст. Лебеди спустились недалеко от неё и захлопали своими большими белыми крыльями.
   В ту же самую минуту, как солнце скрылось под водой, оперение с лебедей вдруг спало, и на земле очутились одиннадцать красавцев принцев, Элизиных братьев! Элиза громко вскрикнула; она сразу узнала их, несмотря на то, что они успели сильно измениться; сердце подсказало ей, что это они! Она бросилась в их объятия, называла их всех по именам, а они-то как обрадовались, увидав и узнав свою сестрицу, которая так выросла и похорошела. Элиза и её братья смеялись и плакали и скоро узнали друг от друга, как скверно поступила с ними мачеха.
   -- Мы, братья, -- сказал самый старший, -- летаем в виде диких лебедей весь день, от восхода до самого заката солнечного; когда же солнце заходит, мы опять принимаем человеческий образ. Поэтому ко времени захода солнца мы всегда должны иметь под ногами твёрдую землю: случись нам превратиться в людей во время нашего полёта под облаками, мы тотчас же упа-
   ли бы с такой страшной высоты. Живём же мы не тут; далеко-далеко за морем лежит такая же чудная страна, как эта, но дорога туда длинна, приходится перелетать через всё море, а по пути нет ни единого острова, где бы мы могли провести ночь. Только по самой середине моря торчит небольшой одинокий утёс, на котором мы кое-как и можем отдохнуть, тесно прижавшись друг к другу. Если море бушует, брызги воды перелетают даже через наши головы, но мы благодарим бога и за такое пристанище: не будь его, нам вовсе не удалось бы навестить нашей милой родины -- и теперь-то для этого перелёта нам приходится выбирать два самых длинных дня в году. Лишь раз в год позволено нам прилетать на родину; мы можем оставаться здесь одиннадцать дней и летать над этим большим лесом, откуда нам виден дворец, где мы родились и где живёт наш отец, и колокольня церкви, где покоится наша мать. Тут даже кусты и деревья кажутся нам родными; тут по равнинам по-прежнему бегают дикие лошади, которых мы видели в дни нашего детства, а угольщики по-прежнему поют те песни, под которые мы плясали детьми. Тут наша родина, сюда тянет нас всем сердцем, и здесь-то мы нашли тебя, милая, дорогая сестричка! Два дня ещё можем мы пробыть здесь, а затем должны улететь за море, в чужую страну! Как же нам взять тебя с собой? У нас нет ни корабля, ни лодки!
   -- Как бы мне освободить вас от чар? -- спросила братьев сестра.
   Так они проговорили почти всю ночь и задремали только на несколько часов.
   Элиза проснулась от шума лебединых крыл. Братья опять стали птицами и летали в воздухе большими кругами, а потом и совсем скрылись из виду. С Элизой остался только самый младший из братьев; лебедь положил свою голову ей на колени, а она гладила и перебирала его пёрышки. Целый день провели они вдвоём, к вечеру же прилетели и остальные, и когда солнце село, все вновь приняли человеческий образ.
   -- Завтра мы должны улететь отсюда и сможем вернуться не раньше будущего года, но тебя мы не покинем здесь! -- сказал младший брат. -- Хватит ли у тебя мужества улететь с нами? Мои руки довольно сильны, чтобы пронести тебя через лес, -- неужели же мы все не сможем перенести тебя на крыльях через море?
   -- Да, возьмите меня с собой! -- сказала Элиза.
   Всю ночь провели они за плетеньем сетки из гибкого лозняка и тростника; сетка вышла большая и прочная; в неё положили Элизу. Превратившись на восходе солнца в лебедей, братья схватили сетку клювами и взвились с милой, спавшей крепким сном, сестрицей к облакам. Лучи солнца светили ей прямо в лицо, поэтому один из лебедей полетел над её головой, защищая её от солнца своими широкими крыльями.
   Они были уже далеко от земли, когда Элиза проснулась, и ей показалось, что она видит сон наяву, так странно было ей лететь по воздуху. Возле неё лежали ветка с чудесными спелыми ягодами и пучок вкусных кореньев; их набрал и положил к ней самый младший из братьев, и она благодарно улыбнулась ему, -- она догадалась, что это он летел над ней и защищал её от солнца своими крыльями.
   Высоко-высоко летели они, так что первый корабль, который они увидели в море, показался им плавающею на воде чайкой. В небе позади них стояло большое облако -- настоящая гора! -- и на нём Элиза увидала движущиеся исполинские тени одиннадцати лебедей и свою собственную. Вот была картина! Таких ей ещё не приходилось видеть! Но по мере того как солнце подымалось выше и облако оставалось всё дальше и дальше позади, воздушные тени мало-помалу исчезли.
   Целый день летели лебеди, как пущенная из лука стрела, но всё-таки медленнее обыкновенного; теперь ведь они несли сестру. День стал клониться к вечеру, поднялась непогода; Элиза со страхом следила за тем, как опускалось солнце, одинокого морского утёса всё ещё не было видно. Вот ей показалось, что лебеди как-то усиленно машут крыльями. Ах, это она была виной того, что они не могли лететь быстрее! Зайдёт солнце, -- они станут людьми, упадут в море и утонут! И она от всего сердца стала молиться богу, но утёс всё не показывался. Чёрная туча приближалась, сильные порывы ветра предвещали бурю, облака собрались в сплошную грозную свинцовую волну, катившуюся по небу; молния сверкала за молнией.
   Одним своим краем солнце почти уже касалось воды; сердце Элизы затрепетало; лебеди вдруг полетели вниз с неимоверною быстротой, и девушка подумала уже, что все они падают; но нет, они опять продолжали лететь. Солнце наполовину скрылось под водой, и тогда только Элиза увидала под собой утёс, величиною не больше тюленя, высунувшего из воды голову. Солнце быстро угасало; теперь оно казалось только небольшою блестящею звёздочкой; но вот лебеди ступили ногой на твёрдую почву, и солнце погасло, как последняя искра догоревшей бумаги. Элиза увидела вокруг себя братьев, стоявших рука об руку; все они едва умещались на крошечном утёсе. Море бешено билось об него и окатывало их целым дождём брызг; небо пылало от молний, и ежеминутно грохотал гром, но сестра и братья держались за руки и пели псалом, вливавший в их сердца утешение и мужество.
   На заре буря улеглась, опять стало ясно и тихо; с восходом солнца лебеди с Элизой полетели дальше. Море ещё волновалось, и они видели с высоты, как плыла по тёмно-зелёной воде, точно несметные стаи лебедей, белая пена.
   Когда солнце поднялось выше, Элиза увидала перед собой как бы плавающую в воздухе гористую страну с массами блестящего льда на скалах; между скалами возвышался огромный замок, обвитый какими-то смелыми воздушными галереями из колонн; внизу под ним качались пальмовые леса и роскошные цветы, величиною с мельничные колёса. Элиза спросила, не это ли та страна, куда они летят, но лебеди покачали головами: она видела перед собой чудный, вечно изменяющийся облачный замок фата-морганы; туда они не смели принести ни единой человеческой души. Элиза опять устремила свой взор на замок, и вот горы, леса и замок сдвинулись вместе, и из них образовались двадцать одинаковых величественных церквей с колокольнями и стрельчатыми окнами. Ей показалось даже, что она слышит звуки органа, но это шумело море. Теперь церкви были совсем близко, но вдруг превратились в целую флотилию кораблей; Элиза вгляделась пристальнее и увидела, что это просто морской туман, подымавшийся над водой. Да, перед глазами у неё были вечно сменяющиеся воздушные образы и картины! Но вот, наконец, показалась и настоящая земля, куда они летели. Там возвышались чудные горы, кедровые леса, города и замки.
   Задолго до захода солнца Элиза сидела на скале перед большою пещерой, точно обвешанной вышитыми зелёными коврами -- так обросла она нежно-зелёными ползучими растениями.
   -- Посмотрим, что приснится тебе тут ночью! -- сказал младший из братьев и указал сестре её спальню.
   -- Ах, если бы мне приснилось, как освободить вас от чар! -- сказала она, и эта мысль так и не выходила у неё из головы.
   Элиза стала усердно молиться Богу и продолжала свою молитву даже во сне. И вот ей пригрезилось, что она летит высоко-высоко по воздуху к замку фата-морганы и что фея сама выходит ей навстречу, такая светлая и прекрасная, но в то же время удивительно похожая на ту старушку, которая дала Элизе в лесу ягод и рассказала о лебедях в золотых коронах.
   -- Твоих братьев можно спасти, -- сказала она. -- Но хватит ли у тебя мужества и стойкости? Вода мягче твоих нежных рук и всё-таки шлифует камни, но она не ощущает боли, которую будут ощущать твои пальцы; у воды нет сердца, которое бы стало изнывать от страха и муки, как твоё. Видишь, у меня в руках крапива? Такая крапива растёт здесь возле пещеры, и только она, да ещё та крапива, что растёт на кладбищах, может тебе пригодиться; заметь же её! Ты нарвёшь этой крапивы, хотя твои руки покроются волдырями от ожогов; потом разомнёшь её ногами, ссучишь из полученного волокна длинные нити, затем сплетёшь из них одиннадцать рубашек-панцирей с длинными рукавами и набросишь их на лебедей; тогда колдовство исчезнет. Но помни, что с той минуты, как ты начнёшь свою работу, и до тех пор, пока не окончишь её, хотя бы она длилась целые годы, ты не должна говорить ни слова. Первое же слово, которое сорвётся у тебя с языка, пронзит сердца твоих братьев, как кинжалом. Их жизнь и смерть будут в твоих руках! Помни же всё это!
   И фея коснулась её руки жгучею крапивой; Элиза почувствовала боль, как от ожога, и проснулась. Был уже светлый день, и рядом с ней лежал пучок крапивы, точно такой же, как та, которую она видела сейчас во сне. Тогда она упала на колени, поблагодарила Бога и вышла из пещеры, чтобы сейчас же приняться за работу.
   Своими нежными руками рвала она злую, жгучую крапиву, и руки её покрывались крупными волдырями, но она с радостью переносила боль: только бы удалось ей спасти милых братьев! Потом она размяла крапиву голыми ногами и стала сучить зелёное волокно.
   С заходом солнца явились братья и очень испугались, видя, что она стала немой. Они думали, что это новое колдовство их злой мачехи, но, взглянув на её руки, поняли они, что она стала немой ради их спасения. Самый младший из братьев заплакал; слёзы его падали ей на руки, и там, куда упадала слезинка, исчезали жгучие волдыри, утихала боль.
   Ночь Элиза провела за своей работой; отдых не шёл ей на ум; она думала только о том, как бы поскорее освободить своих милых братьев. Весь следующий день, пока лебеди летали, она оставалась одна-одинёшенька, но никогда ещё время не бежало для неё с такой быстротой. Одна рубашка-панцирь была готова, и девушка принялась за следующую.
   Вдруг в горах послышались звуки охотничьих рогов; Элиза испугалась; звуки всё приближались, затем раздался лай собак. Девушка скрылась в пещеру, связала всю собранную ею крапиву в пучок и села на него.
   В ту же минту из-за кустов выпрыгнула большая собака, за ней другая и третья; они громко лаяли и бегали взад и вперёд. Через несколько минут у пещеры собрались все охотники; самый красивый из них был король той страны; он подошёл к Элизе -- никогда ещё не встречал он такой красавицы!
   -- Как ты попала сюда, прелестное дитя? -- спросил он, но Элиза только покачала головой; она ведь не смела говорить: от её молчания зависела жизнь и спасение её братьев. Руки свои Элиза спрятала под передник, чтобы король не увидал, как она страдает.
   -- Пойдём со мной! -- сказал он. -- Здесь тебе нельзя оставаться! Если ты так добра, как хороша, я наряжу тебя в шёлк и бархат, надену тебе на голову золотую корону, и ты будешь жить в моём великолепном дворце! -- И он посадил её на седло перед собой; Элиза плакала и ломала себе руки, но король сказал: -- Я хочу только твоего счастья. Когда-нибудь ты сама поблагодаришь меня!
   И повёз её через горы, а охотники скакали следом.
   К вечеру показалась великолепная столица короля, с церквами и куполами, и король привёл Элизу в свой дворец, где в высоких мраморных покоях журчали фонтаны, а стены и потолки были украшены живописью. Но Элиза не смотрела ни на что, плакала и тосковала; безучастно отдалась она в распоряжение прислужниц, и те надели на неё королевские одежды, вплели ей в волосы жемчужные нити и натянули на обожжённые пальцы тонкие перчатки.
   Богатые уборы так шли к ней, она была в них так ослепительно хороша, что весь двор преклонился перед ней, а король провозгласил её своей невестой, хотя архиепископ и покачивал головой, нашёптывая королю, что лесная красавица, должно быть, ведьма, что она отвела им всем глаза и околдовала сердце короля.
   Король, однако, не стал его слушать, подал знак музыкантам, велел вызвать прелестнейших танцовщиц и подавать на стол дорогие блюда, а сам повёл Элизу через благоухающие сады в великолепные покои, она же оставалась по-прежнему грустною и печальною. Но вот король открыл дверцу в маленькую комнатку, находившуюся как раз возле её спальни. Комнатка вся была увешана зелёными коврами и напоминала лесную пещеру, где нашли Элизу; на полу лежала связка крапивного волокна, а на потолке висела сплетённая Элизой рубашка-панцирь; всё это, как диковинку, захватил с собой из леса один из охотников.
   -- Вот тут ты можешь вспоминать своё прежнее жилище! -- сказал король. -- Тут и работа твоя; может быть, ты пожелаешь иногда поразвлечься среди всей окружающей тебя пышности воспоминаниями о прошлом!
   Увидав дорогую её сердцу работу, Элиза улыбнулась и покраснела; она подумала о спасении братьев и поцеловала у короля руку, а он прижал её к сердцу и велел звонить в колокола по случаю своей свадьбы. Немая лесная красавица стала королевой.
   Архиепископ продолжал нашёптывать королю злые речи, но они не доходили до сердца короля, и свадьба состоялась. Архиепископ сам должен был надеть на невесту корону; с досады он так плотно надвинул ей на лоб узкий золотой обруч, что всякому стало бы больно, но она даже не обратила на это внимания: что значила для неё телесная боль, если сердце её изнывало от тоски и жалости к милым братьям! Губы её по-прежнему были сжаты, ни единого слова не вылетело из них -- она знала, что от её молчания зависит жизнь братьев, -- зато в глазах светилась горячая любовь к доброму красивому королю, который делал всё, чтобы только порадовать её. С каждым днём она привязывалась к нему всё больше и больше. О! Если бы она могла довериться ему, высказать ему свои страдания, но -- увы! -- она должна была молчать, пока не окончит своей работы. По ночам она тихонько уходила из королевской спальни в свою потаённую комнатку, похожую на пещеру, и плела там одну рубашку-панцирь за другой, но когда принялась уже за седьмую, у неё вышло всё волокно.
   Она знала, что может найти такую крапиву на кладбище, но ведь она должна была рвать её сама; как же быть?
   "О, что значит телесная боль в сравнении с печалью, терзающею моё сердце! -- думала Элиза. -- Я должна решиться! Господь не оставит меня!"
   Сердце её сжималось от страха, точно она шла на дурное дело, когда пробиралась лунною ночью в сад, а оттуда по длинным аллеям и пустынным улицам на кладбище. На широких могильных плитах сидели отвратительные ведьмы; они сбросили с себя лохмотья, точно собирались купаться, разрывали своими костлявыми пальцами свежие могилы, вытаскивали оттуда тела и пожирали их. Элизе пришлось пройти мимо них, и они так и таращили на неё свои злые глаза -- но она сотворила молитву, набрала крапивы и вернулась домой.
   Лишь один человек не спал в ту ночь и видел её -- архиепископ; теперь он убедился, что был прав, подозревая королеву, итак, она была ведьмой и потому сумела околдовать короля и весь народ.
   Когда король пришёл к нему в исповедальню, архиепископ рассказал ему о том, что видел и что подозревал; злые слова так и сыпались у него с языка, а резные изображения святых качали головами, точно хотели сказать: "Неправда, Элиза невинна!" Но архиепископ перетолковывал это по-своему, говоря, что и святые свидетельствуют против неё, неодобрительно качая головами. Две крупные слезы покатились по щекам короля, сомнение и отчаяние овладели его сердцем. Ночью он только притворился, что спит, на самом же деле сон бежал от него. И вот он увидел, что Элиза встала и скрылась из спальни; в следующие ночи повторилось то же самое; он следил за ней и видел, как она исчезала в своей потаённой комнатке.
   Чело короля становилось всё мрачнее и мрачнее; Элиза замечала это, но не понимала причины; сердце её ныло от страха и от жалости к братьям; на королевский пурпур катились горькие слёзы, блестевшие, как алмазы, а люди, видевшие её богатые уборы, желали быть на месте королевы! Но скоро-скоро конец её работе; недоставало всего одной рубашки, и тут Элизе опять не хватило волокна. Ещё раз, последний раз, нужно было сходить на кладбище и нарвать несколько пучков крапивы. Она с ужасом подумала о пустынном кладбище и о страшных ведьмах; но решимость её спасти братьев была непоколебима, как и вера в бога.
   Элиза отправилась, но король с архиепископом следили за ней и увидели, как она скрылась за кладбищенскою оградой; подойдя поближе, они увидели сидевших намогильных плитах ведьм, и король повернул назад; между этими ведьмами находилась ведь и та, чья голова только что покоилась на его груди!
   -- Пусть судит её народ! -- сказал он.
   И народ присудил -- сжечь королеву на костре.
   Из великолепных королевских покоев Элизу перевели в мрачное, сырое подземелье с железными решётками на окнах, в которые со свистом врывался ветер. Вместо бархата и шёлка дали бедняжке связку набранной ею на кладбище крапивы; эта жгучая связка должна была служить Элизе изголовьем, а сплетённые ею жёсткие рубашки-панцири -- постелью и коврами; но дороже всего этого ей ничего и не могли дать, и она с молитвой на устах вновь принялась за свою работу. С улицы доносились до Элизы оскорбительные песни насмехавшихся над нею уличных мальчишек; ни одна живая душа не обратилась к ней со словами утешения и сочувствия.
   Вечером у решётки раздался шум лебединых крыл --это отыскал сестру самый младший из братьев, и она громко зарыдала от радости, хотя и знала, что ей оставалось жить всего одну ночь; зато работа её подходила к концу, и братья были тут!
   Архиепископ пришёл провести с нею её последние часы, -- так обещал он королю, -- но она покачала головой и взором и знаками попросила его уйти; в эту ночь ей ведь нужно было кончить свою работу, иначе пропали бы задаром все её страдания, и слёзы, и бессонные ночи! Архиепископ ушёл, понося её бранными словами, но бедняжка Элиза знала, что она невинна, и продолжала работать.
   Чтобы хоть немножко помочь ей, мышки, шмыгавшие по полу, стали собирать и приносить к её ногам разбросанные стебли крапивы, а дрозд, сидевший за решётчатым окном, утешал её своею весёлою песенкой.
   На заре, незадолго до восхода солнца, у дворцовых ворот появились одиннадцать братьев Элизы и потребовали, чтобы их впустили к королю. Им отвечали, что этого никак нельзя: король ещё спал и никто не смел его беспокоить. Они продолжали просить, потом стали угрожать; явилась стража, а затем вышел и сам король узнать, в чём дело. Но в эту минуту взошло солнце, и никаких братьев больше не было -- над дворцом взвились одиннадцать диких лебедей.
   Народ валом повалил за город посмотреть, как будут жечь ведьму. Жалкая кляча везла телегу, в которой сидела Элиза; на неё накинули плащ из грубой мешковины; её чудные длинные волосы были распущены по плечам, в лице не было ни кровинки, губы тихо шевелились, шепча молитвы, а пальцы плели зелёную пряжу. Даже по дороге к месту казни не выпускала она из рук начатой работы; десять рубашек-панцирей лежали у её ног совсем готовые, одиннадцатую она плела. Толпа глумилась над нею.
   -- Посмотрите на ведьму! Ишь, бормочет! Небось не молитвенник у неё в руках -- нет, всё возится со своими колдовскими штуками! Вырвем-ка их у неё да разорвём в клочки.
   И они теснились вокруг неё, собираясь вырвать из её рук работу, как вдруг прилетели одиннадцать белых лебедей, сели по краям телеги и шумно захлопали своими могучими крыльями. Испуганная толпа отступила.
   -- Это знамение небесное! Она невинна, -- шептали многие, но не смели сказать этого вслух.
   Палач схватил Элизу за руку, но она поспешно набросила на лебедей одиннадцать рубашек, и... перед ней встали одиннадцать красавцев принцев, только у самого младшего не хватало одной руки, вместо неё было лебединое крыло: Элиза не успела докончить последней рубашки, и в ней недоставало одного рукава.
   -- Теперь я могу говорить! -- сказала она. -- Я невинна!
   И народ, видевший всё, что произошло, преклонился перед ней, как перед святой, но она без чувств упала в объятия братьев -- так подействовали на неё неустанное напряжение сил, страх и боль.
   -- Да, она невинна! -- сказал самый старший брат и рассказал всё, как было; и пока он говорил, в воздухе распространилось благоухание, точно от множества роз, -- это каждое полено в костре пустило корни и ростки, и образовался высокий благоухающий куст, покрытый красными розами. На самой же верхушке куста блестел, как звезда, ослепительно белый цветок. Король сорвал его, положил на грудь Элизы, и она пришла в себя на радость и на счастье!
   Все церковные колокола зазвонили сами собой, птицы слетелись целыми стаями, и ко дворцу потянулось такое свадебное шествие, какого не видал ещё ни один король!
  

Принцесса на горошине

   Жил-был принц, и хотелось ему взять за себя тоже принцессу, только настоящую. Вот он и объездил весь свет, а такой что-то не находилось. Принцесс-то было вволю, да были ли они настоящие? До этого он никак добраться не мог; так и вернулся домой ни с чем и очень горевал, -- уж очень ему хотелось достать настоящую принцессу.
   Раз вечером разыгралась непогода: молния так и сверкала, гром гремел, а дождь лил как из ведра; ужас что такое!
   Вдруг в городские ворота постучали, и старый король пошёл отворять.
   У ворот стояла принцесса. Боже мой, на что она была похожа! Вода бежала с её волос и платья прямо в носки башмаков и вытекала из пяток, а она всё-таки уверяла, что она настоящая принцесса!
   "Ну, уж это мы узнаем!" -- подумала старая королева, но не сказала ни слова и пошла в спальню. Там она сняла с постели все тюфяки и подушки и положила на доски горошину; поверх горошины постлала двадцать тюфяков, а ещё сверху двадцать пуховиков.
   На эту постель и уложили принцессу на ночь.
   Утром её спросили, как она почивала.
   -- Ах, очень дурно! -- сказала принцесса. -- Я почти глаз не сомкнула! Бог знает, что у меня была за постель! Я лежала на чём-то таком твёрдом, что у меня всё тело теперь в синяках! Просто ужасно!
   Тут-то все и увидали, что она была настоящею принцессой! Она почувствовала горошину через сорок тюфяков и пуховиков, -- такою деликатною особой могла быть только настоящая принцесса.
   И принц женился на ней. Теперь он знал, что берёт за себя настоящую принцессу! А горошину отдали в кунсткамеру; там она и лежит, если только никто её не украл.
   Знай, что история эта истинная!

Новое платье короля

   Много лет назад жил-был на свете король; он так любил наряжаться, что тратил на новые платья все свои деньги, и парады, театры, загородные прогулки занимали его только потому, что он мог тогда показаться в новом наряде. На каждый час дня у него был особый наряд, и как про других королей часто говорят: "Король в совете", так про него говорили: "Король в гардеробной".
   В столице этого короля жилось очень весело; почти каждый день приезжали иностранные гости, и вот раз явилось двое обманщиков. Они выдали себя за ткачей и сказали, что могут изготовлять такую чудесную ткань, лучше которой ничего и представить себе нельзя: кроме необыкновенно красивого рисунка и расцветки, она отличается ещё удивительным свойством -- становиться невидимой для всякого человека, который не на своём месте или непроходимо глуп.
   "Да, вот это будет платье! -- подумал король. -- Тогда ведь я могу узнать, кто из моих сановников не на своём месте и кто умён, а кто глуп. Пусть поскорее изготовят для меня такую ткань".
   И он дал обманщикам большой задаток, чтобы они сейчас же принялись за дело.
   Те поставили два ткацких станка и стали делать вид, будто усердно работают, а у самих на станках ровно ничего не было. Нимало не стесняясь, они требовали для работы тончайшего шёлку и чистейшего золота, всё это припрятывали в карманы и просиживали за пустыми станками с утра до поздней ночи.
   "Хотелось бы мне посмотреть, как подвигается дело!" -- думал король. Но тут он вспоминал о чудесном свойстве ткани, и ему становилось как-то не по себе. Конечно, ему нечего бояться за себя, но... всё-таки лучше сначала пошёл бы кто-нибудь другой! А между тем молва о диковинной ткани облетела весь город, и всякий горел желанием поскорее убедиться в глупости или непригодности своего ближнего.
   "Пошлю-ка я к ним своего честного старика министра, -- подумал король. -- Уж он-то рассмотрит ткань: он умён и с честью занимает своё место".
   И вот старик министр вошёл в залу, где за пустыми станками сидели обманщики.
   "Господи помилуй! -- подумал министр, тараща глаза. -- Да ведь я ничего не вижу!"
   Только он не сказал этого вслух.
   Обманщики почтительно попросили его подойти поближе и сказать, как нравятся ему узор и краски. При этом они указывали на пустые станки, а бедный министр, как ни таращил глаза, всё-таки ничего не видел. Да и видеть было нечего.
   "Ах ты господи! -- думал он. -- Неужели я глуп? Вот уж чего никогда не думал! Упаси господь, кто-нибудь узнает!.. А может, я не гожусь для своей должности?.. Нет, нет, никак нельзя признаваться, что я не вижу ткани!"
   -- Что ж вы ничего не скажете нам? -- спросил один из ткачей.
   -- О, это премило! -- ответил старик министр, глядя сквозь очки. -- Какой узор, какие краски! Да, да, я доложу королю, что мне чрезвычайно понравилась ваша работа!
   -- Рады стараться! -- сказали обманщики и принялись расписывать, какой тут необычайный узор и сочетания красок. Министр слушал очень внимательно чтобы потом повторить всё это королю. Так он и сделал.
   Теперь обманщики стали требовать ещё больше денег, шёлку и золота; но они только набивали себе карманы, а на работу не пошло ни одной нитки. Как и прежде, они сидели у пустых станков и делали вид, что ткут.
   Потом король послал к ткачам другого достойного сановника. Он должен был посмотреть, как идёт дело, и узнать, скоро ли работа будет закончена. С ним было то же самое, что и с первым. Уж он смотрел, смотрел, а всё равно ничего, кроме пустых станков, не высмотрел.
   -- Ну, как вам нравится? -- спросили его обманщики, показывая ткань и объясняя узоры, которых и в помине не было.
   "Я не глуп, -- думал сановник. -- Значит, я не на своём месте? Вот тебе раз! Однако нельзя и виду подавать!"
   И он стал расхваливать ткань, которой не видел, восхищаясь красивым рисунком и сочетанием красок.
   -- Премило, премило! -- доложил он королю.
   Скоро весь город заговорил о восхитительной ткани.
   Наконец и сам король пожелал полюбоваться диковинкой, пока она ещё не снята со станка.
   С целою свитой избранных придворных и сановников, в числе которых находились и первые два, уже видевшие ткань, явился король к хитрым обманщикам, ткавшим изо всех сил на пустых станках.
   -- Magnifique! (Чудесно -- франц.) Не правда ли? -- вскричали уже побывавшие здесь сановники. -- Не угодно ли полюбоваться? Какой рисунок... а краски! И они тыкали пальцами в пространство, воображая, что все остальные видят ткань.
   "Что за ерунда! -- подумал король. -- Я ничего не вижу! Ведь это ужасно! Глуп я, что ли? Или не гожусь в короли? Это было бы хуже всего!"
   -- О да, очень, очень мило! -- сказал наконец король. -- Вполне заслуживает моего одобрения!
   И он с довольным видом кивал головой, рассматривая пустые станки, -- он не хотел признаться, что ничего не видит. Свита короля глядела во все глаза, но видела не больше, чем он сам; и тем не менее все в один голос повторяли: "Очень, очень мило!" -- и советовали королю сделать себе из этой ткани наряд для предстоящей торжественной процессии.
   -- Magnifique! Чудесно! Ехсеllent! -- только и слышалось со всех сторон; все были в таком восторге! Король наградил обманщиков рыцарским крестом в петлицу и пожаловал им звание придворных ткачей.
   Всю ночь накануне торжества просидели обманщики за работой и сожгли больше шестнадцати свечей, -- всем было ясно, что они очень старались кончить к сроку новое платье короля. Они притворялись, что снимают ткань со станков, кроят её большими ножницами и потом шьют иголками без ниток. Наконец они объявили:
   -- Готово!
   Король в сопровождении свиты сам пришёл к ним одеваться. Обманщики поднимали кверху руки, будто держали что-то, приговаривая:
   -- Вот панталоны, вот камзол, вот кафтан! Чудесный наряд! Лёгок, как паутина, и не почувствуешь его на теле! Но в этом-то вся и прелесть!
   -- Да, да! -- говорили придворные, но они ничего не видали -- нечего ведь было и видеть.
   -- А теперь, ваше королевское величество, соблаговолите раздеться и стать вот тут, перед большим зеркалом! -- сказали королю обманщики. -- Мы оденем вас!
   Король разделся догола, и обманщики принялись наряжать его: они делали вид, будто надевают на него одну часть одежды за другой и наконец прикрепляют что-то в плечах и на талии, -- это они надевали на него королевскую мантию! А король поворачивался перед зеркалом во все стороны.
   -- Боже, как идёт! Как чудно сидит! -- шептали в свите. -- Какой узор, какие краски! Роскошное платье!
   -- Балдахин ждёт! -- доложил обер-церемониймейстер.
   -- Я готов! -- сказал король. -- Хорошо ли сидит платье?
   И он ещё раз повернулся перед зеркалом: надо ведь было показать, что он внимательно рассматривает свой наряд.
   Камергеры, которые должны были нести шлейф королевской мантии, сделали вид, будто приподняли что-то с пола, и пошли за королём, вытягивая перед собой руки, -- они не смели и виду подать, что ничего не видят.
   И вот король шествовал по улицам под роскошным балдахином, а люди, собравшиеся на улицах, говорили:
   -- Ах, какое красивое это новое платье короля! Как чудно сидит! Какая роскошная мантия!
   Ни единый человек не сознался, что ничего не видит, никто не хотел признаться, что он глуп или сидит не на своём месте. Ни одно платье короля не вызывало ещё таких восторгов.
   -- Да ведь он голый! -- закричал вдруг какой-то маленький мальчик.
   -- Послушайте-ка, что говорит невинный младенец! -- сказал его отец, и все стали шёпотом передавать друг другу слова ребёнка.
   -- Да ведь он совсем голый! Вот мальчик говорит, что он совсем не одет! -- закричал наконец весь народ.
   И королю стало жутко: ему казалось, что они правы, но надо же было довести церемонию до конца!
   И он выступал под своим балдахином ещё величавее, а камергеры шли за ним, поддерживая мантию, которой не было.

Русалочка

   В открытом море вода совсем синяя, как лепестки самых красивых васильков, и прозрачная, как чистое стекло, -- но зато и глубоко там! Ни один якорь не достанет до дна; на дно моря пришлось бы поставить одну на другую много-много колоколен, только тогда бы они могли высунуться из воды. На самом дне живут русалки.
   Не подумайте, что там, на дне, один голый белый песок; нет, там растут невиданные деревья и цветы с такими гибкими стеблями и листьями, что они шевелятся, как живые, при малейшем движении воды. Между ветвями шныряют рыбы большие и маленькие -- точь-в-точь как у нас птицы. В самом глубоком месте стоит коралловый дворец морского царя с высокими стрельчатыми окнами из чистейшего янтаря и с крышей из раковин, которые то открываются, то закрываются смотря по тому, прилив или отлив; это очень красиво: ведь в каждой раковине лежит по жемчужине такой красоты, что любая из них украсила бы корону любой королевы.
   Морской царь давным-давно овдовел, и хозяйством у него заправляла старуха мать, женщина умная, но очень гордая своим родом: она носила на хвосте целую дюжину устриц, тогда как вельможи имели право носить всего-навсего шесть. Вообще же она была особа, достойная всяческих похвал, особенно потому, что очень любила своих маленьких внучек. Все шестеро принцесс были прехорошенькими русалочками, но лучше всех была самая младшая, нежная и прозрачная, как лепесток розы, с глубокими синими, как море, глазами. Но и у неё, как у других русалок, не было ножек, а только рыбий хвост.
   День-деньской играли принцессы в огромных дворцовых залах, где по стенам росли живые цветы. В открытые янтарные окна вплывали рыбки, как у нас, бывает, влетают ласточки; рыбки подплывали к маленьким принцессам, ели из их рук и позволяли себя гладить.
   Возле дворца был большой сад; там росли огненно-красные и тёмно-голубые деревья с вечно колеблющимися ветвями и листьями; плоды их при этом сверкали, как золото, а цветы -- как огоньки. Земля была усыпана мелким голубоватым, как серное пламя, песком, и потому там на всём лежал какой-то удивительный голубоватый отблеск, -- можно было подумать, что витаешь высоко-высоко в воздухе, причём небо у тебя не только над головой, но и под ногами. В безветрие со дна можно было видеть солнце; оно казалось пурпуровым цветком, из чашечки которого лился свет.
   У каждой принцессы был в саду свой уголок; тут они могли копать и сажать, что хотели. Одна сделала себе цветочную грядку в виде кита, другой захотелось, чтобы её грядка была похожа на русалочку, а самая младшая сделала себе грядку круглую, как солнце, и засадила её ярко-красными цветами. Странное дитя была эта русалочка: такая тихая, задумчивая... Другие сёстры украшали свой садик разными разностями, которые доставались им с затонувших кораблей, а она любила только свои яркие, как солнце, цветы да прекрасного белого мраморного мальчика, упавшего на дно моря с какого-то погибшего корабля. Русалочка посадила у статуи красную плакучую иву, которая пышно разрослась; ветви её обвивали статую и клонились к голубому песку, где колебалась их фиолетовая тень, -- вершина и корни точно играли и целовались друг с другом!
   Больше всего любила русалочка слушать рассказы о людях, живущих наверху, на земле. Старухе бабушке пришлось рассказать ей всё, что она знала о кораблях и городах, о людях и о животных. Особенно занимало и удивляло русалочку то, что цветы на земле пахнут, -- не то что тут, в море! -- что леса там зелёные, а рыбы, которые живут в ветвях, звонко поют. Бабушка называла рыбками птичек, иначе внучки не поняли бы её: они ведь сроду не видывали птиц.
   -- Когда вам исполнится пятнадцать лет, -- говорила бабушка, -- вам тоже разрешат всплывать на поверхность моря, сидеть при свете месяца на скалах и смотреть на плывущие мимо огромные корабли, на леса и города!
   В этот год старшей принцессе как раз должно было исполниться пятнадцать лет, но другим сёстрам -- а они были погодки -- приходилось ещё ждать, и дольше всех -- самой младшей. Но каждая обещала рассказать остальным сёстрам о том, что ей больше всего понравится в первый день, -- рассказов бабушки им было мало, им хотелось знать обо всём поподробнее.
   Никого не тянуло так на поверхность моря, как самую младшую, тихую, задумчивую русалочку, которой приходилось ждать дольше всех. Сколько ночей провела она у открытого окна, вглядываясь в синеву моря, где шевелили своими плавниками и хвостами целые стаи рыбок! Она могла разглядеть сквозь воду месяц и звёзды; они, конечно, блестели не так ярко, но зато казались гораздо больше, чем кажутся нам. Случалось, что под ними скользило как будто большое тёмное облако, и русалочка знала, что это или проплывал кит, или проходил корабль с сотнями людей; они и не думали о хорошенькой русалочке, что стояла там, в глубине моря, и протягивала к килю корабля свои белые ручки.
   Но вот старшей принцессе исполнилось пятнадцать лет, и ей позволили всплыть на поверхность моря.
   Сколько было рассказов, когда она вернулась назад! Лучше же всего, по её словам, было лежать в тихую погоду на песчаной отмели и нежиться при свете месяца, любуясь раскинувшимся по берегу городом: там, точно сотни звёзд, горели огни, слышались музыка, шум и грохот экипажей, виднелись башни со шпилями, звонили колокола. Да, именно потому, что ей нельзя было попасть туда, её больше всего и манило это зрелище.
   Как жадно слушала её рассказы самая младшая сестра! Стоя вечером у открытого окна и вглядываясь в морскую синеву, она только и думала, что о большом шумном городе, и ей казалось даже, что она слышит звон колоколов.
   Через год и вторая сестра получила позволение подниматься на поверхность моря и плыть, куда она захочет. Она вынырнула из воды как раз в ту минуту, когда солнце садилось, и нашла, что лучше этого зрелища ничего и быть не может. Небо сияло, как расплавленное золото, рассказывала она, а облака... да тут у неё уж и слов не хватало! Пурпуровые и фиолетовые, они быстро неслись по небу, но ещё быстрее их неслась к солнцу, точно длинная белая вуаль, стая лебедей; русалочка тоже поплыла было к солнцу, но оно опустилось в море, и по небу и воде разлилась розовая вечерняя заря.
   Ещё через год всплыла на поверхность моря третья принцесса; эта была смелее всех и проплыла в широкую реку, которая впадала в море. Тут она увидала зелёные холмы, покрытые виноградниками, дворцы и дома, окружённые густыми рощами, где пели птицы; солнце светило и грело так, что ей не раз приходилось нырять в воду, чтобы освежить своё пылающее лицо. В маленькой бухте она увидела целую толпу голеньких ребятишек, которые плескались в воде; она хотела было поиграть с ними, но они испугались её и убежали, а вместо них появился какой-то чёрный зверёк и так страшно принялся на неё тявкать, что русалка перепугалась и уплыла назад в море; это была собака, но русалка ведь никогда ещё не видала собак.
   И вот принцесса всё вспоминала эти чудные леса, зелёные холмы и прелестных детей, которые умеют плавать, хоть у них и нет рыбьего хвоста!
   Четвёртая сестра не была такой смелой; она держалась больше в открытом море и рассказывала, что это было лучше всего: куда ни глянь, на много-много миль вокруг одна вода да небо, опрокинувшееся, точно огромный стеклянный купол; вдали, как морские чайки, проносились большие корабли, играли и кувыркались весёлые дельфины и пускали из ноздрей сотни фонтанов огромные киты.
   Потом пришла очередь предпоследней сестры; её день рождения был зимой, и поэтому она увидала то, чего не видели другие: море было зеленоватого цвета, повсюду плавали большие ледяные горы -- ни дать ни взять жемчужины, рассказывала она, но такие огромные, выше самых высоких колоколен, построенных людьми! Некоторые из них были причудливой формы и блестели, как алмазы. Она уселась на самую большую, ветер развевал её длинные волосы, а моряки испуганно обходили гору подальше. К вечеру небо покрылось тучами, засверкала молния, загремел гром и тёмное море стало бросать ледяные глыбы из стороны в сторону, а они так и сверкали при блеске молнии. На кораблях убирали паруса, люди метались в страхе и ужасе, а она спокойно плыла на ледяной горе и смотрела, как огненные зигзаги молний, прорезав небо, падали в море.
   Вообще каждая из сестёр была в восторге от того, что видела в первый раз, -- всё было для них ново и поэтому нравилось; но, получив, как взрослые девушки, позволение плавать повсюду, они скоро присмотрелись ко всему и через месяц стали говорить, что везде хорошо, а дома, на дне, лучше.
   Часто по вечерам все пять сестёр, взявшись за руки, подымались на поверхность; у всех были чудеснейшие голоса, каких не бывает у людей на земле, и вот, когда начиналась буря и они видели, что корабль обречён на гибель, они подплывали к нему и нежными голосами пели о чудесах подводного царства и уговаривали моряков не бояться опуститься на дно; но моряки не могли разобрать слов; им казалось, что это просто шумит буря, да им всё равно и не удалось бы увидать на дне никаких чудес -- если корабль погибал, люди тонули и приплывали к дворцу морского царя уже мёртвыми.
   Младшая же русалочка, в то время как сёстры её всплывали рука об руку на поверхность моря, оставалась одна-одинёшенька и смотрела им вслед, готовая заплакать, но русалки не умеют плакать, и от этого ей было ещё тяжелей.
   -- Ах, когда же мне будет пятнадцать лет? -- говорила она. -- Я знаю, что очень полюблю и тот мир и людей, которые там живут!
   Наконец и ей исполнилось пятнадцать лет.
   -- Ну вот, вырастили и тебя! -- сказала бабушка, вдовствующая королева. -- Поди сюда, надо и тебя принарядить, как других сестёр!
   И она надела русалочке на голову венок из белых лилий, -- каждый лепесток был половинкой жемчужины -- потом, для обозначения высокого сана принцессы, приказала прицениться к её хвосту восьми устрицам.
   -- Да это больно! -- сказала русалочка.
   -- Ради красоты и потерпеть не грех! -- сказала старуха.
   Ах, с каким удовольствием скинула бы с себя русалочка все эти уборы и тяжёлый венок, -- красные цветы из её садика шли ей куда больше, но она не посмела!
   -- Прощайте! -- сказала она и легко и плавно, точно пузырёк воздуха, поднялась на поверхность.
   Солнце только что село, но облака ещё сияли пурпуром и золотом, тогда как в красноватом небе уже зажигались ясные вечерние звёзды; воздух был мягок и свеж, а море -- как зеркало. Неподалёку от того места, где вынырнула русалочка, стоял трёхмачтовый корабль всего лишь с одним поднятым парусом, -- не было ведь ни малейшего ветерка; на вантах и реях сидели матросы, с палубы неслись звуки музыки и песен; когда же совсем стемнело, корабль осветился сотнями разноцветных фонариков; казалось, что в воздухе замелькали флаги всех наций. Русалочка подплыла к самым окнам каюты, и когда волны слегка приподымали её, она могла заглянуть в каюту. Там было множество разодетых людей, но лучше всех был молодой принц с большими чёрными глазами. Ему, наверное, было не больше шестнадцати лет; в тот день праздновалось его рождение, оттого на корабле и шло такое веселье. Матросы плясали на палубе, а когда вышел туда молодой принц, кверху взвились сотни ракет, и стало светло как днём, так что русалочка совсем перепугалась и нырнула в воду, но скоро опять высунула голову, и ей показалось, что все звёзды с небес попадали к ней в море. Никогда ещё не видела она такой огненной потехи: большие солнца вертелись колесом, огромные огненные рыбы били в воздухе хвостами, и всё это отражалось в тихой, ясной воде. На самом корабле было так светло, что можно было различить каждую верёвку, а людей и подавно. Ах, как хорош был молодой принц! Он пожимал людям руки, улыбался и смеялся, а музыка всё гремела и гремела в тишине ясной ночи.
   Становилось уже поздно, но русалочка глаз не могла оторвать от корабля и от красавца принца. Разноцветные огоньки потухли, ракеты больше не взлетали в воздух, не слышалось и пушечных выстрелов, зато загудело и застонало само море. Русалочка качалась на волнах рядом с кораблём и всё заглядывала в каюту, а корабль стал набирать скорость, паруса развёртывались один за другим, ветер крепчал, заходили волны, облака сгустились и где-то вдали засверкала молния. Начиналась буря! Матросы принялись убирать паруса; огромный корабль страшно качало, а ветер так и мчал его по бушующим волнам; вокруг корабля вставали высокие волны, словно чёрные горы, грозившие сомкнуться над мачтами корабля, но он нырял между водяными стенами, как лебедь, и снова взлетал на хребет волн. Русалочку буря только забавляла, а морякам приходилось туго. Корабль скрипел и трещал, толстые доски разлетались в щепки, волны перекатывались через палубу; вот грот-мачта переломилась, как тростинка, корабль перевернулся набок, и вода хлынула в трюм. Тут русалочка поняла опасность; ей и самой приходилось остерегаться брёвен и обломков, носившихся по волнам. На минуту сделалось вдруг так темно, что хоть глаз выколи; но вот опять блеснула молния, и русалочка вновь увидела на корабле людей; каждый спасался, как умел. Русалочка отыскала глазами принца и, когда корабль разбился на части, увидела, что он погрузился в воду. Сначала русалочка очень обрадовалась тому, что он попадёт теперь к ним на дно, но потом вспомнила, что люди не могут жить в воде и что он может приплыть во дворец её отца только мёртвым. Нет, нет, он не должен умереть! И она поплыла между брёвнами и досками, совсем забывая, что они во всякую минуту могут её раздавить. Приходилось то нырять в самую глубину, то взлетать кверху вместе с волнами; но вот наконец она настигла принца, который уже почти совсем выбился из сил и не мог больше плыть по бурному морю; руки и ноги отказались ему служить, а прелестные глаза закрылись; он умер бы, не явись ему на помощь русалочка. Она приподняла над водой его голову и предоставила волнам нести их обоих куда угодно.
   К утру непогода стихла; от корабля не осталось и щепки; солнце опять засияло над водой, и его яркие лучи как будто вернули щекам принца их живую окраску, но глаза его всё ещё не открывались.
   Русалочка откинула со лба принца волосы и поцеловала его в высокий, красивый лоб; ей показалось, что принц похож на мраморного мальчика, что стоит у неё в саду; она поцеловала его ещё раз и пожелала, чтобы он остался жив.
   Наконец она завидела твёрдую землю и высокие, уходящие в небо горы, на вершинах которых, точно стаи лебедей, белели снега. У самого берега зеленела чудная роща, а повыше стояло какое-то здание, вроде церкви или монастыря. В роще росли апельсинные и лимонные деревья, а у ворот здания -- высокие пальмы. Море врезывалось в белый песчаный берег небольшим заливом; там вода была очень тиха, но глубока; сюда-то, к утёсу, возле которого море намыло мелкий белый песок, и приплыла русалочка и положила принца, позаботившись о том, чтобы голова его лежала повыше и на самом солнце.
   В это время в высоком белом доме зазвонили в колокола, и в сад высыпала целая толпа молодых девушек. Русалочка отплыла подальше, за высокие камни, которые торчали из воды, покрыла себе волосы и грудь морскою пеной -- теперь никто не различил бы в этой пене её лица -- и стала ждать: не придёт ли кто на помощь бедному принцу.
   Ждать пришлось недолго: к принцу подошла одна из молодых девушек и сначала очень испугалась, но скоро собралась с духом и позвала на помощь людей. Затем русалочка увидела, что принц ожил и улыбнулся всем, кто был возле него. А ей он не улыбнулся, он даже не знал, что она спасла ему жизнь! Грустно стало русалочке, и, когда принца увели в большое белое здание, она печально нырнула в воду и уплыла домой.
   И прежде она была тихой и задумчивой, теперь же стала ещё тише, ещё задумчивее. Сёстры спрашивали её, что она видела в первый раз на поверхности моря, но она ничего им не рассказала.
   Часто и вечером и утром приплывала она к тому месту, где оставила принца, видела, как созревали в садах плоды, как их потом собирали, видела, как стаял снег на высоких горах, но принца так больше и не видала и возвращалась домой с каждым разом всё печальнее и печальнее. Единственной отрадой было для неё сидеть в своём садике, обвивая руками красивую мраморную статую, похожую на принца, но за цветами она больше не ухаживала; они росли, как хотели, по тропинкам и на дорожках, переплелись своими стеблями и листьями с ветвями дерева, и в садике стало совсем темно.
   Наконец она не выдержала и рассказала обо всём одной из своих сестёр; за ней узнали и все остальные сёстры, но больше никто, кроме разве ещё двух-трёх русалок, ну, а те никому не сказали, разве уж самым близким подругам. Одна из них тоже знала принца, видела праздник на корабле и даже знала, где находится королевство принца.
   -- Поплыли вместе, сестрица! -- сказали русалочке сёстры и рука об руку поднялись на поверхность моря близ того места, где стоял дворец принца.
   Дворец был из светло-жёлтого блестящего камня, с большими мраморными лестницами; одна из них спускалась прямо в море. Великолепные вызолоченные купола высились над крышей, а в нишах, между колоннами, окружавшими всё здание, стояли мраморные статуи, совсем как живые люди. Сквозь высокие зеркальные окна виднелись роскошные покои; всюду висели дорогие шёлковые занавеси, были разостланы ковры, а стены украшены большими картинами. Загляденье да и только! Посреди самой большой залы журчал большой фонтан; струи воды били высоко-высоко, под самый стеклянный купол потолка, через который на воду и на диковинные растения, росшие в широком бассейне, лились лучи солнца.
   Теперь русалочка знала, где живёт принц, и стала приплывать к дворцу почти каждый вечер или каждую ночь. Ни одна из сестёр не осмеливалась подплывать к земле так близко, как она; она же заплывала и в узкий канал, который проходил как раз под великолепным мраморным балконом, бросавшим на воду длинную тень. Тут она останавливалась и подолгу смотрела на молодого принца, а он-то думал, что гуляет при свете месяца один-одинёшенек.
   Много раз видела она, как он катался с музыкантами на своей нарядной лодке, украшенной развевающимися флагами, -- русалочка выглядывала из зелёного тростника, и если люди иной раз замечали её длинную серебристо-белую вуаль, развевающуюся по ветру, то думали, что это лебедь машет крыльями.
   Много раз слышала она, как говорили о принце рыбаки, ловившие по ночам рыбу; они рассказывали о нём много хорошего, и русалочка радовалась, что спасла ему жизнь, когда его полумёртвого носило по волнам; она вспоминала, как его голова покоилась на её груди и как нежно поцеловала она его тогда. А он-то ничего не знал о ней, она ему и присниться не могла!
   Всё больше и больше начинала русалочка любить людей, всё сильнее и сильнее тянуло её к ним; их земной мир казался ей куда больше, чем её подводный; они могли ведь переплывать на своих кораблях море, взбираться на высокие горы к самым облакам, а их земля с лесами и полями тянулась далеко-далеко, её и глазом не охватить! Русалочке очень хотелось побольше узнать о людях и об их жизни, но сёстры не могли ответить на все её вопросы, и она обращалась к бабушке: старуха хорошо знала "высший свет", как она справедливо называла землю, лежавшую над морем.
   -- Если люди не тонут, -- спрашивала русалочка, -- тогда они живут вечно, не умирают, как мы?
   -- Ну что ты! -- отвечала старуха. -- Они тоже умирают, их век даже короче нашего. Мы живём триста лет, но, когда нам приходит конец, нас не хоронят среди близких, у нас нет даже могил, мы просто превращаемся в морскую пену. Нам не дано бессмертной души, и мы никогда не воскресаем; мы -- как тростник: вырвешь его с корнем, и он не зазеленеет вновь! У людей, напротив, есть бессмертная душа, которая живёт вечно, даже и после того, как тело превращается в прах; она улетает на небо, прямо к мерцающим звёздам! Как мы можем подняться со дна морского и увидать землю, где живут люди, так и они могут подняться после смерти в неведомые блаженные страны, которых нам не видать никогда!
   -- А почему у нас нет бессмертной души? -- грустно спросила русалочка. -- Я бы отдала все свои сотни лет за один день человеческой жизни, чтобы потом тоже подняться на небо.
   -- Вздор! Нечего и думать об этом! -- сказала старуха. -- Нам тут живётся куда лучше, чем людям на земле!
   -- Значит, и я умру, стану морской пеной, не буду больше слышать музыки волн, не увижу чудесных цветов и красного солнца! Неужели же я никак не могу обрести бессмертную душу?
   -- Можешь, -- сказала бабушка, -- пусть только кто-нибудь из людей полюбит тебя так, что ты станешь ему дороже отца и матери, пусть отдастся он тебе всем своим сердцем и всеми помыслами и велит священнику соединить ваши руки в знак вечной верности друг другу; тогда частица его души сообщится тебе и когда-нибудь ты вкусишь вечного блаженства. Он даст тебе душу и сохранит при себе свою. Но этому не бывать никогда! Ведь то, что у нас считается красивым, твой рыбий хвост, люди находят безобразным; они ничего не смыслят в красоте; по их мнению, чтобы быть красивым, надо непременно иметь две неуклюжих подпорки -- ноги, как они их называют.
   Русалочка глубоко вздохнула и печально посмотрела на свой рыбий хвост.
   -- Будем жить -- не тужить! -- сказала старуха. -- Повеселимся вволю свои триста лет -- срок немалый, тем слаще будет отдых после смерти! Сегодня вечером у нас во дворце бал!
   Вот было великолепие, какого не увидишь на земле! Стены и потолок танцевальной залы были из толстого, но прозрачного стекла; вдоль стен рядами лежали сотни огромных пурпурных и травянисто-зелёных раковин с голубыми огоньками в середине; огни эти ярко освещали всю залу, а через стеклянные стены -- и море вокруг. Видно было, как к стенам подплывают стаи и больших и маленьких рыб и чешуя их переливается золотом, серебром, пурпуром.
   Посреди залы вода бежала широким потоком, и в нём танцевали водяные и русалки под своё чудное пение. Таких звучных, нежных голосов не бывает у людей.
   Русалочка пела лучше всех, и все хлопали ей в ладоши. На минуту ей было сделалось весело при мысли о том, что ни у кого и нигде, ни в море, ни на земле, нет такого чудесного голоса, как у неё; но потом она опять стала думать о надводном мире, о прекрасном принце, и ей стало грустно, что у неё нет бессмертной души. Она незаметно ускользнула из дворца и, пока там пели и веселились, печально сидела в своём садике. Вдруг сверху до неё донеслись звуки валторн, и она подумала: "Вот он опять катается на лодке! Как я люблю его! Больше, чем отца и мать! Я принадлежу ему всем сердцем, всеми своими помыслами, ему я бы охотно вручила счастье всей моей жизни! На всё бы я пошла -- только бы мне быть с ним и обрести бессмертную душу! Пока сёстры танцуют в отцовском дворце, поплыву-ка я к морской ведьме; я всегда боялась её, но, может быть, она что-нибудь посоветует или как-нибудь поможет мне!"
   И русалочка поплыла из своего садика к бурным водоворотам, за которыми жила ведьма. Ей ещё ни разу не приходилось проплывать этой дорогой; тут не росли ни цветы, ни даже трава -- кругом только голый серый песок; вода в водоворотах бурлила и шумела, как под мельничными колёсами, и увлекала за собой в глубину всё, что только встречала на пути. Русалочке пришлось плыть как раз между такими бурлящими водоворотами; дальше путь к жилищу ведьмы лежал через пузырившийся ил; это место ведьма называла своим торфяным болотом. А там уж было рукой подать до её жилья, окружённого диковинным лесом: вместо деревьев и кустов в нём росли полипы, полуживотные-полурастения, похожие на стоголовых змей, росших прямо из песка; ветви их были подобны длинным осклизлым рукам с пальцами, извивающимися, как черви; полипы ни на минуту не переставали шевелить всеми своими суставами, от корня до самой верхушки, они хватали гибкими пальцами всё, что только им попадалось, и уже никогда не выпускали. Русалочка испуганно приостановилась, сердечко её забилось от страха, она готова была вернуться, но вспомнила о принце, о бессмертной душе и собралась с духом: крепко обвязала вокруг головы свои длинные волосы, чтобы в них не вцепились полипы, скрестила на груди руки, и, как рыба, поплыла между омерзительными полипами, которые тянули к ней свои извивающиеся руки. Она видела, как крепко, точно железными клещами, держали они своими пальцами всё, что удавалось им схватить: белые скелеты утонувших людей, корабельные рули, ящики, кости животных, даже одну русалочку. Полипы поймали и задушили её. Это было страшнее всего!
   Но вот она очутилась на скользкой лесной поляне, где кувыркались, показывая противное желтоватое брюхо, большие, жирные водяные ужи. Посреди поляны был выстроен дом из белых человеческих костей; тут же сидела сама морская ведьма и кормила изо рта жабу, как люди кормят сахаром маленьких канареек. Омерзительных ужей она звала своими цыплятками и позволяла им ползать по своей большой ноздреватой, как губка, груди.
   -- Знаю, знаю, зачем ты пришла! -- сказала русалочке морская ведьма. -- Глупости ты затеваешь, ну да я всё-таки помогу тебе -- тебе же на беду, моя красавица! Ты хочешь отделаться от своего хвоста и получить вместо него две подпорки, чтобы ходить, как люди; хочешь, чтобы молодой принц полюбил тебя, а ты получила бы бессмертную душу!
   И ведьма захохотала так громко и гадко, что и жаба и ужи попадали с неё и растянулись на песке.
   -- Ну ладно, ты пришла в самое время! -- продолжала ведьма. -- Приди ты завтра поутру, было бы поздно, и я не могла бы помочь тебе раньше будущего года. Я изготовлю тебе питьё, ты возьмёшь его, поплывёшь с ним к берегу ещё до восхода солнца, сядешь там и выпьешь всё до капли; тогда твой хвост раздвоится и превратится в пару стройных, как сказали бы люди, ножек. Но тебе будет так больно, как будто тебя пронзят острым мечом. Зато все, кто тебя увидят, скажут, что такой прелестной девушки они ещё не встречали! Ты сохранишь свою плавную, скользящую походку -- ни одна танцовщица не сравнится с тобой; но помни, что ты будешь ступать как по острым ножам, так что изранишь свои ножки в кровь. Вытерпишь всё это? Тогда я помогу тебе.
   -- Да! -- сказала русалочка дрожащим голосом и подумала о принце и о бессмертной душе.
   -- Помни, -- сказала ведьма, -- что раз ты примешь человеческий облик, тебе уже не сделаться вновь русалкой! Не видать тебе ни морского дна, ни отцовского дома, ни сестёр! А если принц не полюбит тебя так, что забудет для тебя и отца и мать, не отдастся тебе всем сердцем и не велит священнику соединить ваши руки, чтобы вы стали мужем и женой, ты не получишь бессмертной души. С первой же зарёй после его женитьбы на другой твоё сердце разорвётся на части, и ты станешь пеной морской!
   -- Пусть! -- сказала русалочка и побледнела как смерть.
   -- А ещё ты должна мне заплатить за помощь, -- сказала ведьма. -- И я недёшево возьму! У тебя чудный голос, и им ты думаешь обворожить принца, но ты должна отдать этот голос мне. Я возьму за свой бесценный напиток самое лучшее, что есть у тебя: ведь я должна примешать к напитку свою собственную кровь, чтобы он стал остёр, как лезвие меча.
   -- Если ты возьмёшь мой голос, что же останется мне? -- спросила русалочка.
   -- Твоё прелестное лицо, твоя плавная походка и твои говорящие глаза -- этого довольно, чтобы покорить человеческое сердце! Ну полно, не бойся; высунешь язычок, я и отрежу его в уплату за волшебный напиток!
   -- Хорошо! -- сказала русалочка, и ведьма поставила на огонь котёл, чтобы сварить питьё.
   -- Чистота! -- лучшая красота! -- сказала она и обтёрла котёл связкой живых ужей.
   Потом она расцарапала себе грудь; в котёл закапала черпая кровь, и скоро стали подыматься клубы пара, принимавшие такие причудливые формы, что просто страх брал. Ведьма поминутно подбавляла в котёл новых и новых снадобий, и когда питьё закипело, оно забулькало так, будто плакал крокодил. Наконец напиток был готов, на вид он казался прозрачнейшей ключевой водой!
   -- Бери! -- сказала ведьма, отдавая русалочке напиток; потом отрезала ей язычок, и русалочка стала немая -- не могла больше ни петь, ни говорить!
   -- Если полипы схватят тебя, когда ты поплывёшь назад, -- сказала ведьма, -- брызни на них каплю этого питья, и их руки и пальцы разлетятся на тысячи кусков!
   Но русалочке не пришлось этого делать -- полипы с ужасом отворачивались при одном виде напитка, сверкавшего в её руках, как яркая звезда. Быстро проплыла она лес, миновала болото и бурлящие водовороты.
   Вот и отцовский дворец; огни в танцевальной зале потушены, все спят. Русалочка не посмела больше войти туда, -- ведь она была немая и собиралась покинуть отцовский дом навсегда. Сердце её готово было разорваться от тоски и печали. Она проскользнула в сад, взяла по цветку с грядки у каждой сестры, послала родным тысячи воздушных поцелуев и поднялась на тёмно-голубую поверхность моря.
   Солнце ещё не вставало, когда она увидала перед собой дворец принца и присела на великолепную мраморную лестницу. Месяц озарял её своим чудесным голубым сиянием. Русалочка выпила обжигающий напиток, и ей показалось, будто её пронзили обоюдоострым мечом; она потеряла сознание и упала замертво. Когда она очнулась, над морем уже сияло солнце; во всём теле она чувствовала жгучую боль. Перед ней стоял красавец принц и смотрел на неё своими чёрными, как ночь, глазами; она потупилась и увидала, что рыбий хвост исчез, а вместо него у неё две ножки, беленькие и маленькие, как у ребёнка. Но она была совсем нагая и потому закуталась в свои длинные, густые волосы. Принц спросил, кто она и как сюда попала, но она только кротко и грустно смотрела на него своими тёмно-голубыми глазами: говорить ведь она не могла. Тогда он взял её за руку и повёл во дворец. Ведьма сказала правду: каждый шаг причинял русалочке такую боль, будто она ступала по острым ножам и иголкам; но она терпеливо переносила боль и шла об руку с принцем лёгкая, как пузырёк воздуха; принц и все окружающие только дивились её чудной, скользящей походке.
   Русалочку разодели в шёлк и муслин, и она стала первой красавицей при дворе, но оставалась по-прежнему немой, не могла ни петь, ни говорить. Как-то раз красивые рабыни, все в шелку и золоте, появились перед принцем и его царственными родителями и стали петь. Одна из них пела особенно хорошо, и принц хлопал в ладоши и улыбался ей; русалочке стало очень грустно: когда-то и она могла петь, и несравненно лучше! "Ах, если бы он знал, что я навсегда рассталась со своим голосом, чтобы только быть возле него!"
   Потом рабыни стали танцевать под звуки чудеснейшей музыки; тут и русалочка подняла свои белые хорошенькие ручки, встала на цыпочки и понеслась в лёгком, воздушном танце; так не танцевал ещё никто! Каждое движение подчёркивало её красоту, а глаза её говорили сердцу больше, чем пение всех рабынь.
   Все были в восхищении, особенно принц, он назвал русалочку своим маленьким найдёнышем, и русалочка всё танцевала и танцевала, хотя каждый раз, как ноги её касались земли, ей было так больно, будто она ступала по острым ножам. Принц сказал, что она всегда должна быть возле него, и ей было позволено спать на бархатной подушке перед дверями его комнаты.
   Он велел сшить ей мужской костюм, чтобы она могла сопровождать его на прогулках верхом. Они ездили по благоухающим лесам, где в свежей листве пели птички, а зелёные ветви касались её плеч; они взбирались на высокие горы, и хотя из её ног сочилась кровь и все видели это, она смеялась и продолжала следовать за принцем на самые вершины; там они любовались на облака, плывшие у их ног, точно стаи птиц, улетавших в чужие страны.
   Когда же они оставались дома, русалочка ходила по ночам на берег моря, спускалась по мраморной лестнице, ставила свои пылавшие, как в огне, ноги в холодную воду и думала о родном доме и о дне морском.
   Раз ночью всплыли из воды рука об руку её сёстры и запели печальную песню; она кивнула им, они узнали её и рассказали ей, как огорчила она их всех. С тех пор они навещали её каждую ночь, а один раз она увидала в отдалении даже свою старую бабушку, которая уже много-много лет не подымалась из воды, и самого морского царя с короной на голове; они простирали к ней руки, но не смели подплывать к земле так близко, как сёстры.
   День ото дня принц привязывался к русалочке всё сильнее и сильнее, но он любил её только, как милое, доброе дитя, сделать же её своей женой и королевой ему и в голову не приходило, а между тем ей надо было стать его женой, иначе она не могла ведь обрести бессмертной души и должна была, в случае его женитьбы на другой, превратиться в морскую пену.
   "Любишь ли ты меня больше всех на свете?" -- казалось, спрашивали глаза русалочки, когда принц обнимал её и целовал в лоб.
   -- Да, я люблю тебя! -- говорил принц. -- У тебя доброе сердце, ты предана мне больше всех и похожа на молодую девушку, которую я видел однажды и, верно, больше уж не увижу! Я плыл на корабле, корабль разбился, волны выбросили меня на берег вблизи какого-то храма, где служат богу молодые девушки; самая младшая из них нашла меня на берегу и спасла мне жизнь; я видел её всего два раза, но её одну в целом мире мог бы я полюбить! Ты похожа на неё, и почти вытеснила из моего сердца её образ. Она принадлежит святому храму, и вот моя счастливая звезда послала мне тебя; никогда я не расстанусь с тобой!
   "Увы! Он не знает, что это я спасла ему жизнь! -- думала русалочка. -- Я вынесла его из волн морских на берег и положила в роще, возле храма, а сама спряталась в морской пене и смотрела, не придёт ли кто-нибудь к нему на помощь. Я видела эту красивую девушку, которую он любит больше, чем меня! -- И русалочка глубоко-глубоко вздыхала, плакать она не могла. -- Но та девушка принадлежит храму, никогда не вернётся в мир, и они никогда не встретятся! Я же нахожусь возле него, вижу его каждый день, могу ухаживать за ним, любить его, отдать за него жизнь!"
   Но вот стали поговаривать, что принц женится на прелестной дочери соседнего короля и потому снаряжает свой великолепный корабль в плаванье. Принц поедет к соседнему королю как будто для того, чтобы ознакомиться с его страной, а на самом-то деле, чтобы увидеть принцессу; с ним едет большая свита. Русалочка на все эти речи только покачивала головой и смеялась -- она ведь лучше всех знала мысли принца.
   -- Я должен ехать! -- говорил он ей. -- Мне надо посмотреть прекрасную принцессу; этого требуют мои родители, но они не станут принуждать меня жениться на ней, а я никогда не полюблю её! Она ведь непохожа на ту красавицу, на которую похожа ты. Если уж мне придётся наконец избрать себе невесту, так я лучше выберу тебя, мой немой найдёныш с говорящими глазами!
   И он целовал её в розовые губы, играл её длинными волосами и клал свою голову на её грудь, где билось сердце, жаждавшее человеческого счастья и бессмертной души.
   -- Ты ведь не боишься моря, моя немая крошка? -- говорил он, когда они уже стояли на великолепном корабле, который должен был отвезти их в земли соседнего короля.
   И принц стал рассказывать ей о бурях и о штиле, о диковинных рыбах, что живут в глубинах, и о том, что видели там водолазы, а она только улыбалась, слушая его рассказы, -- она-то лучше всех знала, что есть на дне морском.
   В ясную лунную ночь, когда все, кроме рулевого, спали, она села у самого борта и стала смотреть в прозрачные волны; и ей показалось, что она видит отцовский дворец; старуха бабушка в серебряной короне стояла на вышке и смотрела сквозь волнующиеся струи воды на киль корабля. Затем на поверхность моря всплыли её сёстры; они печально смотрели на неё и ломали свои белые руки, а она кивнула им головой, улыбнулась и хотела рассказать о том, как ей хорошо здесь, но тут к ней подошёл корабельный юнга, и сёстры нырнули в воду, юнга же подумал, что это мелькнула в волнах белая морская пена.
   Наутро корабль вошёл в гавань великолепной столицы соседнего королевства. В городе зазвонили в колокола, с высоких башен раздались звуки рогов, а на площадях стали строиться полки солдат с блестящими штыками и развевающимися знамёнами. Начались празднества, балы следовали за балами, но принцессы ещё не было, -- она воспитывалась где-то далеко в монастыре, куда её отдали учиться всем королевским добродетелям. Наконец прибыла и она.
   Русалочка жадно смотрела на неё и не могла не признать, что лица милее и прекраснее она ещё не видала. Кожа на лице принцессы была такая нежная, прозрачная, а из-за длинных тёмных ресниц улыбались синие кроткие глаза.
   -- Это ты! -- сказал принц. -- Ты спасла мне жизнь, когда я полумёртвый лежал на берегу моря!
   И он крепко прижал к сердцу свою краснеющую невесту.
   -- Ах, я так счастлив! -- сказал он русалочке. -- То, о чём я не смел и мечтать, сбылось! Ты порадуешься моему счастью, ты ведь так любишь меня!
   Русалочка поцеловала ему руку, и ей показалось, что сердце её вот-вот разорвётся от боли: его свадьба должна ведь убить её, превратить в морскую пену!
   Колокола в церквах звонили, по улицам разъезжали герольды, оповещая народ о помолвке принцессы. В алтарях в драгоценных сосудах курились благовония. Священники кадили ладаном, жених и невеста подали друг другу руки и получили благословение епископа. Русалочка, разодетая в шёлк и золото, держала шлейф невесты, но уши её не слышали праздничной музыки, глаза не видели блестящей церемонии, она думала о своём смертном часе и о том, что она теряла с жизнью.
   В тот же вечер жених с невестой должны были отплыть на родину принца; пушки палили, флаги развевались, на палубе был раскинут роскошный шатёр из золота и пурпура, устланный мягкими подушками; в шатре новобрачные должны были провести эту тихую, прохладную ночь.
   Паруса надулись от ветра, корабль легко и плавно скользнул по волнам и понёсся в открытое море.
   Как только смерклось, на корабле зажглись сотни разноцветных фонариков, а матросы стали весело плясать на палубе. Русалочка вспомнила, как она впервые поднялась на поверхность моря и увидела такое же веселье на корабле. И вот она понеслась в быстром воздушном танце, точно ласточка, преследуемая коршуном. Все были в восторге: никогда ещё она не танцевала так чудесно! Её нежные ножки резало, как ножами, но она не чувствовала этой боли -- сердцу её было ещё больнее. Она знала, что лишь один вечер осталось ей пробыть с тем, ради кого она оставила родных и отцовский дом, отдала свой чудный голос и ежедневно терпела невыносимые мучения, о которых он и не догадывался. Лишь одну ночь оставалось ей дышать одним воздухом с ним, видеть синее море и звёздное небо, а там наступит для неё вечная ночь, без мыслей, без сновидений. Ей ведь не было дано бессмертной души! Далеко за полночь продолжались на корабле танцы и музыка, и русалочка смеялась и танцевала со смертельной мукой в сердце; принц же целовал красавицу жену, а она играла его чёрными кудрями; наконец рука об руку удалились они в свой великолепный шатёр.
   На корабле всё стихло, только рулевой остался у руля. Русалочка опёрлась своими белыми руками о борт и, повернувшись лицом к востоку, стала ждать первого луча солнца, который, как она знала, должен был убить её. И вдруг она увидела, как из моря поднялись её сёстры; они были бледны, как и она, но их длинные, роскошные волосы не развевались больше по ветру -- они были обрезаны.
   -- Мы отдали наши волосы ведьме, чтобы она помогла нам избавить тебя от смерти! А она дала нам вот этот нож -- видишь, какой он острый? Прежде чем взойдёт солнце, ты должна вонзить его в сердце принца, и когда тёплая кровь его брызнет тебе на ноги, они опять срастутся в рыбий хвост и ты опять станешь русалкой, спустишься к нам в море и проживёшь свои триста лет, прежде чем превратишься в солёную морскую пену. Но спеши! Или он, или ты -- один из вас должен умереть до восхода солнца! Наша старая бабушка так печалится, что потеряла от горя все свои седые волосы, а нам остригла волосы своими ножницами ведьма! Убей принца и вернись к нам! Поспеши, видишь на небе показалась красная полоска? Скоро взойдёт солнце, и ты умрёшь!
   С этими словами они глубоко вздохнули и погрузились в море.
   Русалочка приподняла пурпуровую занавесь шатра и увидела, что головка прелестной новобрачной покоится на груди принца. Русалочка наклонилась и поцеловала его в прекрасный лоб, посмотрела на небо, где разгоралась утренняя заря, потом посмотрела на острый нож и опять устремила взор на принца, который во сне произнёс имя своей жены -- она одна была у него в мыслях! -- и нож дрогнул в руках у русалочки. Ещё минута -- и она бросила его в волны, которые покраснели, точно окрасились кровью, в том месте, где он упал. Ещё раз посмотрела она на принца полуугасшим взором, бросилась с корабля в море и почувствовала, как тело её расплывается пеной.
   Над морем поднялось солнце; лучи его любовно согревали мертвенно-холодную морскую пену, и русалочка не чувствовала смерти: она видела ясное солнце и каких-то прозрачных, чудных созданий, сотнями реявших над ней. Она видела сквозь них белые паруса корабля и красные облака в небе; голос их звучал как музыка, но такая возвышенная, что человеческое ухо не расслышало бы её, так же как человеческие глаза не видели их самих. У них не было крыльев, но они носились в воздухе, лёгкие и прозрачные. Русалочка увидала, что и у неё такое же тело, как у них, и что она всё больше и больше отделяется от морской пены.
   -- К кому я иду? -- спросила она, поднимаясь в воздух, и её голос звучал такою же дивною музыкой, какой не в силах передать никакие земные звуки.
   -- К дочерям воздуха! -- ответили ей воздушные создания. -- У русалки нет бессмертной души, и обрести её она может, только если её полюбит человек. Её вечное существование зависит от чужой воли. У дочерей воздуха тоже нет бессмертной души, но они могут заслужить её добрыми делами. Мы прилетаем в жаркие страны, где люди гибнут от знойного, зачумлённого воздуха, и навеваем прохладу. Мы распространяем в воздухе благоухание цветов и несём людям исцеление и отраду. Пройдёт триста лет, во время которых мы будем посильно творить добро, и мы получим в награду бессмертную душу и сможем изведать вечное блаженство, доступное людям. Ты, бедная русалочка, всем сердцем стремилась к тому же, что и мы, ты любила и страдала, подымись же вместе с нами в заоблачный мир. Теперь ты сама можешь добрыми делами заслужить себе бессмертную душу и обрести её через триста лет!
   И русалочка протянула свои прозрачные руки к солнцу и в первый раз почувствовала у себя на глазах слёзы.
   На корабле за это время всё опять пришло в движение, и русалочка увидала, как принц с женой ищут её. Печально смотрели они на волнующуюся морскую пену, точно знали, что русалочка бросилась в волны. Невидимая, поцеловала русалочка красавицу в лоб, улыбнулась принцу и поднялась вместе с другими детьми воздуха к розовым облакам, плававшим в небе.
   -- Через триста лет мы войдём в божье царство!
   -- Может быть, и раньше! -- прошептала одна из дочерей воздуха. -- Невидимками влетаем мы в жилища людей, где есть дети, и если находим там доброе, послушное дитя, радующее своих родителей и достойное их любви, мы улыбаемся.
   Ребёнок не видит нас, когда мы летаем по комнате, и если мы радуемся, глядя на него, наш трёхсотлетний срок сокращается на год. Но если мы увидим там злого, непослушного ребёнка, мы горько плачем, и каждая слеза прибавляет к долгому сроку нашего испытания лишний день!

Стойкий оловянный солдатик

   Было когда-то двадцать пять оловянных солдатиков, родных братьев по матери -- старой оловянной ложке, ружьё на плече, голова прямо, красный с синим мундир -- ну, прелесть что за солдаты! Первые слова, которые они услышали, когда открыли их домик-коробку, были: "Ах, оловянные солдатики!" Это закричал, хлопая в ладоши, маленький мальчик, которому подарили оловянных солдатиков в день его рождения. И он сейчас же принялся расставлять их на столе. Все солдатики были совершенно одинаковы, кроме одного, который был с одной ногой. Его отливали последним, и олова немножко не хватило, но он стоял на своей ноге так же твёрдо, как другие на двух; и он-то как раз и оказался самым замечательным из всех.
   На столе, где очутились солдатики, было много разных игрушек, но больше всего бросался в глаза дворец из картона. Сквозь маленькие окна можно было видеть дворцовые покои; перед самым дворцом, вокруг маленького зеркальца, которое изображало озеро, стояли деревца, а по озеру плавали и любовались своим отражением восковые лебеди. Всё это было чудо как мило, но милее всего была барышня, стоявшая на самом пороге дворца. Она тоже была вырезана из бумаги и одета в юбочку из тончайшего батиста; через плечо у неё шла узенькая голубая ленточка в виде шарфа, а на груди сверкала розетка величиною с лицо самой барышни. Барышня стояла на одной ножке, вытянув руки, -- она была танцовщицей, -- а другую ногу подняла так высоко, что наш солдатик её и не увидел, и подумал, что красавица тоже одноногая, как он.
   "Вот бы мне такую жену! -- подумал он. -- Только она, как видно, из знатных, живёт во дворце, а у меня только и есть, что коробка, да и то в ней нас набито двадцать пять штук, ей там не место! Но познакомиться всё же не мешает".
   И он притаился за табакеркой, которая стояла тут же на столе; отсюда ему отлично было видно прелестную танцовщицу, которая всё стояла на одной ноге, не теряя равновесия.
   Поздно вечером всех других оловянных солдатиков уложили в коробку, и все люди в доме легли спать. Теперь игрушки сами стали играть в гости, в войну и в бал. Оловянные солдатики принялись стучать в стенки коробки -- они тоже хотели играть, да не могли приподнять крышки. Щелкунчик кувыркался, грифель писал по доске; поднялся такой шум и гам, что проснулась канарейка и тоже заговорила, да ещё стихами! Не трогались с места только танцовщица и оловянный солдатик: она по-прежнему держалась на вытянутом носке, простирая руки вперёд, он бодро стоял и не сводил с неё глаз.
   Пробило двенадцать. Щёлк! -- табакерка раскрылась.
   Там не было табаку, а сидел маленький чёрный тролль; табакерка-то была с фокусом!
   -- Оловянный солдатик, -- сказал тролль, -- нечего тебе заглядываться!
   Оловянный солдатик будто и не слыхал.
   -- Ну постой же! -- сказал тролль.
   Утром дети встали, и оловянного солдатика поставили на окно.
   Вдруг -- по милости ли тролля или от сквозняка -- окно распахнулось, и наш солдатик полетел головой вниз с третьего этажа, -- только в ушах засвистело! Минута -- и он уже стоял на мостовой кверху ногой: голова его в каске и ружьё застряли между камнями мостовой.
   Мальчик и служанка сейчас же выбежали на поиски, но сколько ни старались, найти солдатика не могли; они чуть не наступали на него ногами и всё-таки не замечали его. Закричи он им: "Я тут!" -- они, конечно, сейчас же нашли бы его, но он считал неприличным кричать на улице, он ведь носил мундир!
   Начал накрапывать дождик; сильнее, сильнее, наконец хлынул ливень. Когда опять прояснилось, пришли двое уличных мальчишек.
   -- Гляди! -- сказал один. -- Вон оловянный солдатик! Отправим его в плавание!
   И они сделали из газетной бумаги лодочку, посадили туда оловянного солдатика и пустили в канавку. Сами мальчишки бежали рядом и хлопали в ладошки. Ну и ну! Вот так волны ходили по канавке! Течение так и несло, -- не мудрено после такого ливня!
   Лодочку бросало и вертело во все стороны, так что оловянный солдатик весь дрожал, но он держался стойко: ружьё на плече, голова прямо, грудь вперёд!
   Лодку понесло под длинные мостки: стало так темно, точно солдатик опять попал в коробку.
   "Куда меня несёт? -- думал он. -- Да, это всё шутки гадкого тролля! Ах, если бы со мною в лодке сидела та красавица -- по мне, будь хоть вдвое темнее!"
   В эту минуту из-под мостков выскочила большая крыса.
   -- Паспорт есть? -- спросила она. -- Давай паспорт!
   Но оловянный солдатик молчал и ещё крепче сжимал ружьё. Лодку несло, а крыса плыла за ней вдогонку. У! Как она скрежетала зубами и кричала плывущим навстречу щепкам и соломинкам:
   -- Держи, держи его! Он не внёс пошлины, не показал паспорта!
   Но течение несло лодку всё быстрее и быстрее, и оловянный солдатик уже увидел впереди свет, как вдруг услышал такой страшный шум, что струсил бы любой храбрец. Представьте себе, у конца мостика вода из канавки устремилась в большой канал! Это было для солдатика так же страшно, как для нас нестись на лодке к большому водопаду.
   Но солдатика несло всё дальше, остановиться было нельзя. Лодка с солдатиком скользнула вниз; бедняга держался по-прежнему стойко и даже глазом не моргнул. Лодка завертелась... Раз, два -- наполнилась водой до краёв и стала тонуть. Оловянный солдатик очутился по горло в воде; дальше больше... вода покрыла его с головой! Тут он подумал о своей красавице: не видать ему больше. В ушах у него звучало:
   Вперёд стремись, о воин,
И смерть спокойно встреть!
   Бумага разорвалась, и оловянный солдатик пошёл было ко дну, но в ту же минуту его проглотила рыба. Какая темнота! Хуже, чем под мостками, да ещё страх как тесно! Но оловянный солдатик держался стойко и лежал, вытянувшись во всю длину, крепко прижимая к себе ружьё.
   Рыба металась туда и сюда, выделывала самые удивительные скачки, но вдруг замерла, точно в неё ударила молния. Блеснул свет и кто-то закричал: "Оловянный солдатик!" Дело в том, что рыбу поймали, свезли на рынок, потом она попала на кухню, и кухарка распорола ей брюхо большим ножом. Кухарка взяла оловянного солдатика двумя пальцами за талию и понесла в комнату, куда сбежались посмотреть на замечательного путешественника все домашние. Но оловянный солдатик ничуть не загордился. Его поставили на стол, и -- чего-чего не бывает на свете! -- он оказался в той же комнате, увидал тех же детей, те же игрушки и чудесный дворец с прелестной маленькой танцовщицей. Она по-прежнему стояла на одной ножке, высоко подняв другую. Вот так стойкость! Оловянный солдатик был тронут и чуть не заплакал оловом, но это было бы неприлично, и он удержался. Он смотрел на неё, она на него, но они не обмолвились ни словом.
   Вдруг один из мальчиков схватил оловянного солдатика и ни с того ни с сего швырнул его прямо в печку. Наверно, это всё тролль подстроил! Оловянный солдатик стоял охваченный пламенем: ему было ужасно жарко, от огня или любви -- он и сам не знал. Краски с него совсем слезли, он весь полинял; кто знает от чего -- от дороги или от горя? Он смотрел на танцовщицу, она него, и он чувствовал, что тает, но ещё держался стойко, с ружьём на плече. Вдруг дверь в комнате распахнулась, ветер подхватил танцовщицу, и она, как сильфида, порхнула прямо в печку к оловянному солдатику, вспыхнула разом и -- конец! А оловянный солдатик растаял и сплавился в комочек. На другой день горничная выгребала из печки золу и нашла маленькое оловянное сердечко; от танцовщицы же осталась одна розетка, да и та вся обгорела и почернела, как уголь.

Свинопас

   Жил-был бедный принц. Королевство у него было маленькое-премаленькое, но жениться всё-таки было можно, а жениться-то принцу хотелось.
   Разумеется, с его стороны было несколько смело спросить дочь императора: "Пойдёшь за меня?" Впрочем, он носил славное имя и знал, что сотни принцесс с благодарностью ответили бы на его предложение согласием. Да вот, ждите-ка этого от императорской дочки! Послушаем же, как было дело.
   На могиле у отца принца вырос розовый куст несказанной красоты; цвёл он только раз в пять лет, и распускалась на нём всего одна-единственная роза. Зато она разливала такой сладкий аромат, что, впивая его, можно было забыть все свои горести и заботы.
   Ещё был у принца соловей, который пел так дивно, словно у него в горлышке были собраны все чудеснейшие мелодии, какие только есть на свете. И роза и соловей предназначены были в дар принцессе; их положили в большие серебряные ларцы и отослали к ней.
   Император велел принести ларцы прямо в большую залу, где принцесса играла со своими фрейлинами в гости; других занятий у неё не было. Увидав большие ларцы с подарками, принцесса захлопала от радости в ладоши.
   -- Ах, если бы тут была маленькая киска! -- сказала она.
   Но появилась прелестная роза.
   -- Ах, как это мило сделано! -- сказали все фрейлины.
   -- Больше чем мило! -- сказал император, -- Это прямо недурно!
   Но принцесса потрогала розу и чуть не заплакала.
   -- Фи, папа! -- сказала она. -- Она не искусственная, а настоящая!
   -- Фи! -- повторили все придворные. -- Настоящая!
   -- Погодим сердиться! Посмотрим сначала, что в другом ларце! -- возразил император.
   И вот из ларца появился соловей и запел так чудесно, что нельзя было сейчас же найти какого-нибудь недостатка.
   -- Superbe! Charmant!1 -- сказали фрейлины; все они болтали по-французски, одна хуже другой.
   -- Как эта птичка напоминает мне органчик покойной императрицы! -- сказал один старый придворный. -- Да, тот же он, та же манера давать звук!
   -- Да! -- сказал император и заплакал, как ребёнок.
   -- Надеюсь, что птица не настоящая? -- спросила принцесса.
   -- Настоящая! -- ответили ей доставившие подарки послы.
   -- Так пусть она летит! -- сказала принцесса и так и не позволила принцу явиться к ней самому.
   Но принц не унывал, вымазал себе всё лицо чёрной и бурой краской, нахлобучил шапку и постучался.
   -- Здравствуйте, император! -- сказал он. -- Не найдётся ли у вас для меня во дворце какого-нибудь местечка?
   -- Много вас тут ходит да ищет! -- ответил император. -- Впрочем, постой, мне нужен свинопас! У нас пропасть свиней!
   И вот принца утвердили придворным свинопасом и отвели ему жалкую, крошечную каморку рядом со свиными закутками. Весь день просидел он за работой и к вечеру смастерил чудесный горшочек. Горшочек был весь увешан бубенчиками, и когда в нём что-нибудь варили, бубенчики названивали старую песенку:
   Ах, мой милый Августин,
Всё прошло, прошло, прошло!
   Занимательнее же всего было то, что, держа над подымавшимся из горшочка паром руку, можно было узнать, какое у кого в городе готовилось кушанье. Да уж, горшочек был не чета какой-нибудь розе!
   Вот принцесса отправилась со своими фрейлинами на прогулку и вдруг услыхала мелодичный звон бубенчиков. Она сразу же остановилась и вся просияла: она тоже умела наигрывать на фортепиано "Ах, мой милый Августин". Только одну эту мелодию она и наигрывала, зато одним пальцем.
   -- Ах, ведь и я это играю! -- сказала она. -- Так свинопас-то у нас образованный!
   Слушайте, пусть кто-нибудь из вас пойдёт и спросит у него, что стоит этот инструмент.
   Одной из фрейлин пришлось надеть деревянные башмаки и пойти на задний двор.
   -- Что возьмёшь за горшочек? -- спросила она.
   -- Десять припцессиных поцелуев! -- отвечал свинопас.
   -- Как можно! -- сказала фрейлина.
   -- А дешевле нельзя! -- отвечал свинопас.
   -- Ну, что он сказал? -- спросила принцесса.
   -- Право, и передать нельзя! -- отвечала фрейлина. -- Это ужасно!
   -- Так шепни мне на ухо!
   И фрейлина шепнула принцессе.
   -- Вот невежа! -- сказала принцесса и пошла было, но... бубенчики зазвенели так мило:
   Ах, мой милый Августин,
Всё прошло, прошло, прошло!
   -- Послушай! -- сказала принцесса фрейлиле. -- Пойди спроси, не возьмёт ли он десять поцелуев моих фрейлин?
   -- Нет, спасибо! -- ответил свинопас. -- Десять поцелуев принцессы, или горшочек останется у меня.
   -- Как это скучно! -- сказала принцесса, -- Ну, придётся вам стать вокруг, чтобы никто нас не увидал!
   Фрейлины обступили её и растопырили свои юбки; свинопас получил десять принцессиных поцелуев, а принцесса -- горшочек.
   Вот была радость! Целый вечер и весь следующий день горшочек не сходил с очага, и в городе не осталось ни одной кухни, от камергерской до сапожниковой, о которой бы они не знали, что в ней стряпалось. Фрейлины прыгали и хлопали в ладоши.
   -- Мы знаем, у кого сегодня сладкий суп и блинчики! Мы знаем, у кого каша и свиные котлеты! Как интересно!
   -- Ещё бы! -- подтвердила обер-гофмейстерина.
   -- Да, но держите язык за зубами, я ведь императорская дочка!
   -- Помилуйте! -- сказали все.
   А свинопас (то есть принц, но для них-то он был ведь свинопасом) даром времени не терял и смастерил трещотку; когда ею начинали вертеть по воздуху, раздавались звуки всех вальсов и полек, какие только есть на белом свете.
   -- Но это superbe! -- сказала принцесса, проходя мимо. -- Вот так попурри! Лучше этого я ничего не слыхала! Послушайте, спросите, что он хочет за этот инструмент. Но целоваться я больше не стану!
   -- Он требует сто принцессиных поцелуев! -- доложила фрейлина, побывав у свинопаса.
   -- Да что он, в уме? -- сказала принцесса и пошла своею дорогой, но сделала два шага и остановилась.
   -- Надо поощрять искусство! -- сказала она. -- Я ведь императорская дочь! Скажите ему, что я дам ему по-вчерашнему десять поцелуев, а остальные пусть дополучит с моих фрейлин!
   -- Ну, нам это вовсе не по вкусу! -- сказали фрейлины.
   -- Пустяки! -- сказала принцесса. -- Уж если я могу целовать его, то вы и подавно!
   Не забывайте, что я кормлю вас и плачу вам жалованье!
   И фрейлине пришлось ещё раз отправиться к свинопасу.
   -- Сто принцессиных поцелуев! -- повторил он. -- А нет -- каждый останется при своём.
   -- Становитесь вокруг! -- скомандовала принцесса, и фрейлины обступили её, а свинопас принялся её целовать.
   -- Что это за сборище у свиных закуток? -- спросил, выйдя на балкон, император, протёр глаза и надел очки. -- Э, да это фрейлины опять что-то затеяли! Надо пойти посмотреть.
   И он расправил задники своих домашних туфель. Туфлями служили ему стоптанные башмаки. Эх ты, ну, как он быстро зашлёпал в них!
   Придя на задний двор, он потихоньку подкрался к фрейлинам, а те все были ужасно заняты счётом поцелуев, -- надо же было следить за тем, чтобы расплата была честной и свинопас не получил ни больше, ни меньше, чем ему следовало. Никто поэтому не заметил императора, а он привстал па цыпочки.
   -- Это ещё что за штуки! -- сказал он, увидав целующихся, и швырнул в них туфлей как раз в ту минуту, когда свинопас получал от принцессы восемьдесят шестой поцелуй. -- Вон! -- закричал рассерженный император и выгнал из своего государства и принцессу и свинопаса.
   Принцесса стояла и плакала, свинопас бранился, а дождик так и лил на них.
   -- Ах, я несчастная! -- плакала принцесса. -- Что бы мне выйти за прекрасного принца! Ах, какая я несчастная!
   А свинопас зашёл за дерево, стёр с лица чёрную и бурую краску, сбросил грязную одежду и явился перед ней во всём своём королевском величии и красе, и так он был хорош собой, что принцесса сделала реверанс.
   -- Теперь я только презираю тебя! -- сказал он. -- Ты не захотела выйти за честного принца! Ты не поняла толку в соловье и розе, а свинопаса целовала за игрушки!
   Поделом же тебе!
   И он ушёл к себе в королевство, крепко захлопнув за собой дверь. А ей оставалось стоять да петь:
   Ах, мой милый Августин,
Всё прошло, прошло, прошло!
  
      -- Superbe! Charmant! -- Бесподобно! Прелестно!

Соловей

   В Китае, как ты знаешь, и сам император и все его подданные -- китайцы. Дело было давно, но потому-то и стоит о нём послушать, пока оно не забудется совсем! В целом мире не нашлось бы дворца лучше императорского; он весь был из драгоценного фарфора, зато такой хрупкий, что страшно было до него дотронуться. В саду росли чудеснейшие цветы; к самым лучшим из них были привязаны серебряные колокольчики; звон их должен был обращать на цветы внимание каждого прохожего. Вот как тонко было придумано! Сад тянулся далеко-далеко, так далеко, что и сам садовник не знал, где он кончается. Из сада можно было попасть прямо в густой лес; в чаще его таились глубокие озёра, и доходил он до самого синего моря. Корабли проплывали под нависшими над водой вершинами деревьев, и в ветвях их жил соловей, который пел так чудесно, что его заслушивался, забывая о своём неводе, даже бедный, удручённый заботами рыбак. "Господи, как хорошо!" -- вырывалось наконец у рыбака, но потом бедняк опять принимался за своё дело и забывал о соловье, на следующую ночь снова заслушивался его и снова повторял то же самое: "Господи, как хорошо!"
   Со всех концов света стекались в столицу императора путешественники; все они дивились на великолепный дворец и на сад, но, услышав соловья, говорили: "Вот это лучше всего!"
   Возвращаясь домой, путешественники рассказывали обо всём виденном; учёные описывали столицу, дворец и сад императора, но не забывали упомянуть и о соловье и даже ставили его выше всего; поэты слагали в честь крылатого певца, жившего в лесу, на берегу синего моря, чудеснейшие стихи.
   Книги расходились по всему свету, и вот некоторые из них дошли и до самого императора. Он восседал в своём золотом кресле, читал-читал и поминутно кивал головой -- ему очень приятно было читать похвалы своей столице, дворцу и саду. "Но соловей лучше всего!" -- стояло в книге.
   -- Что такое? -- удивился император. -- Соловей? А я ведь и не знаю его! Как? В моём государстве и даже в моём собственном саду живёт такая удивительная птица, а я ни разу и не слыхал о ней! Пришлось вычитать о ней из книг!
   И он позвал к себе первого из своих приближённых; а тот напускал на себя такую важность, что, если кто-нибудь из людей попроще осмеливался заговорить с ним или спросить его о чём-нибудь, отвечал только: "Пф!" -- а это ведь ровно ничего не означает.
   -- Оказывается, у нас здесь есть замечательная птица, по имени соловей. Её считают главной достопримечательностью моего великого государства! -- сказал император. -- Почему же мне ни разу не доложили о ней?
   -- Я даже и не слыхал о ней! -- отвечал первый приближённый. -- Она никогда не была представлена ко двору!
   -- Я желаю, чтобы она была здесь и пела предо мною сегодня же вечером! -- сказал император. -- Весь свет знает, что у меня есть, а сам я не знаю!
   -- И не слыхивал о такой птице! -- повторил первый приближённый. -- Но я разыщу её!
   Легко сказать! А где её разыщешь?
   Первый приближённый императора бегал вверх и вниз по лестницам, по залам и коридорам, но никто из встречных, к кому он ни обращался с расспросами, и не слыхивал о соловье. Первый приближённый вернулся к императору и доложил, что соловья-де, верно, выдумали книжные сочинители.
   -- Ваше величество не должны верить всему, что пишут в книгах: всё это одни выдумки, так сказать чёрная магия!..
   -- Но ведь эта книга прислана мне самим могущественным императором Японии, и в ней не может быть неправды! Я хочу слышать соловья! Он должен быть здесь сегодня же вечером! Я объявляю ему моё высочайшее благоволение! Если же его не будет здесь в назначенное время, я прикажу после ужина всех придворных бить палками по животу!
   -- Тзинг-пе! -- сказал первый приближённый и опять забегал вверх и вниз по лестницам, по коридорам и залам; с ним бегала и добрая половина придворных, -- никому не хотелось отведать палок. У всех на языке был один вопрос: что это за соловей, которого знает весь свет, а при дворе ни одна душа не знает.
   Наконец на кухне нашли одну бедную девочку, которая сказала:
   -- Господи! Как не знать соловья! Вот уж поёт-то! Мне позволено относить по вечерам моей бедной больной матушке остатки от обеда. Живёт матушка у самого моря, и вот, когда я иду назад и сяду отдохнуть в лесу, я каждый раз слышу пение соловья! Слёзы так и потекут у меня из глаз, а на душе станет так радостно, словно матушка целует меня!..
   -- Кухарочка! -- сказал первый приближённый императора. -- Я определю тебя на штатную должность при кухне и выхлопочу тебе позволение посмотреть, как кушает император, если ты сведёшь нас к соловью! Он приглашён сегодня вечером ко двору!
   И вот все отправились в лес, где обыкновенно распевал соловей; отправилась туда чуть не половина всех придворных. Шли, шли, вдруг замычала корова.
   -- О! -- сказали молодые придворные. -- Вот он! Какая, однако, сила! И это у такого маленького созданьица! Но мы положительно слышали его раньше!
   -- Это мычит корова! -- сказала девочка. -- Нам ещё далеко до места.
   В пруду заквакали лягушки.
   -- Чудесно! -- сказал придворный бонза. -- Теперь я слышу! Точь-в-точь наши колокольчики в молельне!
   -- Нет, это лягушки! -- сказала опять девочка. -- Но теперь, я думаю, скоро услышим и его!
   И вот запел соловей.
   -- Вот это соловей! -- сказала девочка. -- Слушайте, слушайте! А вот и он сам! -- И она указала пальцем на маленькую серенькую птичку, сидевшую в ветвях.
   -- Неужели! -- сказал первый приближённый императора. -- Никак не воображал себе его таким! Самая простая наружность! Верно, он потерял все свои краски при виде стольких знатных особ!
   -- Соловушка! -- громко закричала девочка. -- Наш милостивый император желает послушать тебя!
   -- Очень рад! -- ответил соловей и запел так, что просто чудо.
   -- Словно стеклянные колокольчики звенят! -- сказал первый приближённый. -- Глядите, как трепещет это маленькое горлышко! Удивительно, что мы ни разу не слыхали его раньше! Он будет иметь огромный успех при дворе!
   -- Спеть ли мне императору ещё? -- спросил соловей. Он думал, что тут был и сам император.
   -- Несравненный соловушка! -- сказал первый приближённый императора. -- На меня возложено приятное поручение пригласить вас на имеющий быть сегодня вечером придворный праздник. Не сомневаюсь, что вы очаруете его величество своим дивным пением!
   -- Пение моё гораздо лучше слушать в зелёном лесу! -- сказал соловей, но, узнав, что император пригласил его во дворец, охотно согласился туда отправиться.
   При дворе шли приготовления к празднику. В фарфоровых стенах и в полу сияли отражения бесчисленных золотых фонариков; в коридорах рядами были расставлены чудеснейшие цветы с колокольчиками, которые от всей этой беготни, стукотни и сквозняка звенели так, что не слышно было человеческого голоса. Посреди огромной залы, где сидел император, возвышался золотой шест для соловья. Все придворные были в полном сборе; позволили стоять в дверях и кухарочке, -- теперь ведь она получила звание придворной поварихи. Все были разодеты в пух и прах и глаз не сводили с маленькой серенькой птички, которой император милостиво кивнул головой.
   И соловей запел так дивно, что у императора выступили на глазах слёзы и покатились по щекам. Тогда соловей залился ещё громче, ещё слаще; пение его так и хватало за сердце. Император был очень доволен и сказал, что жалует соловью свою золотую туфлю на шею. Но соловей поблагодарил и отказался, говоря, что довольно награждён и без того.
   -- Я видел на глазах императора слёзы -- какой ещё награды желать мне! В слезах императора дивная сила! Видит бог -- я награждён с избытком!
   И опять зазвучал его чудный, сладкий голос.
   -- Вот самое очаровательное кокетство! -- сказали придворные дамы и стали набирать в рот воды, чтобы она булькала у них в горле, когда они будут с кем-нибудь разговаривать. Этим они думали походить на соловья. Даже слуги и служанки объявили, что очень довольны, а это ведь много значит: известно, что труднее всего угодить этим особам. Да, соловей положительно имел успех.
   Его оставили при дворе, отвели ему особую комнатку, разрешили гулять на свободе два раза в день и раз ночью и приставили к нему двенадцать слуг; каждый держал его за привязанную к его лапке шёлковую ленточку. Большое удовольствие было от такой прогулки!
   Весь город заговорил об удивительной птице, и если встречались на улице двое знакомых, один сейчас же говорил: "соло", а другой подхватывал: "вей", после чего оба вздыхали, сразу поняв друг друга.
   Одиннадцать сыновей мелочных лавочников получили имена в честь соловья, но ни у одного из них не было и признака голоса.
   Раз императору доставили большой пакет с надписью: "Соловей".
   -- Ну, вот ещё новая книга о нашей знаменитой птице! -- сказал император.
   Но то была не книга, а затейливая штучка: в ящике лежал искусственный соловей, похожий на настоящего, но весь осыпанный бриллиантами, рубинами и сапфирами. Стоило завести птицу -- и она начинала петь одну из мелодий настоящего соловья и поводить хвостиком, который отливал золотом и серебром. На шейке у птицы была ленточка с надписью: "Соловей императора японского жалок в сравнении с соловьём императора китайского".
   -- Какая прелесть! -- сказали все придворные, и явившегося с птицей посланца императора японского сейчас же утвердили в звании "чрезвычайного императорского поставщика соловьёв".
   -- Теперь пусть-ка споют вместе, вот будет дуэт!
   Но дело не пошло на лад: настоящий соловей пел по-своему, а искусственный -- как заведённая шарманка.
   -- Это не его вина! -- сказал придворный капельмейстер. -- Он безукоризненно держит такт и поёт совсем по моей методе.
   Искусственного соловья заставили петь одного. Он имел такой же успех, как настоящий, но был куда красивее, весь так и блестел драгоценностями!
   Тридцать три раза пропел он одно и то же и не устал. Окружающие охотно послушали бы его ещё раз, да император нашёл, что надо заставить спеть и живого соловья. Но куда же он девался?
   Никто и не заметил, как он вылетел в открытое окно и унёсся в свой зелёный лес.
   -- Что же это, однако, такое! -- огорчился император, а придворные назвали соловья неблагодарной тварью.
   -- Лучшая-то птица у нас всё-таки осталась! -- сказали они, и искусственному соловью пришлось петь то же самое в тридцать четвёртый раз.
   Никто, однако, не успел ещё выучить мелодии наизусть, такая она была трудная. Капельмейстер расхваливал искусственную птицу и уверял, что она даже выше настоящей не только платьем и бриллиантами, но и по внутренним своим достоинствам.
   -- Что касается живого соловья, высокий повелитель мой и вы, милостивые господа, то никогда ведь нельзя знать заранее, что именно споёт он, у искусственного же всё известно наперёд! Можно даже отдать себе полный отчёт в его искусстве, можно разобрать его и показать всё его внутреннее устройство -- плод человеческого ума, расположение и действие валиков, всё, всё!
   -- Я как раз того же мнения! -- сказал каждый из присутствовавших, и капельмейстер получил разрешение показать птицу в следующее же воскресенье народу.
   -- Надо и народу послушать её! -- сказал император.
   Народ послушал и был очень доволен, как будто вдосталь напился чаю, -- это ведь совершенно по-китайски. От восторга все в один голос восклицали: "О!", поднимали вверх указательные пальцы и кивали головами. Но бедные рыбаки, слышавшие настоящего соловья, говорили:
   -- Недурно и даже похоже, но всё-таки не то! Чего-то недостаёт в его пении, а чего -- мы и сами не знаем!
   Живого соловья объявили изгнанным из пределов государства.
   Искусственная птица заняла место на шёлковой подушке возле императорской постели. Кругом неё были разложены все пожалованные ей драгоценности. Величали же её теперь "императорского ночного столика первым певцом с левой стороны", -- император считал более важною именно ту сторону, на которой находится сердце, а сердце находится слева даже у императора. Капельмейстер написал об искусственном соловье двадцать пять томов, учёных-преучёных и полных самых мудрёных китайских слов.
   Придворные, однако, говорили, что читали и поняли всё, иначе ведь их прозвали бы дураками и отколотили палками по животу.
   Так прошёл целый год; император, весь двор и даже весь народ знали наизусть каждую нотку искусственного соловья, но потому-то пение его им так и нравилось: они сами могли теперь подпевать птице. Уличные мальчишки пели: "Ци-ци-ци! Клюк-клюк-клюк!" Сам император напевал то же самое. Ну что за .прелесть!
   Но раз вечером искусственная птица только что распелась перед императором, лежавшим в постели, как вдруг внутри её зашипело, зажужжало, колёса завертелись, и музыка смолкла.
   Император вскочил и послал за придворным медиком, но что же мог тот поделать! Призвали часовщика, и этот после долгих разговоров и осмотров кое-как исправил птицу, но сказал, что с ней надо обходиться крайне бережно: зубчики поистерлись, а поставить новые так, чтобы музыка шла по-прежнему, верно, было нельзя. Вот так горе! Только раз в год позволили заводить птицу. И это было очень грустно, но капельмейстер произнёс краткую, зато полную мудрёных слов речь, в которой доказывал, что птица ничуть не сделалась хуже. Ну, значит, так оно и было.
   Прошло ещё пять лет, и страну постигло большое горе: все так любили императора, а он, как говорили, был при смерти. Провозгласили уже нового императора, но народ толпился па улице и спрашивал первого приближённого императора о здоровье своего старого повелителя.
   -- Пф! -- отвечал приближённый и покачивал головой.
   Бледный, похолодевший лежал император на своём великолепном ложе; все придворные считали его умершим, и каждый спешил поклониться новому императору. Слуги бегали взад и вперёд, перебрасываясь новостями, а служанки проводили приятные часы в болтовне за чашкой чая. По всем залам и коридорам были разостланы ковры, чтобы не слышно было шума шагов, и во дворце стояла мёртвая тишина. Но император ещё не умер, хотя и лежал на своём великолепном ложе, под бархатным балдахином с золотыми кистями, совсем недвижный и мертвенно-бледный. Сквозь раскрытое окно глядел на императора и искусственного соловья ясный месяц.
   Бедный император почти не мог вздохнуть, и ему казалось, что кто-то сидит у него на груди. Он приоткрыл глаза и увидел, что на груди у него сидела Смерть. Она надела на себя корону императора, забрала в одну руку его золотую саблю, а в другую -- богатое знамя. Из складок бархатного балдахина выглядывали какие-то странные лица: одни гадкие и мерзкие, другие добрые и милые. То были злые и добрые дела императора, смотревшие на него, в то время как Смерть сидела у него на груди.
   -- Помнишь это? -- шептали они по очереди. -- Помнишь это? -- и рассказывали ему так много, что на лбу у него выступал холодный пот.
   -- Я и не знал об этом! -- говорил император. -- Музыку сюда, музыку! Большие китайские барабаны! Я не хочу слышать их речей!
   Но они всё продолжали, а Смерть, как китаец, кивала на их речи головой.
   -- Музыку сюда, музыку! -- кричал император. -- Пой хоть ты, милая, славная золотая птичка! Я одарил тебя золотом и драгоценностями, я повесил тебе на шею свою золотую туфлю, пой же, пой!
   Но птица молчала -- некому было завести её, а иначе она петь не могла. Смерть продолжала смотреть на императора своими большими пустыми глазницами. В комнате было тихо-тихо.
   Вдруг за окном раздалось чудное пение. То прилетел, узнав о болезни императора, утешить и ободрить его живой соловей. Он пел, и призраки всё бледнели, кровь приливала к сердцу императора всё быстрее; сама Смерть заслушалась соловья и всё повторяла: "Пой, пой ещё, соловушка!"
   -- А ты отдашь мне за это драгоценную саблю? А дорогое знамя? А корону? -- спрашивал соловей.
   И Смерть отдавала одну драгоценность за другою, а соловей всё пел. Вот он запел наконец о тихом кладбище, где цветут белые розы, благоухает бузина и свежая трава орошается слезами живых, оплакивающих усопших... Смерть вдруг охватила такая тоска по своему саду, что она свилась в белый холодный туман и вылетела в окно.
   -- Спасибо, спасибо тебе, милая птичка! -- сказал император. -- Я помню тебя! Я изгнал тебя из моего государства, а ты отогнала от моей постели ужасные призраки, отогнала самую Смерть! Чем мне вознаградить тебя?
   -- Ты уже вознаградил меня раз и навсегда! -- сказал соловей. -- Я видел слёзы на твоих глазах в первый раз, как пел перед тобою, -- этого я не забуду никогда! Слёзы -- вот драгоценнейшая награда для сердца певца. Но засни теперь и просыпайся здоровым и бодрым! Я буду баюкать тебя своею песней!
   И он запел опять, а император заснул здоровым, благодатным сном.
   Когда он проснулся, в окна уже светило солнце. Никто из его слуг не заглядывал к нему; все думали, что он умер, один соловей сидел у окна и пел.
   -- Ты должен остаться у меня навсегда! -- сказал император. -- Ты будешь петь, только когда сам захочешь, а искусственную птицу я разобью вдребезги!
   -- Не надо! -- сказал соловей. -- Она принесла столько пользы, сколько могла! Пусть она остаётся у тебя по-прежнему! Я же не могу жить во дворце. Позволь мне только прилетать к тебе, когда захочу. Тогда я каждый вечер буду садиться у твоего окна и петь тебе; моя песня и порадует тебя и заставит задуматься. Я буду петь тебе о счастливых и о несчастных, о добре и о зле, что таятся вокруг тебя.
   Маленькая певчая птичка летает повсюду, залетает и под крышу бедного рыбака и крестьянина, которые живут вдали от тебя. Я люблю тебя за твоё сердце больше, чем за твою корону, и всё же корона окружена каким-то особым священным обаянием! Я буду прилетать и петь тебе! Но обещай мне одно!..
   -- Всё! -- сказал император и встал во всём своём царственном величии; он успел надеть на себя своё императорское одеяние и прижимал к сердцу тяжёлую золотую саблю.
   -- Об одном прошу я тебя -- не говори никому, что у тебя есть маленькая птичка, которая рассказывает тебе обо всём. Так дело пойдёт лучше!
   И соловей улетел.
   Слуги вошли поглядеть на мёртвого императора и застыли на пороге, а император сказал им:
   -- Здравствуйте!

Ель

   В лесу стояла чудесная ёлочка. Место у неё было хорошее, воздуха и света вдоволь; кругом росли подруги постарше -- и ели и сосны. Ёлочке ужасно хотелось поскорее вырасти; она не думала ни о тёплом солнышке, ни о свежем воздухе, не было ей дела и до болтливых крестьянских ребятишек, что сбирали в лесу землянику и малину; набрав полные кружки или нанизав ягоды, словно бусы, на тонкие прутики, они присаживались под ёлочку отдохнуть и всегда говорили:
   -- Вот славная ёлочка! Хорошенькая, маленькая!
   Таких речей деревцо и слушать не хотело. Прошёл год -- и у ёлочки прибавилось одно коленце, прошёл ещё год -- прибавилось ещё одно: так по числу коленцев и можно узнать, сколько лет ели.
   -- Ах, если бы я была такой же большой, как другие деревья! -- вздыхала ёлочка. -- Тогда бы и я широко раскинула свои ветви, высоко подняла голову, и мне бы видно было далеко-далеко вокруг! Птицы свили бы в моих ветвях гнёзда, и я при ветре так же важно кивала бы головой, как другие!
   И ни солнышко, ни пение птичек, ни розовые утренние и вечерние облака не доставляли ей ни малейшего удовольствия.
   Стояла зима; земля была устлана сверкающим снежным ковром; по снегу нет-нет да пробегал заяц и иногда даже перепрыгивал через ёлочку -- вот обида! Но прошло ещё две зимы, и к третьей деревцо подросло уже настолько, что зайцу приходилось обходить его.
   "Да, расти, расти и поскорее сделаться большим, старым деревом -- что может быть лучше этого!" -- думалось ёлочке.
   Каждую осень в лесу появлялись дровосеки и рубили самые большие деревья. Ёлочка каждый раз дрожала от страха при виде падавших на землю с шумом и треском огромных деревьев. Их очищали от ветвей, и они валялись на земле такими голыми, длинными и тонкими. Едва можно было узнать их! Потом их укладывали на дровни и увозили из леса.
   Куда? Зачем?
   Весною, когда прилетели ласточки и аисты, деревцо спросило у них:
   -- Не знаете ли, куда повезли те деревья? Не встречали ли вы их?
   Ласточки ничего не знали, но один из аистов подумал, кивнул головой и сказал:
   -- Да, пожалуй! Я встречал на море, по пути из Египта, много новых кораблей с великолепными, высокими мачтами. От них пахло елью и сосной. Вот где они!
   -- Ах, поскорей бы и мне вырасти да пуститься в море! А каково это море, на что оно похоже?
   -- Ну, это долго рассказывать! -- отвечал аист и улетел.
   -- Радуйся своей юности! -- говорили ёлочке солнечные лучи. -- Радуйся своему здоровому росту, своей молодости и жизненным силам!
   И ветер целовал дерево, роса проливала над ним слёзы, но ель ничего этого не ценила.
   Около рождества срубили несколько совсем молоденьких ёлок; некоторые из них были даже меньше нашей ёлочки, которой так хотелось скорее вырасти. Все срубленные деревца были прехорошенькие; их не очищали от ветвей, а прямо уложили на дровни и увезли из леса.
   -- Куда? -- спросила ель. -- Они не больше меня, одна даже меньше. И почему на них оставили все ветви? Куда их повезли?
   -- Мы знаем! Мы знаем! -- прочирикали воробьи. -- Мы были в городе и заглядывали в окна! Мы знаем, куда их повезли! Они попадут в такую честь, что и сказать нельзя! Мы заглядывали в окна и видели! Их ставят посреди тёплой комнаты и украшают чудеснейшими вещами, золочёными яблоками, медовыми пряниками и множеством свечей!
   -- А потом?.. -- спросила ель, дрожа всеми ветвями. -- А потом?.. Что было с ними потом?
   -- А больше мы ничего не видали! Но это было бесподобно!
   -- Может быть, и я пойду такою же блестящею дорогой! -- радовалась ель. -- Это получше, чем плавать по морю! Ах, я просто изнываю от тоски и нетерпения! Хоть бы поскорее пришло рождество! Теперь и я стала такою же высокою и раскидистою, как те, что были срублены прошлый год! Ах, если б я уже лежала на дровнях! Ах, если б я уже стояла разубранною всеми этими прелестями, в тёплой комнате! А потом что?.. Потом, верно, будет ещё лучше, иначе зачем бы и наряжать меня!.. Только что именно будет? Ах, как я тоскую и рвусь отсюда! Просто и сама не знаю, что со мной!
   -- Радуйся нам! -- сказали ей воздух и солнечный свет. -- Радуйся своей юности и лесному приволью!
   Но она и не думала радоваться, а всё росла да росла. И зиму и лето стояла она в своём зелёном уборе, а все, кто видел её, говорили: "Вот чудесное деревцо!" Подошло наконец и рождество, и ёлочку срубили первую. Жгучая боль и тоска не дали ей даже подумать о будущем счастье; грустно было расставаться с родным лесом, с тем уголком, где она выросла, -- она ведь знала, что никогда больше не увидит своих милых подруг -- елей и сосен, кустов, цветов, а может быть, даже и птичек! Как тяжело, как грустно!..
   Деревцо пришло в себя только тогда, когда очутилось вместе с другими деревьями на дворе и услышало возле себя чей-то голос:
   -- Чудесная ёлка! Такую-то нам и нужно!
   Явились двое разодетых слуг, взяли ёлку и внесли её в огромную, великолепную залу. По стенам висели портреты, а на большой кафельной печке стояли китайские вазы со львами на крышках; повсюду были расставлены кресла-качалки, обитые шёлком диваны и большие столы, заваленные альбомами, книжками и игрушками на несколько сот далеров -- так по крайней мере говорили дети. Ёлку посадили в большую кадку с песком, обвернули кадку зелёною материей и поставили на пёстрый ковёр. Как трепетала ёлочка! Что-то теперь будет? Явились слуги и молодые девушки и стали наряжать её. Вот на ветвях повисли набитые сластями маленькие сетки, вырезанные из цветной бумаги, выросли золочёные яблоки и орехи и закачались куклы -- ни дать ни взять живые человечки; таких ёлка ещё не видывала. Наконец к ветвям прикрепили сотни разноцветных маленьких свечек -- красных, голубых, белых, а к самой верхушке ели- большую звезду из сусального золота. Ну, просто глаза разбегались, глядя на всё это великолепие!
   -- Как заблестит, засияет ёлка вечером, когда зажгутся свечки! -- сказали всё.
   "Ах! -- подумала ёлка. -- Хоть бы поскорее настал вечер и зажгли свечки! А что же будет потом? Не явятся ли сюда из лесу, чтобы полюбоваться на меня, другие деревья? Не прилетят ли к окошкам воробьи? Или, может быть, я врасту в эту кадку и буду стоять тут такою нарядной и зиму и лето?"
   Да, много она знала!.. От напряжённого ожидания у неё даже заболела кора, а это для дерева так же неприятно, как для нас головная боль.
   Но вот зажглись свечи. Что за блеск, что за роскошь! Ёлка задрожала всеми ветвями, одна из свечек подпалила зелёные иглы, и ёлочка пребольно обожглась.
   -- Ай-ай! -- закричали барышни и поспешно затушили огонь.
   Больше ёлка дрожать не смела. И напугалась же она! Особенно потому, что боялась лишиться хоть малейшего из своих украшений. Но весь этот блеск просто ошеломлял её. Вдруг обе половинки дверей распахнулись, и ворвалась целая толпа детей; можно было подумать, что они намеревались свалить дерево! За ними степенно вошли старшие. Малыши остановились как вкопанные, но лишь на минуту, а потом поднялся такой шум и гам, что просто в ушах звенело. Дети плясали вокруг ёлки, и мало-помалу все подарки с неё были сорваны.
   "Что же это они делают? -- думала ёлка. -- Что это значит?"
   Свечки догорели, их потушили, а детям позволили обобрать дерево. Как они набросились на него! Только ветви затрещали! Не будь верхушка с золотой звездой крепко привязана к потолку, они бы повалили ёлку.
   Потом дети опять принялись плясать, не выпуская из рук своих чудесных игрушек. Никто больше не глядел на ёлку, кроме старой няни, да и та высматривала только, не осталось ли где в ветвях яблочка или финика.
   -- Сказку! Сказку! -- закричали дети и подтащили к ёлке маленького, толстенького человека.
   Он уселся под деревом и сказал:
   -- Вот мы и в лесу! Да и ёлка кстати послушает! Но я расскажу только одну сказку! Какую хотите: про Иведе-Аведе или про Клумпе-Думпе[1], который, хоть и свалился с лестницы, всё-таки прославился и добыл себе принцессу?
   -- Про Иведе-Аведе! -- закричали одни.
   -- Про Клумпе-Думпе! -- кричали другие.
   Поднялся крик и шум; одна ёлка стояла смирно и думала: "А мне разве нечего больше делать?"
   Она уж сделала своё дело!
   И толстенький человек рассказал про Клумпе-Думпе, который, хоть и свалился с лестницы, всё-таки прославился и добыл себе принцессу.
   Дети захлопали в ладоши и закричали:
   -- Ещё, ещё! -- Они хотели послушать и про Иведе-Аведе, но остались при одном Клумпе-Думпе.
   Тихо, задумчиво стояла ёлка, -- лесные птицы никогда не рассказывали ничего подобного. "Клумпе-Думпе свалился с лестницы, и всё же ему досталась принцесса! Да, вот что бывает на белом свете!" -- думала ёлка; она вполне верила всему, что сейчас слышала, -- рассказывал ведь такой почтённый человек. "Да, да, кто знает! Может быть, и мне придётся свалиться с лестницы, а потом и я стану принцессой!" И она с радостью думала о завтрашнем дне: её опять украсят свечками и игрушками, золотом и фруктами! "Завтра уж я не задрожу! -- думала она. -- Я хочу как следует насладиться своим великолепием! И завтра я опять услышу сказку про Клумпе-Думпе, а может статься, и про Иведе-Аведе". И деревцо смирно простояло всю ночь, мечтая о завтрашнем дне.
   Поутру явились слуги и горничная. "Сейчас опять начнут меня украшать!" -- подумала ёлка, но они вытащили её из комнаты, поволокли по лестнице и сунули в самый тёмный угол чердака, куда даже не проникал дневной свет.
   "Что же это значит? -- думала ёлка. -- Что мне здесь делать? Что я тут увижу и услышу?" И она прислонилась к стене и всё думала, думала... Времени на это было довольно: проходили дни и ночи -- никто не заглядывал к ней. Раз только пришли люди поставить на чердак какие-то ящики. Дерево стояло совсем в стороне, и о нём, казалось, забыли.
   "На дворе зима! -- думала ёлка. -- Земля затвердела и покрылась снегом; нельзя, значит, снова посадить меня в землю, вот и приходится постоять под крышей до весны! Как это умно придумано! Какие люди добрые! Не будь только здесь так темно и так ужасно пусто!.. Нет даже ни единого зайчика!.. А в лесу-то как было весело! Кругом снег, а по снегу зайчики скачут! Хорошо было... Даже когда они прыгали через меня, хоть меня это и сердило! А тут как пусто!"
   -- Пи-пи! -- пискнул вдруг мышонок и выскочил из норки, за ним ещё один, маленький. Они принялись обнюхивать дерево и шмыгать меж его ветвями.
   -- Ужасно холодно здесь! -- сказали мышата. -- А то совсем бы хорошо было! Правда, старая ёлка?
   -- Я вовсе не старая! -- отвечала ель. -- Есть много деревьев постарше меня!
   -- Откуда ты и что ты знаешь? -- спросили мышата; они были ужасно любопытны. -- Расскажи нам, где самое лучшее место на земле? Ты была там? Была ты когда-нибудь в кладовой, где на полках лежат сыры, а под потолком висят окорока и где можно плясать на сальных свечках? Туда войдёшь тощим, а выйдешь оттуда толстым!
   -- Нет, такого места я не знаю! -- сказало дерево. -- Но я знаю лес, где светит солнышко и поют птички!
   И она рассказала им о своей юности; мышата никогда не слыхали ничего подобного, выслушали рассказ ёлки и потом сказали:
   -- Как же ты много видела! Как ты была счастлива!
   -- Счастлива? -- сказала ель и задумалась о том времени о котором только что рассказывала. -- Да, пожалуй, тогда мне жилось недурно!
   Затем она рассказала им про тот вечер, когда была разубрана пряниками и свечками.
   -- О! -- сказали мышата. -- Как же ты была счастлива, старая ёлка!
   -- Я совсем ещё не стара! -- возразила ёлка -- Я взята из лесу только нынешнею зимой! Я в самой поре! Только что вошла в рост!
   -- Как ты чудесно рассказываешь! -- сказали мышата и на следующую ночь привели с собой ещё четырёх, которым надо было послушать рассказы ёлки. А сама ель чем больше рассказывала, тем яснее припоминала своё прошлое, и ей казалось, что она пережила много хороших дней.
   -- Но они же вернутся! Вернутся! И Клумне-Думпе упал с лестницы, а всё-таки ему досталась принцесса! Может быть, и я сделаюсь принцессой!
   Тут дерево вспомнило хорошенькую берёзку, что росла в лесной чаще неподалёку от него, -- она казалась ему настоящей принцессой.
   -- Кто это Клумпе-Думпе? -- спросили мышата, и ель рассказала им всю сказку; она запомнила её слово в слово.
   Мышата от удовольствия прыгали чуть не до самой верхушки дерева. На следующую ночь явилось ещё несколько мышей, а в воскресенье пришли даже две крысы. Этим сказка вовсе не понравилась, что очень огорчило мышат, но теперь и они перестали уже так восхищаться сказкою, как прежде.
   -- Вы только одну эту историю и знаете? -- спросили крысы.
   -- Только! -- отвечала ель. -- Я слышала её в счастливейший вечер моей жизни; тогда-то я, впрочем, ещё не сознавала этого!
   -- В высшей степени жалкая история! Не знаете ли вы чего-нибудь про жир или сальные свечки? Про кладовую?
   -- Нет! -- ответило дерево.
   -- Так счастливо оставаться! -- сказали крысы и ушли.
   Мышата тоже разбежались, и ель вздохнула:
   -- А ведь славно было, когда эти резвые мышата сидели вокруг меня и слушали мои рассказы! Теперь и этому конец... Но уж теперь я не упущу своего, порадуюсь хорошенько, когда наконец снова выйду на белый свет!
   Не так-то скоро это случилось!
   Однажды утром явились люди прибрать чердак. Ящики были вытащены, а за ними и ель. Сначала её довольно грубо бросили на пол, потом слуга поволок её по лестнице вниз.
   "Ну, теперь для меня начнётся новая жизнь!" -- подумала ёлка.
   Вот на неё повеяло свежим воздухом, блеснул луч солнца -- ель очутилась на дворе. Всё это произошло так быстро, вокруг было столько нового и интересного для неё, что она не успела и поглядеть на самое себя. Двор примыкал к саду; в саду всё зеленело и цвело. Через изгородь перевешивались свежие благоухающие розы, липы были покрыты цветом, ласточки летали взад и вперёд и щебетали:
   -- Квир-вир-вит! Мой муж вернулся!
   Но это не относилось к ели.
   -- Теперь я заживу! -- радовалась она и расправляла свои ветви. Ах, как они поблёкли и пожелтели!
   Дерево лежало в углу двора, в крапиве и сорной траве; на верхушке его всё ещё сияла золотая звезда.
   Во дворе весело играли те самые ребятишки, что прыгали и плясали вокруг разубранной ёлки в сочельник. Самый младший увидел звезду и сорвал её.
   -- Поглядите-ка, что осталось на этой гадкой, старой ёлке! -- крикнул он и наступил на её ветви; ветви захрустели.
   Ель посмотрела на молодую, цветущую жизнь вокруг, потом поглядела на самое себя и пожелала вернуться в свой тёмный угол на чердак. Вспомнились ей и молодость, и лес, и весёлый сочельник, и мышата, радостно слушавшие сказку про Клумпе-Думпе...
   -- Всё прошло, прошло! -- сказала бедная ёлка. -- И хоть бы я радовалась, пока было время! А теперь... всё прошло, прошло!
   Пришёл слуга и изрубил ёлку в куски, -- вышла целая связка растопок. Как жарко запылали они под большим котлом! Дерево глубоко-глубоко вздыхало, и эти вздохи были похожи на слабые выстрелы. Прибежали дети, уселись перед огнём и встречали каждый выстрел весёлым "пиф! паф!" А ель, испуская тяжёлые вздохи, вспоминала ясные летние дни и звёздные зимние ночи в лесу, весёлый сочельник и сказку про Клумпе-Думпе, единственную слышанную ею сказку!.. Так она вся и сгорела.
   Мальчики опять играли во дворе; у младшего на груди сияла та самая золотая звезда, которая украшала ёлку в счастливейший вечер её жизни. Теперь он прошёл, канул в вечность, ёлке тоже пришёл конец, а с нею и нашей истории. Конец, конец! Всё на свете имеет свой конец!
  
      -- Клумпе-Думпе (дат. Klumpe-Dumpe) в России более известен как Шалтай-болтай (англ. Humpty Dumpty), герой английских детских стихов (прим. редактора).

Гречиха

   Часто, когда после грозы идёшь полем, видишь, что гречиху опалило дочерна, будто по ней пробежал огонь; крестьяне в таких случаях говорят: "Это её опалило молнией!" Но почему?
   А вот что я слышал от воробья, которому рассказывала об этом старая ива, растущая возле гречишного поля, -- дерево такое большое, почтенное и старое-престарое, всё корявое, с трещиною посредине. Из трещины растут трава и ежевика; ветви дерева, словно длинные зелёные кудри, свешиваются до самой земли.
   Поля вокруг ивы были засеяны рожью, ячменём и овсом -- чудесным овсом, похожим, когда созреет, на веточки, усеянные маленькими жёлтенькими канарейками. Хлеба стояли прекрасные, и чем полнее были колосья, тем ниже склоняли они в смирении свои головы к земле.
   Тут же, возле старой ивы, было поле с гречихой; гречиха не склоняла головы, как другие хлеба, а держалась гордо и прямо.
   -- Я не беднее хлебных колосьев! -- говорила она. -- Да к тому же ещё красивее. Мои цветы не уступят цветам яблони. Любо-дорого посмотреть! Знаешь ли ты, старая ива, кого-нибудь красивее меня?
   Но ива только покачала головой, как бы желая сказать: "Конечно, знаю!" А гречиха надменно говорила:
   -- Глупое дерево, у него от старости из желудка трава растёт!
   Вдруг поднялась страшная непогода; все полевые цветы свернули лепестки и склонили свои головки; одна гречиха красовалась по-прежнему.
   -- Склони голову! -- говорили ей цветы.
   -- Незачем! -- отвечала гречиха.
   -- Склони голову, как мы! -- закричали ей колосья. -- Сейчас промчится под облаками ангел бури! Крылья его доходят до самой земли! Он снесёт тебе голову, прежде чем ты успеешь взмолиться о пощаде!
   -- Ну, а я всё-таки не склоню головы! -- сказала гречиха.
   -- Сверни лепестки и склони голову! -- сказала ей и старая ива. -- Не гляди на молнию, когда она раздирает облака! Сам человек не дерзает этого: в это время можно заглянуть в самое небо господне, а за такой грех господь карает человека слепотой. Что же ожидает тогда нас? Ведь мы, бедные полевые злаки, куда ниже, ничтожнее человека!
   -- Ниже? -- сказала гречиха. -- Так вот же я возьму и загляну в небо господне!
   И она в самом деле решилась на это в своём горделивом упорстве. Тут такая сверкнула молния, как будто весь мир загорелся, когда же снова прояснилось, цветы и хлеба, освежённые и омытые дождём, радостно вдыхали в себя мягкий, чистый воздух. А гречиха была вся опалена молнией, она погибла и никуда больше не годилась.
   Старая ива тихо шевелила ветвями на ветру; с зелёных листьев падали крупные дождевые капли; дерево будто плакало, и воробьи спросили его:
   -- О чём ты? Посмотри, как славно кругом, как светит солнышко, как бегут облака! А что за аромат несётся от цветов и кустов! О чём же ты плачешь, старая ива?
   Тогда ива рассказала им о высокомерной гордости и о казни гречихи; гордость всегда ведь бывает наказана. От воробьёв же услышал эту историю и я: они прощебетали мне её как-то раз вечером, когда я спросил их рассказать мне сказку.

Калоши счастья

Начало

  
   Дело было в Копенгагене, на Восточной улице, недалеко от Новой королевской площади. В одном доме собралось большое общество -- иногда ведь приходится всё-таки принимать гостей; зато, глядишь, и сам дождёшься когда-нибудь приглашения. Гости разбились на две большие группы: одна немедленно засела за ломберные столы, другая же образовала кружок вокруг хозяйки, которая предложила "придумать что-нибудь поинтереснее", и беседа потекла сама собой. Между прочим, речь зашла про средние века, и многие находили, что в те времена жилось гораздо лучше, чем теперь. Да, да! Советник юстиции Кнап отстаивал это мнение так рьяно, что хозяйка тут же с ним согласилась, и они вдвоём накинулись на бедного Эрстеда, который доказывал в своей статье в "Альманахе", что наша эпоха кое в чём всё-таки выше средневековья. Советник утверждал, что времена короля Ганса были лучшей и счастливейшей порой в истории человечества.
   Пока ведётся этот жаркий спор, который прервался лишь на мгновенье, когда принесли вечернюю газету (впрочем, читать в ней было решительно нечего), пройдём в переднюю, где гости оставили свои пальто, палки, зонтики и калоши. Сюда только что вошли две женщины: молодая и старая. На первый взгляд их можно было принять за горничных, сопровождающих каких-нибудь старых барынь, которые пришли сюда в гости, но, приглядевшись повнимательнее, вы бы заметили, что эти женщины ничуть не похожи на служанок: слишком уж мягки и нежны были у них руки, слишком величавы осанка и движения, а платье отличалось каким-то особо смелым покроем. Вы, конечно, уже догадались, что это были феи. Младшая была если и не самой феей Счастья, то, уж наверно, камеристкой одной из её многочисленных камер-фрейлин и занималась тем, что приносила людям разные мелкие дары Счастья. Старшая казалась гораздо более серьёзной -- она была феей Печали и всегда управлялась со своими делами сама, не поручая их никому: так, по крайней мере, она знала, что всё наверняка будет сделано как следует.
   Стоя в передней, они рассказывали друг другу о том, где побывали за день. Камеристка камер-фрейлины Счастья сегодня выполнила всего лишь несколько маловажных поручений: спасла от ливня чью-то новую шляпу, передала одному почтенному человеку поклон от высокопоставленного ничтожества и всё в том же духе. Но зато в запасе у неё осталось нечто совершенно необыкновенное.
   -- Нужно тебе сказать, -- закончила она, -- что у меня сегодня день рождения, и в честь этого события мне дали пару калош, с тем чтобы я отнесла их людям. Эти калоши обладают одним замечательным свойством: того, кто их наденет, они могут мгновенно перенести в любое место или в обстановку любой эпохи -- куда он только пожелает, -- и он, таким образом, сразу обретёт счастье.
   -- Ты так думаешь? -- отозвалась фея Печали. -- Знай же: он будет самым несчастным человеком на земле и благословит ту минуту, когда наконец избавится от твоих калош.
   -- Ну, это мы ещё посмотрим! -- проговорила камеристка Счастья. -- А пока что я поставлю их у дверей. Авось кто-нибудь их наденет по ошибке вместо своих и станет счастливым.
   Вот какой между ними произошёл разговор.

Что произошло с советником юстиции

  
   Было уже поздно. Советник юстиции Кнап собирался домой, всё ещё размышляя о временах короля Ганса.[1] И надо же было так случиться, чтобы вместо своих калош он надел калоши Счастья. Как только он вышел в них на улицу, волшебная сила калош немедленно перенесла его во времена короля Ганса, и ноги его тотчас же утонули в непролазной грязи, потому что при короле Гансе улиц не мостили.
   -- Ну и грязища! Просто ужас что такое! -- пробормотал советник. -- И к тому же ни один фонарь не горит.
   Луна ещё не взошла, стоял густой туман, и всё вокруг тонуло во мраке. На углу перед изображением мадонны висела лампада, но она чуть теплилась, так что советник заметил картину, лишь поравнявшись с нею, и только тогда разглядел божью матерь с младенцем на руках.
   "Здесь, наверно, была мастерская художника, -- решил он, -- а вывеску позабыли убрать".
   Тут мимо него прошло несколько человек в средневековых костюмах.
   "Чего это они так вырядились? -- подумал советник. -- Должно быть, с маскарада идут".
   Но внезапно послышался барабанный бой и свист дудок, замелькали факелы, и взорам советника представилось удивительное зрелище! Навстречу ему по улице двигалась странная процессия: впереди шли барабанщики, искусно выбивая дробь палочками, а за ними шагали стражники с луками и арбалетами. По-видимому, то была свита, сопровождавшая какое-то важное духовное лицо. Изумлённый советник спросил, что это за шествие и кто этот сановник.
   -- Епископ Зеландский! -- послышалось в ответ.
   -- Господи помилуй! Что ещё такое приключилось с епископом? -- вздохнул советник Кнап, грустно покачивая головой. -- Нет, вряд ли это епископ.
   Размышляя обо всех этих чудесах и не глядя по сторонам, советник медленно шёл по Восточной улице, пока наконец не добрался до площади Высокого моста. Однако моста, ведущего к Дворцовой площади, на месте не оказалось, -- бедный советник едва разглядел в кромешной тьме какую-то речонку и в конце концов заметил лодку, в которой сидело двое парней.
   -- Прикажете переправить вас на остров? -- спросили они.
   -- На остров? -- переспросил советник, не зная ещё, что он теперь живёт во время средневековья. -- Мне нужно попасть в Христианову гавань, на Малую торговую улицу.
   Парни вытаращили на него глаза.
   -- Скажите хотя бы, где мост? -- продолжал советник. -- Ну что за безобразие! Фонари не горят, а грязь такая, что кажется, будто по болоту бродишь!
   Но чем больше он говорил с перевозчиками, тем меньше мог разобраться в чём-нибудь.
   -- Не понимаю я вашей борнхольмской тарабарщины![2] -- рассердился он наконец и повернулся к ним спиной.
   Но моста он всё-таки не нашёл; каменный парапет набережной исчез тоже. "Что делается! Вот безобразие!" -- думал он. Да, никогда ещё действительность не казалась ему такой жалкой и мерзкой, как в этот вечер. "Нет, лучше взять извозчика, -- решил он. -- Но, господи, куда же они все запропастились? Как назло, ни одного! Вернусь-ка я на Новую королевскую площадь -- там, наверное, стоят экипажи, а то мне вовек не добраться до Христианской гавани!"
   Он снова вернулся на Восточную улицу и успел уже пройти её почти всю, когда взошла луна.
   "Господи, что это здесь понастроили такое?" -- изумился советник, увидев перед собой Восточные городские ворота, которые в те далёкие времена стояли в конце Восточной улицы.
   Наконец он отыскал калитку и вышел на теперешнюю Новую королевскую площадь, которая в те времена была просто большим лугом. На лугу там и сям торчали кусты, и он был пересечён не то широким каналом, не то рекой. На противоположном берегу расположились жалкие лавчонки халландских шкиперов,[3] отчего место это называлось Халландской высотой.
   -- Боже мой! Или это мираж, фата-моргана, или я... господи... пьян? -- застонал советник юстиции. -- Что же это такое? Что же это такое?
   И советник опять повернул назад, подумав, что заболел. Шагая по улице, он теперь внимательнее приглядывался к домам и заметил, что все они старинной постройки и многие крыты соломой.
   -- Да, конечно, я заболел, -- вздыхал он, -- а ведь всего-то стаканчик пунша выпил, но мне и это повредило. И надо же додуматься -- угощать гостей пуншем и горячей лососиной! Нет, я непременно поговорю об этом с агентшей. Вернуться разве к ним и рассказать, какая со мной приключилась беда? Нет, неудобно. Да они уж, пожалуй, давно спать улеглись.
   Он стал искать дом одних своих знакомых, но его тоже не оказалось на месте.
   -- Нет, это просто бред какой-то! Не узнаю Восточной улицы. Ни одного магазина! Всё только старые, жалкие лачуги -- можно подумать, что я попал в Роскилле или Рингстед.[4] Да, плохо моё дело! Ну что уж тут стесняться, вернусь к агенту! Но, чёрт возьми, как мне найти его дом? Я больше не узнаю его. Ага, здесь, кажется, ещё не спят!.. Ах, я совсем расхворался, совсем расхворался.
   Он наткнулся на полуоткрытую дверь, из-за которой лился свет. Это был один из тех старинных трактиров, которые походили на теперешние наши пивные. Общая комната напоминала голштинскую харчевню. В ней сидело несколько завсегдатаев -- шкипера, копенгагенские бюргеры и ещё какие-то люди, с виду учёные. Попивая пиво из кружек, они вели какой-то жаркий спор и не обратили ни малейшего внимания на нового посетителя.
   -- Простите, -- сказал советник подошедшей к нему хозяйке, -- мне вдруг стало дурно. Вы не достанете мне извозчика? Я живу в Христианской гавани.
   Хозяйка посмотрела на него и грустно покачала головой, потом что-то сказала по-немецки. Советник подумал, что она плохо понимает по-датски, и повторил свою просьбу на немецком языке. Хозяйка уже заметила, что посетитель одет как-то странно, а теперь, услышав немецкую речь, окончательно убедилась в том, что перед ней иностранец. Решив, что он плохо себя чувствует, она принесла ему кружку солоноватой колодезной воды. Советник опёрся головой на руку, глубоко вздохнул и задумался: куда же всё-таки он попал?
   -- Это вечерний "День"? -- спросил он, просто чтобы сказать что-нибудь, увидев, как хозяйка убирает большой лист бумаги.
   Она его не поняла, но всё-таки протянула ему лист: это была старинная гравюра, изображавшая странное свечение неба, которое однажды наблюдали в Кёльне.
   -- Антикварная картина! -- сказал советник, увидев гравюру, и сразу оживился. -- Где вы достали эту редкость? Очень, очень интересно, хотя и сплошная выдумка. На самом деле это было просто северное сияние, как объясняют теперь учёные; и, вероятно, подобные явления вызываются электричеством.
   Те, что сидели близко и слышали его слова, посмотрели на него с уважением; один человек даже встал, почтительно снял шляпу и сказал с самым серьёзным видом:
   -- Вы, очевидно, крупный учёный, мосье?
   -- О нет, -- ответил советник, -- просто я могу поговорить о том о сём, как и всякий другой.
   -- Modestia[5] -- прекраснейшая добродетель, -- изрёк его собеседник. -- Впрочем, о сути вашего высказывания mihi secus videtur[6], хотя и с удовольствием воздержусь пока высказывать моё собственное judicium[7].
   -- Осмелюсь спросить, с кем имею удовольствие беседовать? -- осведомился советник.
   -- Я бакалавр богословия, -- ответил тот.
   Эти слова всё объяснили советнику -- незнакомец был одет в соответствии со своим учёным званием. "Должно быть, это какой-то старый сельский учитель, -- подумал он, -- человек не от мира сего, каких ещё можно встретить в отдалённых уголках Ютландии".
   -- Здесь, конечно, не locus docendi[8], -- говорил богослов, -- но я всё-таки очень прошу вас продолжать свою речь. Вы, конечно, весьма начитаны в древней литературе?
   -- О да! Вы правы, я частенько-таки прочитываю древних авторов, то есть все их хорошие произведения; но очень люблю и новейшую литературу, только не "Обыкновенные истории"[9]; их хватает и в жизни.
   -- Обыкновенные истории? -- переспросил богослов.
   -- Да, я говорю об этих новых романах, которых столько теперь выходит.
   -- О, они очень остроумны и пользуются успехом при дворе, -- улыбнулся бакалавр. -- Король особенно любит романы об Ифвенте и Гаудиане, в которых рассказывается о короле Артуре и рыцарях Круглого стола, и даже изволил шутить по этому поводу со своими приближёнными[10].
   -- Этих романов я ещё не читал, -- сказал советник юстиции. -- Должно быть, это Хейберг что-нибудь новое выпустил?
   -- Нет, что вы, не Хейберг, а Готфред фон Гемен,[11] -- ответил бакалавр.
   -- Так вот кто автор! -- воскликнул советник. -- Какое древнее имя! Ведь это наш первый датский книгопечатник, не так ли?
   -- Да, он наш первопечатник! -- подтвердил богослов.
   Таким образом, пока что всё шло прекрасно. Когда один из горожан заговорил о чуме, свирепствовавшей здесь несколько лет назад, а именно в 1484 году, советник подумал, что речь идёт о недавней эпидемии холеры, и разговор благополучно продолжался. А после как было не вспомнить окончившуюся совсем недавно пиратскую войну 1490 года, когда английские каперы захватили стоящие на рейде датские корабли. Тут советник, вспомнив о событиях 1801 года, охотно присоединил свой голос к общим нападкам на англичан. Но дальше разговор что-то перестал клеиться и всё чаще прерывался гробовой тишиной.
   Добрый бакалавр был очень уж невежественный: самые простые суждения советника казались ему чем-то необычайно смелым и фантастичным. Собеседники смотрели друг на друга со всё возрастающим недоумением, и, когда наконец окончательно перестали понимать один другого, бакалавр, пытаясь поправить дело, заговорил по-латыни, но это мало помогло.
   -- Ну, как вы себя чувствуете? -- спросила хозяйка, потянув советника за рукав.
   Тут он опомнился и в изумлении воззрился на своих собеседников, потому что за разговором совсем забыл, что с ним происходит.
   "Господи, где я?" -- подумал он, и при одной мысли об этом у него закружилась голова.
   -- Давайте пить кларет, мёд и бременское пиво! -- закричал один из гостей. -- И вы с нами!
   Вошли две девушки, одна из них была в двухцветном чепчике;[12] они подливали гостям вино и низко приседали. У советника даже мурашки забегали по спине.
   -- Что же это такое? Что это такое? -- шептал он, но вынужден был пить вместе со всеми. Собутыльники так на него насели, что бедный советник пришёл в совершенное смятение, и когда кто-то сказал, что он, должно быть, пьян, ничуть в этом не усомнился и только попросил, чтобы ему наняли извозчика. Но все подумали, что он говорит по-московитски. Никогда в жизни советник не попадал в такую грубую и неотёсанную компанию. "Можно подумать, -- говорил он себе, -- что мы вернулись ко временам язычества. Нет, это ужаснейшая минута в моей жизни!"
   Тут ему пришло в голову: а что, если залезть под стол, подползти к двери и улизнуть? Но когда он был уже почти у цели, гуляки заметили, куда он ползёт, и схватили его за ноги. К счастью, калоши свалились у него с ног, а с ними рассеялось и волшебство.
   При ярком свете фонаря советник отчётливо увидел большой дом, стоявший прямо перед ним. Он узнал и этот дом и все соседние, узнал и Восточную улицу. Сам он лежал на тротуаре, упираясь ногами в чьи-то ворота, а рядом сидел ночной сторож, спавший крепким сном.
   -- Господи! Значит, я заснул прямо на улице, вот тебе и на! -- сказал советник. -- Да, вот и Восточная улица... Как светло и красиво! Но кто бы мог подумать, что один стакан пунша подействует на меня так сильно!
   Спустя две минуты советник уже ехал на извозчике в Христианову гавань. Всю дорогу он вспоминал пережитые им ужасы и от всего сердца благословлял счастливую действительность и свой век, который, несмотря на все его пороки и недостатки, всё-таки был лучше того, в котором ему только что довелось побывать. И надо сказать, что на этот раз советник юстиции мыслил вполне разумно.
  
   1. Ганс (1455--1513) -- король Дании, Норвегии и Швеции (прим. редактора).
   2. Борнхольм -- датский остров на в юго-западной части Балтийского моря (прим. редактора).
   3. Халланд -- провинция на юго-западе Швеции на берегу Северного моря (прим. редактора).
   4. Роскилле и Рингстед -- два города на острове Зеландия. Роскилле до 1443 года являлся столицей Дании (прим. редактора).
   5. лат. Modestia -- скромность
   6. лат. Mihi secus videtur -- я другого мнения
   7. лат. Judicium -- суждение
   8. лат. Locus docendi -- место учёных бесед
   9. Намёк на "Обыкновенные истории" датской писательницы Гюллемберг
   10. Знаменитый датский писатель Хольберг рассказывает в своей "Истории Датского государства", что, прочитав роман о рыцарях Круглого стола, король Ганс однажды сказал в шутку своему приближённому Отто Руду, которого очень любил: "Эти господа Ифвент и Гаудиан, о которых говорится в этой книге, были замечательные рыцари. Таких теперь больше не встретишь". На что Отто Руд ответил: "Если бы теперь встречались такие короли, как король Артур, то, наверное, нашлось бы немало таких рыцарей, как Ифвент и Гаудиан" (прим. Андерсена).
   11. Готфред фон Гемен (?--1510) -- голландский книгопечатник, живший в Копенгагене и напечатавший первые книги на датском языке (прим. редактора).
   12. При короле Гансе, в 1495 году, был выпущен указ, по которому женщины лёгкого поведения должны носить чепчики бросающейся в глаза расцветки.

Приключения сторожа

  
   -- Гм, кто-то оставил здесь свои калоши! -- сказал сторож. -- Это, наверно, лейтенант, что живёт наверху. Вот ведь какой, бросил их у самых ворот!
   Честный сторож, конечно, хотел было немедленно позвонить и отдать калоши их законному владельцу, тем более что у лейтенанта ещё горел свет, -- но побоялся разбудить соседей.
   -- Ну и тепло, должно быть, ходить в таких калошах! -- сказал сторож. -- А кожа до чего мягкая!
   Калоши пришлись ему как раз впору.
   -- И ведь как странно устроен мир, -- продолжал он. -- Взять хотя бы этого лейтенанта: мог бы сейчас преспокойно спать в тёплой постели, -- так нет же, всю ночь шагает взад и вперёд по комнате. Вот кому счастье! Нет у него ни жены, ни детей, ни тревог, ни забот; каждый вечер по гостям разъезжает. Хорошо бы мне поменяться с ним местами: я тогда стал бы самым счастливым человеком на земле!
   Не успел он это подумать, как волшебной силой калош мгновенно перевоплотился в того офицера, что жил наверху. Теперь он стоял посреди комнаты, держа в руках листок розовой бумаги со стихами, которые написал сам лейтенант. Да и к кому иной раз не является поэтическое вдохновение! Вот тогда-то мысли и выливаются в стихи. На розовом листке было написано следующее:
  

Будь я богат

  
   "Будь я богат, -- мальчишкой я мечтал, --
Я непременно б офицером стал,
Носил бы форму, саблю и плюмаж!"
Но оказалось, что мечты -- мираж.
Шли годы -- эполеты я надел,
Но, к сожаленью, бедность -- мой удел.
Весёлым мальчиком, в вечерний час,
Когда, ты помнишь, я бывал у вас,
Тебя я детской сказкой забавлял,
Что составляло весь мой капитал.
Ты удивлялась, милое дитя,
И целовала губы мне шутя.
Будь я богат, я б и сейчас мечтал
О той, что безвозвратно потерял...
Она теперь красива и умна,
Но до сих пор сума моя бедна,
А сказки не заменят капитал,
Которого всевышний мне не дал.
Будь я богат, я б горечи не знал
И на бумаге скорбь не изливал,
Но в эти строки душу я вложил
И посвятил их той, которую любил.
В стихи мои вложил я пыл любви!
Бедняк я. Бог тебя благослови!
  
   0x01 graphic
  
  
   Да, влюблённые вечно пишут подобные стихи, но люди благоразумные их всё-таки не печатают. Чин лейтенанта, любовь и бедность -- вот злополучный треугольник, или, вернее, треугольная половина игральной кости, брошенной на счастье и расколовшейся. Так думал лейтенант, опустив голову на подоконник и тяжко вздыхая:
   "Бедняк сторож и тот счастливее, чем я. Он не знает моих мучений. У него есть домашний очаг, а жена и дети делят с ним и радость и горе. Ах, как бы мне хотелось быть на его месте, ведь он гораздо счастливее меня!"
   И в этот же миг ночной сторож снова стал ночным сторожем: ведь офицером он сделался лишь благодаря калошам, но, как мы видели, не стал от этого счастливее и захотел вернуться в своё прежнее состояние. Итак, ночной сторож опять сделался ночным сторожем.
   "Какой скверный сон мне приснился! -- сказал он. -- А впрочем, довольно забавный. Приснилось мне, что я стал тем самым лейтенантом, который живёт у нас наверху, -- и до чего же скучно он живёт! Как мне не хватало жены и ребятишек: кто-кто, а они всегда готовы зацеловать меня до смерти".
   Ночной сторож сидел на прежнем месте и кивал в такт своим мыслям. Сон никак не выходил у него из головы, а на ногах всё ещё были надеты калоши счастья. По небу покатилась звезда.
   "Ишь как покатилась, -- сказал себе сторож. -- Ну ничего, их там ещё много осталось, -- А хорошо бы увидеть поближе все эти небесные штуковины. Особенно луну: она не то что звезда, меж пальцев не проскользнёт. Студент, которому моя жена бельё стирает, говорит, что после смерти мы будем перелетать с одной звезды на другую. Это, конечно, враньё, а всё же как было бы интересно этак путешествовать! Эх, если б только мне удалось допрыгнуть до неба, а тело пусть бы лежало здесь, на ступеньках".
   Есть вещи, о которых вообще нужно говорить очень осторожно, особенно если на ногах у тебя калоши счастья! Вот послушайте, что произошло со сторожем.
   Мы с вами наверняка ездили на поезде или на пароходе, которые шли на всех парах. Но по сравнению со скоростью света их скорость всё равно что скорость ленивца или улитки. Свет бежит в девятнадцать миллионов раз быстрее самого лучшего скорохода, но не быстрее электричества. Смерть -- это электрический удар в сердце, и на крыльях электричества освобождённая душа улетает из тела. Солнечный луч пробегает двадцать миллионов миль всего за восемь минут с секундами, но душа ещё быстрее, чем свет, покрывает огромные пространства, разделяющие звёзды.
   Для нашей души пролететь расстояние между двумя небесными светилами так же просто, как нам самим дойти до соседнего дома. Но электрический удар в сердце может стоить нам жизни, если на ногах у нас нет таких калош счастья, какие были у сторожа.
   В несколько секунд ночной сторож пролетел пространство в пятьдесят две тысячи миль, отделяющее землю от луны, которая, как известно, состоит из вещества гораздо более лёгкого, чем наша земля, и она примерно такая же мягкая, как только что выпавшая пороша.
   Сторож очутился на одной из тех бесчисленных лунных кольцевых гор, которые известны нам по большим лунным картам доктора Мэдлера.[1] Ведь ты тоже видел их, не правда ли? В горе образовался кратер, стенки которого почти отвесно обрывались вниз на целую датскую милю, а на самом дне кратера находился город. Город этот напоминал яичный белок, выпущенный в стакан воды, -- такими прозрачными и лёгкими казались его башни, купола и парусообразные балконы, слабо колыхавшиеся в разрежённом воздухе луны. А над головой сторожа величественно плыл огромный огненно-красный шар -- наша земля.
   На луне было множество живых существ, которых мы бы назвали людьми, если б они не так сильно отличались от нас и по своей внешности и по языку. Трудно было ожидать, чтобы душа сторожа понимала этот язык, -- однако она прекрасно его понимала.
   Да, да, можете удивляться, сколько хотите, но душа сторожа сразу научилась языку жителей луны. Чаще всего они спорили о нашей земле. Они очень и очень сомневались в том, что на земле есть жизнь, ибо воздух там, говорили они, слишком плотный, и разумное лунное создание не могло бы им дышать. Они утверждали далее, что жизнь возможна только на луне -- единственной планете, где уже давным-давно зародилась жизнь.
   Но вернёмся на Восточную улицу и посмотрим, что сталось с телом сторожа.
   Безжизненное, оно по-прежнему сидело на ступеньках; палка со звездой на конце, -- у нас её прозвали "утренней звездой", -- выпала из рук, а глаза уставились на луну, по которой сейчас путешествовала душа сторожа.
   -- Эй, сторож, который час? -- спросил какой-то прохожий; не дождавшись ответа, он слегка щёлкнул сторожа по носу. Тело потеряло равновесие и во всю длину растянулось на тротуаре.
   Решив, что сторож умер, прохожий пришёл в ужас, а мёртвый так и остался мёртвым. Об этом сообщили куда следует, и утром тело отвезли в больницу.
   Вот заварилась бы каша, если бы душа вернулась и, как и следовало ожидать, принялась бы искать своё тело там, где рассталась с ним, то есть на Восточной улице. Обнаружив пропажу, она скорее всего сразу же кинулась бы в полицию, в адресный стол, оттуда в бюро по розыску вещей, чтобы дать объявление о пропаже в газете, и лишь в последнюю очередь отправилась бы в больницу. Впрочем, о душе беспокоиться нечего -- когда она действует самостоятельно, всё идёт прекрасно, и лишь тело мешает ей и заставляет её делать глупости.
   Так вот, когда сторожа доставили в больницу и внесли в мертвецкую, с него первым долгом, конечно, сняли калоши, и душе волей-неволей пришлось прервать своё путешествие и возвратиться в тело. Она сразу же отыскала его, и сторож немедленно ожил. Потом он уверял, что это была самая бредовая ночь в его жизни. Он даже за две марки не согласился бы вновь пережить все эти ужасы. Впрочем, теперь всё это позади.
   Сторожа выписали в тот же день, а калоши остались в больнице.
  
   1. Иоганн Генрих Медлер (1794--1874) -- немецкий астроном, составивший подробную карту Луны (прим редактора).

"Головоломка". Декламация. Совершенно необычайное путешествие

  
   Каждый житель Копенгагена много раз видел главный вход в городскую фредериксбергскую больницу, но так как эту историю, возможно, будут читать не только копенгагенцы, нам придётся дать кое-какие разъяснения.
   Дело в том, что больницу отделяет от улицы довольно высокая решётка из толстых железных прутьев. Прутья эти расставлены так редко, что многие практиканты, если только они худощавы, ухитряются протиснуться между ними, когда в неурочный час хотят выбраться в город. Труднее всего им просунуть голову, так что и в этом случае, как, впрочем, нередко бывает в жизни, большеголовым приходилось труднее всего... Ну, для вступления об этом хватит.
   В этот вечер в больнице как раз дежурил один молодой медик, о котором хоть и можно было сказать, что "голова у него большая", но... лишь в самом прямом смысле этого слова. Шёл проливной дождь; однако, невзирая на непогоду и дежурство, медик всё-таки решил сбегать в город по каким-то неотложным делам, -- хотя бы на четверть часика. "Незачем, -- думал он, -- связываться с привратником, если можно легко пролезть сквозь решётку". В вестибюле всё ещё валялись калоши, забытые сторожем. В такой ливень они были очень кстати, и медик надел их, не догадываясь, что это калоши счастья. Теперь осталось только протиснуться между железными прутьями, чего ему ни разу не приходилось делать.
   -- Господи, только бы просунуть голову, -- промолвил он.
   И в тот же миг голова его, хотя и очень большая, благополучно проскочила между прутьями, -- не без помощи калош, разумеется.
   Теперь дело было за туловищем, но ему никак не удавалось пролезть.
   -- Ух, какой я толстый! -- сказал студент. -- А я-то думал, что голову просунуть всего труднее будет. Нет, не пролезть мне!
   Он хотел было сразу же втянуть голову обратно, но не тут-то было: она застряла безнадёжно, он мог лишь крутить ею сколько угодно и без всякого толка. Сначала медик просто рассердился, но вскоре настроение его испортилось вконец; калоши поставили его прямо-таки в жуткое положение.
   К несчастью, он никак не догадывался, что надо пожелать освободиться, и сколько ни вертел головой, она не пролезала обратно. Дождь всё лил и лил, и на улице ни души не было. До звонка к дворнику всё равно никак было не дотянуться, а сам освободиться он не мог. Он думал, что, чего доброго, придётся простоять так до утра: ведь только утром можно будет послать за кузнецом, чтобы он перепилил решётку. И вряд ли удастся перепилить её быстро, а на шум сбегутся школьники, все окрестные жители, -- да, да, сбегутся и будут глазеть на медика, который скорчился, как преступник у позорного столба; глазеть, как в прошлом году на огромную агаву, когда она расцвела.
   -- Ой, кровь так и приливает к голове. Нет, я так с ума сойду! Да, да, сойду с ума! Ох, только бы мне освободиться!
   Давно уже нужно было медику сказать это: в ту же минуту голова его освободилась, и он стремглав кинулся назад, совершенно обезумев от страха, в который повергли его калоши счастья.
   Но если вы думаете, что этим дело и кончилось, то глубоко ошибаетесь. Нет, самое худшее ещё впереди.
   Прошла ночь, наступил следующий день, а за калошами всё никто не являлся.
   Вечером в маленьком театре, расположенном на улице Каннике, давали представление. Зрительный зал был полон. В числе других артистов один чтец продекламировал стихотворение под названием "Бабушкины очки":
  
   У бабушки моей был дар такой,
Что раньше бы сожгли её живой.
Ведь ей известно всё и даже более:
Грядущее узнать -- в её то было воле,
В сороковые проникала взором,
Но просьба рассказать всегда кончалась спором.
"Скажи мне, говорю, грядущий год,
Какие нам событья принесёт?
И что произойдёт в искусстве, в государстве?"
Но бабушка, искусная в коварстве,
Молчит упрямо, и в ответ ни слова.
И разбранить меня подчас готова.
Но как ей устоять, где взять ей сил?
Ведь я её любимцем был.
"По-твоему пусть будет в этот раз, -
Сказала бабушка и мне тотчас
Очки свои дала. -- Иди-ка ты туда,
Где собирается народ всегда,
Надень очки, поближе подойди
И на толпу людскую погляди.
В колоду карт вдруг обратятся люди.
По картам ты поймёшь, что было и что будет".
Сказав спасибо, я ушёл проворно.
Но где найти толпу? На площади, бесспорно.
На площади? Но не люблю я стужи.
На улице? Там всюду грязь да лужи.
А не в театре ли? Что ж, мысль на славу!
Вот где я встречу целую ораву.
И наконец я здесь! Мне стоит лишь очки достать,
И стану я оракулу под стать.
А вы сидите тихо по местам:
Ведь картами казаться надо вам,
Чтоб будущее было видно ясно.
Молчанье ваше -- знак, что вы согласны.
Сейчас судьбу я расспрошу, и не напрасно,
Для пользы собственной и для народа.
Итак, что скажет карт живых колода.

(Надевает очки.)

Что вижу я! Ну и потеха!
Вы, право, лопнули б от смеха,
Когда увидели бы всех тузов бубновых,
И нежных дам, и королей суровых!
Все пики, трефы здесь чернее снов дурных.
Посмотрим же как следует на них.
Та дама пик известна знаньем света -
И вот влюбилась вдруг в бубнового валета.
А эти карты что нам предвещают?
Для дома много денег обещают
И гостя из далёкой стороны,
А впрочем, гости вряд ли нам нужны.
Беседу вы хотели бы начать
С сословий? Лучше помолчать!
А вам я дам один благой совет:
Вы хлеб не отбирайте у газет.
Иль о театрах? Закулисных треньях?
Ну нет! С дирекцией не порчу отношенья.
О будущем моём? Но ведь известно:
Плохое знать совсем неинтересно.
Я знаю всё -- какой в том прок:
Узнаете и вы, когда наступит срок!
Что, что? Кто всех счастливей среди вас?
Ага! Счастливца я найду сейчас...
Его свободно можно б отличить,
Да остальных пришлось бы огорчить!
Кто дольше проживёт? Ах, он? Прекрасно!
Но говорить на сей сюжет опасно.
Сказать? Сказать? Сказать иль нет?
Нет, не скажу -- вот мой ответ!
Боюсь, что оскорбить могу я вас,
Уж лучше мысли ваши я прочту сейчас,
Всю силу волшебства признав тотчас.
Угодно вам узнать? Скажу себе в укор:
Вам кажется, что я, с каких уж пор,
Болтаю перед вами вздор.
Тогда молчу, вы правы, без сомненья,
Теперь я сам хочу услышать ваше мненье.
  
   0x01 graphic
  
  
   Декламировал чтец превосходно, в зале загремели аплодисменты.
   Среди публики находился и наш злосчастный медик. Он, казалось, уже забыл свои злоключения, пережитые прошлой ночью. Отправляясь в театр, он опять надел калоши, -- их пока никто не востребовал, а на улице была слякоть, так что они могли сослужить ему хорошую службу. И сослужили!
   Стихи произвели большое впечатление на нашего медика. Ему очень понравилась их идея, и он подумал, что хорошо бы раздобыть такие очки. Немного навострившись, можно было бы научиться читать в сердцах людей, а это гораздо интереснее, чем заглядывать в будущий год, -- ведь он всё равно наступит рано или поздно, а вот в душу к человеку иначе не заглянешь.
   "Взять бы, скажем, зрителей первого ряда, -- думал медик, -- и посмотреть, что делается у них в сердце, -- должен же туда вести какой-то вход, вроде как в магазин. Чего бы я там ни насмотрелся, надо полагать! У этой вот дамы в сердце, наверное, помещается целый галантерейный магазин. А у этой уже опустел, только надо бы его как следует помыть да почистить. Есть среди них и солидные магазины. Ах, -- вздохнул медик, -- знаю я один такой магазин, но, увы, приказчик для него уже нашёлся, и это единственный его недостаток. А из многих других, наверное, зазывали бы: "Заходите, пожалуйста, к нам, милости просим!" Да, вот зайти бы туда в виде крошечной мысли, прогуляться бы по сердцам!"
   Сказано -- сделано! Только пожелай -- вот всё, что надо калошам счастья. Медик вдруг весь как-то съёжился, стал совсем крохотным и начал своё необыкновенное путешествие по сердцам зрителей первого ряда.
   Первое сердце, в которое он попал, принадлежало одной даме, но бедняга медик сначала подумал, что очутился в ортопедическом институте, где врачи лечат больных, удаляя различные опухоли и выправляя уродства. В комнате, куда вошёл наш медик, были развешаны многочисленные гипсовые слепки с этих уродливых частей тела. Вся разница только в том, что в настоящем институте слепки снимаются, как только больной туда поступает, а в этом сердце они изготовлялись тогда, когда из него выписывался здоровый человек.
   Среди прочих в сердце этой дамы хранились слепки, снятые с физических и нравственных уродств всех её подруг.
   Так как слишком задерживаться не полагалось, то медик быстро перекочевал в другое женское сердце, -- и на этот раз ему показалось, что он вступил в светлый обширный храм. Над алтарём парил белый голубь -- олицетворение невинности. Медик хотел было преклонить колена, но ему нужно было спешить дальше, в следующее сердце, и только в ушах его ещё долго звучала музыка органа. Он даже почувствовал, что стал лучше и чище, чем был раньше, и достоин теперь войти в следующее святилище, оказавшееся жалкой каморкой, где лежала больная мать. Но в открытые настежь окна лились тёплые солнечные лучи, чудесные розы, расцветшие в ящике под окном, качали головками, кивая больной, две небесно-голубые птички пели песенку о детских радостях, а больная мать просила счастья для своей дочери.
   Потом наш медик на четвереньках переполз в мясную лавку; она была завалена мясом, -- и куда бы он ни сунулся, всюду натыкался на туши. Это было сердце одного богатого, всеми уважаемого человека, -- его имя, наверно, можно найти в справочнике по городу.
   Оттуда медик перекочевал в сердце его супруги. Оно представляло собой старую, полуразвалившуюся голубятню. Портрет мужа был водружён над ней вместо флюгера; к ней же была прикреплена входная дверь, которая то открывалась, то закрывалась -- в зависимости от того, куда поворачивался супруг.
   Потом медик попал в комнату с зеркальными стенами, такую же, как во дворце Розенборг,[1] но зеркала здесь были увеличительные, они всё увеличивали во много раз. Посреди комнаты восседало на троне маленькое "я" обладателя сердца и восхищалось своим собственным величием.
   Оттуда медик перебрался в другое сердце, и ему показалось, что он попал в узкий игольник, набитый острыми иголками. Он быстро решил, что это сердце какой-нибудь старой девы, но ошибся: оно принадлежало награждённому множеством орденов молодому военному, о котором говорили, что он "человек с сердцем и умом".
   Наконец бедный медик выбрался из последнего сердца и, совершенно ошалев, ещё долго никак не мог собраться с мыслями. Во всём он винил свою разыгравшуюся фантазию.
   "Бог знает что такое! -- вздохнул он. -- Нет, я определённо схожу с ума. И какая дикая здесь жара! Кровь так и приливает к голове. -- Тут он вспомнил о своих вчерашних злоключениях у больничной ограды. -- Вот когда я заболел! -- подумал он. -- Нужно вовремя взяться за лечение. Говорят, что в таких случаях всего полезнее русская баня. Ах, если бы я уже лежал на полке".
   И он действительно очутился в бане на самом верхнем полке, но лежал там совсем одетый, в сапогах и калошах, а с потолка на лицо ему капала горячая вода.
   -- Ой! -- закричал медик и побежал скорее принять душ.
   Банщик тоже закричал: он испугался, увидев в бане одетого человека.
   Наш медик, не растерявшись, шепнул ему:
   -- Не бойся, это я на пари, -- но, вернувшись домой, первым делом поставил себе один большой пластырь из шпанских мушек на шею, а другой на спину, чтобы вытянуть дурь из головы.
   Наутро вся спина у него набухла кровью -- вот и всё, чем его облагодетельствовали калоши счастья.
  
   1. Дворец Розенборг -- дворец XVII века в Копенгагене, летняя резиденция датских королей. С 1838 года дворец используется как музей (прим. редактора).

Превращения полицейского писаря

  
   Наш знакомый сторож между тем вспомнил про калоши, которые нашёл на улице, а потом оставил в больнице, и забрал их оттуда. Но ни лейтенант, ни соседи не признали этих калош своими, и сторож отнёс их в полицию.
   -- Да они как две капли воды похожи на мои! -- сказал один из полицейских писарей, поставив находку рядом со своими калошами и внимательно её рассматривая. -- Тут и опытный взгляд сапожника не отличил бы одну пару от другой.
   -- Господин писарь, -- обратился к нему полицейский, вошедший с какими-то бумагами.
   Писарь поговорил с ним, а когда опять взглянул на обе пары калош, то уж и сам перестал понимать, которая из них его пара -- та ли, что стоит справа, или та, что слева.
   "Мои, должно быть, вот эти, мокрые", -- подумал он и ошибся: это были как раз калоши счастья. Что ж, полиция тоже иногда ошибается.
   Писарь надел калоши и, сунув одни бумаги в карман, а другие -- под мышку (ему нужно было кое-что перечитать и переписать дома), вышел на улицу. День был воскресный, стояла чудесная погода, и полицейский писарь подумал, что неплохо было бы прогуляться по Фредериксбергу.[1]
   Молодой человек отличался редким прилежанием и усидчивостью, так что пожелаем ему приятной прогулки после многих часов работы в душной канцелярии.
   Сначала он шёл, ни о чём не думая, и калошам поэтому всё не представлялось удобного случая проявить свою чудодейственную силу.
   Но вот он повстречал в одной аллее своего знакомого молодого поэта, и тот сказал, что завтра отправляется путешествовать на всё лето.
   -- Эх, вот вы опять уезжаете, а мы остаёмся, -- сказал писарь. -- Счастливые люди, летаете себе, где хотите и куда хотите, а у нас цепи на ногах.
   -- Да, но ими вы прикованы к хлебному дереву, -- возразил поэт. -- Вам нет нужды заботиться о завтрашнем дне, а когда вы состаритесь, получите пенсию.
   -- Так-то так, но вам всё-таки живётся гораздо привольнее, -- сказал писарь. -- Писать стихи -- что может быть лучше! Публика носит вас на руках, и вы сами себе господа. А вот попробовали бы вы посидеть в суде, как мы сидим, да повозиться с этими скучнейшими делами!
   Поэт покачал головой, писарь тоже покачал головой, и они разошлись в разные стороны, оставшись каждый при своём мнении.
   "Удивительный народ эти поэты, -- думал молодой чиновник. -- Хотелось бы поближе познакомиться с такими натурами, как он, и самому стать поэтом. Будь я на их месте, я бы в своих стихах не стал хныкать. Ах, какой сегодня чудесный весенний день, сколько в нём красоты, свежести, поэзии! Какой необыкновенно прозрачный воздух! Какие причудливые облака! А трава и листья так сладостно благоухают! Давно уже я так остро не ощущал этого, как сейчас".
   Вы, конечно, заметили, что он уже стал поэтом. Но внешне совсем не изменился, -- нелепо думать, что поэт не такой же человек, как все прочие. Среди простых людей часто встречаются натуры гораздо более поэтические, чем многие прославленные поэты. Только у поэтов гораздо лучше развита память, и все идеи, образы, впечатления хранятся в ней до тех пор, пока не найдут своего поэтического выражения на бумаге. Когда простой человек становится поэтически одарённой натурой, происходит своего рода превращение, -- и такое именно превращение произошло с писарем.
   "Какое восхитительное благоухание! -- думал он. -- Оно напоминает мне фиалки у тётушки Лоны. Да, я был тогда ещё совсем маленьким. Господи, и как это я ни разу не вспомнил о ней раньше! Добрая старая тётушка! Она жила как раз за Биржей. Всегда, даже в самую лютую стужу, на окнах у неё зеленели в банках какие-нибудь веточки или росточки, фиалки наполняли комнату ароматом; а я прикладывал нагретые медяки к оледенелым стёклам, чтобы можно было смотреть на улицу. Какой вид открывался из этих окон! На канале стояли вмёрзшие в лёд корабли, огромные стаи ворон составляли весь их экипаж. Но с наступлением весны суда преображались. С песнями и криками "ура" матросы обкалывали лёд; корабли смолили, оснащали всем необходимым, и они наконец уплывали в заморские страны. Они-то уплывают, а я вот остаюсь здесь; и так будет всегда; всегда я буду сидеть в полицейской канцелярии и смотреть, как другие получают заграничные паспорта. Да, таков мой удел!" -- и он глубоко-глубоко вздохнул, но потом вдруг опомнился: "Что это такое со мной делается сегодня? Раньше мне ничего подобного и в голову не приходило. Верно, это весенний воздух так на меня действует. А сердце сжимается от какого-то сладостного волнения".
   Он полез в карман за своими бумагами. "Возьмусь за них, буду думать о чём-нибудь другом", -- решил он и пробежал глазами первый попавшийся лист бумаги. "Фру Зигбрит", оригинальная трагедия в пяти действиях", -- прочитал он. "Что такое? Странно, почерк мой! Неужели это я написал трагедию? А это ещё что? "Интрига на валу, или Большой праздник; водевиль". Но откуда всё это у меня? Наверное, кто-нибудь подсунул. Да, тут ещё письмо..."
   Письмо прислала дирекция одного театра; она не очень вежливо извещала автора, что обе его пьесы никуда не годятся.
   -- Гм, -- произнёс писарь, усаживаясь на скамейку.
   В голову его вдруг хлынуло множество мыслей, а сердце исполнилось неизъяснимой нежности... к чему -- он и сам не знал. Машинально он сорвал цветок и залюбовался им. Это была простая маленькая маргаритка, но она в течение одной минуты сообщила ему о себе больше, чем можно узнать, выслушав несколько лекций по ботанике. Она рассказала ему предание о своём рождении, рассказала о том, как могуч солнечный свет, -- ведь это благодаря ему распустились и стали благоухать её нежные лепестки. А поэт в это время думал о суровой жизненной борьбе, пробуждающей в человеке ещё неведомые ему силы и чувства. Воздух и свет -- возлюбленные маргаритки, но свет -- её главный покровитель, перед ним она благоговеет; а когда он уходит вечером, она засыпает в объятьях воздуха.
   -- Свет одарил меня красотой! -- сказала маргаритка.
   -- А воздух даёт тебе жизнь! -- шепнул ей поэт.
   Неподалёку стоял мальчуган и хлопал палкой по воде в грязной канавке -- брызги разлетались в разные стороны, и писарь задумался вдруг о тех миллионах живых, невидимых простым глазом существ, которые взлетают вместе с водяными каплями на огромную, по сравнению с их собственными размерами, высоту, -- вот как если бы мы, например, очутились над облаками. Размышляя об этом, а также о своём превращении, наш писарь улыбнулся: "Я просто сплю и вижу сон. Но какой это всё-таки удивительный сон! Оказывается, можно грезить наяву, сознавая, что это тебе только снится. Хорошо бы вспомнить обо всём этом завтра утром, когда я проснусь. Какое странное состояние! Сейчас я всё вижу так чётко, так ясно, чувствую себя таким бодрым и сильным -- и в то же время хорошо знаю, что если утром попытаюсь что-нибудь припомнить, в голову мне полезет только чепуха. Сколько раз это бывало со мной! Все эти чудесные вещи похожи на золото гномов: ночью, когда их получаешь, они кажутся драгоценными камнями, а днём превращаются в кучу щебня и увядших листьев".
   Вконец расстроенный писарь, грустно вздыхал, поглядывая на птичек, которые весело распевали свои песенки, перепархивая с ветки на ветку.
   "И им живётся лучше, чем мне. Уметь летать -- какая чудесная способность! Счастлив тот, кто ею одарён. Если бы только я мог превратиться в птичку, я бы стал вот таким маленьким жаворонком!"
   И в ту же минуту рукава и фалды его сюртука превратились в крылья и обросли перьями, а вместо калош появились коготки. Он сразу заметил все эти превращения и улыбнулся. "Ну, теперь я вижу, что это сон. Но таких дурацких снов мне ещё не приходилось видеть", -- подумал он, взлетел на зелёную ветку и запел.
   Однако в его пении уже не было поэзии, так как он перестал быть поэтом: калоши, как и все, кто хочет чего-нибудь добиться, выполняли только одно дело зараз. Захотел писарь стать поэтом -- стал, захотел превратиться в птичку -- превратился, но зато утратил свои прежние свойства.
   "Забавно, нечего сказать! -- подумал он. -- Днём я сижу в полицейской канцелярии, занимаюсь важнейшими делами, а ночью мне снится, что я жаворонком летаю по Фредериксбергскому парку. Да об этом, чёрт возьми, можно написать целую народную комедию!"
   И он слетел на траву, завертел головой и принялся весело клевать гибкие травинки, казавшиеся ему теперь огромными африканскими пальмами.
   Внезапно вокруг него стало темно, как ночью; ему почудилось, будто на него набросили какое-то гигантское одеяло! На самом же деле это мальчик из слободки накрыл его своей шапкой. Мальчик запустил руку под шапку и схватил писаря за спинку и крылья; тот сначала запищал от страха, потом вдруг возмутился:
   -- Ах ты негодный щенок! Как ты смеешь! Я полицейский писарь!
   Но мальчишка услышал только жалобное "пи-и, пи-и-и". Он щёлкнул птичку по клюву и пошёл с нею дальше, на горку.
   По дороге он встретил двух школьников; оба они были в высшем классе -- по своему положению в обществе, и в низшем -- по умственному развитию и успехам в науках. Они купили жаворонка за восемь скиллингов. Таким образом полицейский писарь вернулся в город и оказался в одной квартире на Готской улице.
   -- Чёрт побери, хорошо, что это сон, -- сказал писарь, -- а не то я бы здорово рассердился! Сначала я стал поэтом, потом -- жаворонком. И ведьэто моя поэтическая натура внушила мне желание превратиться в такую малютку. Однако невесёлая это жизнь, особенно когда попадёшь в лапы к подобным сорванцам. Хотел бы я узнать, чем всё это кончится?
   Мальчики принесли его в красиво обставленную комнату, где их встретила толстая улыбающаяся женщина. Она ничуть не обрадовалась "простой полевой птичке", как она назвала жаворонка, тем не менее разрешила мальчикам оставить его и посадить в клетку на подоконнике.
   -- Быть может, он немного развлечёт попочку! -- добавила она и с улыбкой взглянула на большого зелёного попугая, который важно покачивался на кольце в роскошной металлической клетке. -- Сегодня у попочки день рождения, -- сказала она, глупо улыбаясь, -- и полевая птичка хочет его поздравить.
   Попугай, ничего на это не ответив, всё так же важно раскачивался взад и вперёд. В это время громко запела красивая канарейка, которую сюда привезли прошлым летом из тёплой и благоухающей родной страны.
   -- Ишь, крикунья! -- сказала хозяйка и набросила на клетку белый носовой платок.
   -- Пи-пи! Какая ужасная метель! -- вздохнула канарейка и умолкла.
   Писаря, которого хозяйка называла "полевой птичкой", посадили в маленькую клетку, рядом с клеткой канарейки и по соседству с попугаем. Попугай мог внятно выговаривать только одну фразу, нередко звучавшую очень комично: "Нет, будем людьми!", а всё остальное получалось у него столь же невразумительным, как щебет канарейки. Впрочем, писарь, превратившись в птичку, отлично понимал своих новых знакомых.
   -- Я порхала над зелёной пальмой и цветущим миндальным деревом, -- пела канарейка, -- вместе с братьями и сёстрами я летала над чудесными цветами и зеркальной гладью озёр, и нам приветливо кивали отражения прибрежных растений. Я видела стаи красивых попугаев, которые рассказывали множество чудеснейших историй.
   -- Это дикие птицы, -- отозвался попугай, -- не получившие никакого образования. Нет, будем людьми! Что же ты не смеёшься, глупая птица? Если этой остроте смеётся и сама хозяйка и её гости, так почему бы не посмеяться и тебе? Не оценить хороших острот -- это очень большой порок, должен вам сказать. Нет, будем людьми!
   -- А ты помнишь красивых девушек, что плясали под сенью цветущих деревьев? Помнишь сладкие плоды и прохладный сок диких растений?
   -- Конечно, помню, -- отвечал попугай, -- но здесь мне гораздо лучше! Меня прекрасно кормят и всячески ублажают. Я знаю, что я умён, и с меня довольно. Нет, будем людьми! У тебя, что называется, поэтическая натура, а я сведущ в науках и остроумен. В тебе есть эта самая гениальность, но не хватает рассудительности. Ты метишь слишком высоко, поэтому люди тебя осаживают. Со мной они так поступать не станут, потому что я обошёлся им дорого. Я внушаю уважение уже одним своим клювом, а болтовнёй своей могу кого угодно поставить на место. Нет, будем людьми!
   -- О моя тёплая, цветущая родина, -- пела канарейка, -- я буду петь о твоих тёмно-зелёных деревьях, чьи ветви целуют прозрачные воды тихих заливов, о светлой радости моих братьев и сестёр, о вечнозелёных хранителях влаги в пустыне -- кактусах.
   -- Перестань хныкать! -- проговорил попугай. -- Скажи лучше что-нибудь смешное. Смех -- это знак высшей степени духовного развития. Вот разве могут, к примеру, смеяться собака или лошадь? Нет, они могут только плакать, а способностью смеяться одарён лишь человек. Ха-ха-ха! -- расхохотался попочка и окончательно сразил собеседников своим "нет, будем людьми!"
   -- И ты, маленькая серая датская птичка, -- сказала канарейка жаворонку, -- ты тоже стала пленницей. В твоих лесах, наверное, холодно, но зато в них ты свободна. Лети же отсюда! Смотри, они забыли запереть твою клетку! Форточка открыта, лети же -- скорей, скорей!
   Писарь так и сделал, вылетел из клетки и уселся возле неё. В этот миг дверь в соседнюю комнату открылась, и на пороге появилась кошка, гибкая, страшная, с зелёными горящими глазами. Кошка уже совсем было приготовилась к прыжку, но канарейка заметалась в клетке, а попугай захлопал крыльями и закричал: "Нет, будем людьми!" Писарь похолодел от ужаса и, вылетев в окно, полетел над домами и улицами. Летел, летел, наконец устал, -- и вот увидел дом, который показался ему знакомым. Одно окно в доме было открыто. Писарь влетел в комнату и уселся на стол. К своему изумлению, он увидел, что это его собственная комната.
   "Нет, будем людьми!" -- машинально повторил он излюбленную фразу попугая и в ту же минуту вновь стал полицейским писарем, только зачем-то усевшимся на стол.
   -- Господи помилуй, -- сказал писарь, -- как это я попал на стол, да ещё заснул? И какой дикий сон мне приснился. Какая чепуха!
  
   1. Фредериксберг -- пригород Копенгагена (прим. редактора)

Лучшее, что сделали калоши

  
   На другой день рано утром, когда писарь ещё лежал в постели, в дверь постучали, и вошёл его сосед, снимавший комнату на том же этаже, -- молодой студент-богослов.
   -- Одолжи мне, пожалуйста, свои калоши, -- сказал он. -- Хоть в саду и сыро, да больно уж ярко светит солнышко. Хочу туда сойти выкурить трубочку.
   Он надел калоши и вышел в сад, в котором росло только два дерева -- слива и груша; впрочем, даже столь скудная растительность в Копенгагене большая редкость.
   Студент прохаживался взад и вперёд по дорожке. Время было раннее, всего шесть часов утра. На улице заиграл рожок почтового дилижанса.
   -- О, путешествовать, путешествовать! -- вырвалось у него. -- Что может быть лучше! Это предел всех моих мечтаний. Если бы они осуществились, я бы тогда, наверное, угомонился и перестал метаться. Как хочется ехать подальше отсюда, увидеть волшебную Швейцарию, поездить по Италии!
   Хорошо ещё, что калоши счастья выполняли желания немедленно, а то бы студент, пожалуй, забрался слишком далеко и для себя самого и для нас с вами. В тот же миг он уже путешествовал по Швейцарии, упрятанный в почтовый дилижанс вместе с восемью другими пассажирами. Голова у него трещала, шею ломило, ноги затекли и болели, потому что сапоги жали немилосердно. Он не спал и не бодрствовал, но был в состоянии какого-то мучительного оцепенения. В правом кармане у него лежал аккредитив, в левом паспорт, а в кожаном мешочке на груди было зашито несколько золотых. Стоило нашему путешественнику клюнуть носом, как ему тут же начинало мерещиться, что он уже потерял какое-нибудь из своих сокровищ, и тогда его бросало в дрожь, а рука его судорожно описывала треугольник -- справа налево и на грудь, -- чтобы проверить, всё ли цело. В сетке над головами пассажиров болтались зонтики, палки, шляпы, и всё это мешало студенту наслаждаться прекрасным горным пейзажем. Но он всё смотрел, смотрел и не мог насмотреться, а в сердце его звучали строки стихотворения, которое написал, хотя и не стал печатать, один известный нам швейцарский поэт:
  
   Прекрасный край! Передо мной
Монблан белеет вдалеке.
Здесь был бы, право, рай земной,
Будь больше денег в кошельке.
  
   Природа здесь была мрачная, суровая и величественная. Хвойные леса, покрывавшие заоблачные горные вершины, издали казались просто зарослями вереска. Пошёл снег, подул резкий, холодный ветер.
   -- Ух! -- вздохнул студент. -- Если бы мы уже были по ту сторону Альп! Там теперь наступило лето, и я наконец получил бы по аккредитиву свои деньги. Я так за них боюсь, что все эти альпийские красоты перестали меня пленять. Ах, если б я уже был там!
   И он немедленно очутился в самом сердце Италии, где-то на дороге между Флоренцией и Римом. Последние лучи солнца озаряли лежащее между двумя тёмно-синими холмами Тразименское озеро, превращая его воды в расплавленное золото. Там, где некогда Ганнибал разбил Фламиния,[1] теперь виноградные лозы мирно обвивали друг друга своими зелёными плетями. У дороги, под сенью благоухающих лавров, прелестные полуголые ребятишки пасли стадо чёрных как смоль свиней. Да, если бы описать эту картину как следует, все бы только и твердили: "Ах, восхитительная Италия!" Но, как ни странно, ни богослов, ни его спутники этого не думали. Тысячи ядовитых мух и комаров тучами носились в воздухе; напрасно путешественники обмахивались миртовыми ветками, насекомые всё равно кусали и жалили их. В карете не было человека, у которого не распухло бы всё лицо, искусанное в кровь. У лошадей был ещё более несчастный вид: бедных животных сплошь облепили огромные рои насекомых, так что кучер время от времени слезал с козел и отгонял от лошадей их мучителей, но уже спустя мгновение налетали новые полчища. Скоро зашло солнце, и путешественников охватил пронизывающий холод -- правда, ненадолго, но всё равно это было не слишком приятно. Зато вершины гор и облака окрасились в непередаваемо красивые зелёные тона, отливающие блеском последних солнечных лучей. Эта игра красок не поддаётся описанию, её нужно видеть. Зрелище изумительное, все с этим согласились, но в желудке у каждого было пусто, тело устало, душа жаждала приюта на ночь, а где его найти? Теперь все эти вопросы занимали путешественников гораздо больше, чем красоты природы.
   Дорога проходила через оливковую рощу, и казалось, что едешь где-нибудь на родине, между родными узловатыми ивами. Вскоре карета подъехала к одинокой гостинице. У ворот её сидело множество нищих-калек, и самый бодрый из них казался "достигшим зрелости старшим сыном голода". Одни калеки ослепли; у других высохли ноги -- эти ползали на руках; у третьих на изуродованных руках не было пальцев. Казалось, сама нищета тянулась к путникам из этой кучи тряпья и лохмотьев. "Eccelenza, miserabili!"[2] -- хрипели они, показывая свои уродливые конечности. Путешественников встретила хозяйка гостиницы, босая, нечёсаная, в грязной кофте. Двери в комнатах держались на верёвках, под потолком порхали летучие мыши, кирпичный пол был весь в выбоинах, а вонь стояла такая, что хоть топор вешай...
   -- Лучше уж пусть она накроет нам стол в конюшне, -- сказал кто-то из путешественников. -- Там по крайней мере знаешь, чем дышишь.
   Открыли окно, чтобы впустить свежего воздуха, но тут в комнату протянулись высохшие руки, и послышалось извечное нытьё: "Eccelenza, miserabili!"
   Стены комнаты были сплошь исписаны, и половина надписей ругательски ругала "прекрасную Италию".
   Принесли обед: водянистый суп с перцем и прогорклым оливковым маслом, потом приправленный таким же маслом салат и, наконец, несвежие яйца и жареные петушиные гребешки -- в качестве украшения пиршества; даже вино казалось не вином, а какой-то микстурой.
   На ночь дверь забаррикадировали чемоданами, и одному путешественнику поручили стоять на часах, а остальные уснули. Часовым был студент-богослов. Ну и духота стояла в комнате! Жара нестерпимая, комары, -- а тут ещё "miserabili", которые стонали во сне, мешая уснуть.
   -- Да, путешествовать, конечно, было бы не плохо, -- вздохнул студент, -- не будь у нас тела. Пусть бы оно лежало себе да отдыхало, а дух летал бы где ему угодно. А то, куда бы я ни приехал, всюду тоска гложет мне сердце. Хотелось бы чего-то большего, чем мгновенная радость бытия. Да, да, большего, наивысшего! Но где оно? В чём? Что это такое? Нет, я же знаю, к чему стремлюсь, чего хочу. Я хочу прийти к конечной и счастливейшей цели земного бытия, самой счастливой из всех!
   И только он произнёс последние слова, как очутился у себя дома. На окнах висели длинные белые занавески, посреди комнаты на полу стоял чёрный гроб, а в нём смертным сном спал богослов. Его желание исполнилось: тело его отдыхало, а душа странствовала. "Никого нельзя назвать счастливым раньше, чем он умрёт", -- сказал Солон;[3] и теперь его слова снова подтвердились.
   Каждый умерший -- это сфинкс, неразрешимая загадка. И этот "сфинкс" в чёрном гробу уже не мог ответить нам на тот вопрос, какой он сам себе задавал за два дня до смерти.
  
   О злая смерть! Ты всюду сеешь страх,
Твой след -- одни могилы да моленья.
Так что ж, и мысль повергнута во прах?
А я ничтожная добыча тленья?
Что стонов хор для мира суеты!
Ты одиноким весь свой век прожил,
И жребий твой был тяжелей плиты,
Что на твою могилу кто-то положил.
  
   В комнате появились две женщины. Мы их знаем: то была фея Печали и вестница Счастья, и они склонились над умершим.
   -- Ну, -- спросила Печаль, -- много счастья принесли человечеству твои калоши?
   -- Что ж, тому, кто лежит здесь, они по крайней мере дали вечное блаженство! -- ответила фея Счастья.
   -- О нет, -- сказала Печаль. -- Он сам ушёл из мира раньше своего срока. Он ещё не настолько окреп духовно, чтобы овладеть теми сокровищами, которыми должен был овладеть по самому своему предназначению. Ну, я окажу ему благодеяние! -- И она стащила калоши со студента.
   Смертный сон прервался. Мертвец воскрес и встал. Фея Печали исчезла, а с ней и калоши. Должно быть, она решила, что теперь они должны принадлежать ей.
  
   1. Имеется ввиду битва при Тразименском озере 217 года до н. э. в ходе Второй Пунической войны (прим. редактора).
   2. итал. Eccelenza, miserabili! -- господин, помогите несчастным!
   3. Солон (ок. 640 -- ок. 560 до н. э.) -- афинский политический деятель и реформатор (прим. редактора)

Ромашка

   Вот послушайте-ка!
   За городом, у самой дороги, стояла дача. Вы, верно, видели её? Перед ней ещё небольшой садик, обнесённый крашеною деревянною решёткой.
   Неподалёку от дачи, у самой канавы, росла в мягкой зелёной траве ромашка.
   Солнечные лучи грели и ласкали её наравне с роскошными цветами, которые цвели в саду перед дачей, и наша ромашка росла не по дням, а по часам. В одно прекрасное утро она распустилась совсем -- жёлтое, круглое, как солнышко, сердечко её было окружено сиянием ослепительно белых мелких лучей-лепестков. Ромашку ничуть не заботило, что она такой бедненький, простенький цветочек, которого никто не видит и не замечает в густой траве; нет, она была довольна всем, жадно тянулась к солнцу, любовалась им и слушала, как поёт где-то высоко-высоко в небе жаворонок.
   Ромашка была так весела и счастлива, точно сегодня было воскресенье, а на самом-то деле был всего только понедельник; все дети смирно сидели на школьных скамейках и учились у своих наставников; наша ромашка тоже смирно сидела на своём стебельке и училась у ясного солнышка и у всей окружающей природы, училась познавать благость божью. Ромашка слушала пение жаворонка, и ей казалось, что в его громких, звучных песнях звучит как раз то, что таится у неё на сердце; поэтому ромашка смотрела на счастливую порхающую певунью птичку с каким-то особым почтением, но ничуть не завидовала ей и не печалилась, что сама не может ни летать, ни петь. "Я ведь вижу и слышу всё! -- думала она. -- Солнышко меня ласкает, ветерок целует! Как я счастлива!"
   В садике цвело множество пышных, гордых цветов, и чем меньше они благоухали, тем больше важничали. Пионы так и раздували щёки -- им всё хотелось стать побольше роз; да разве в величине дело? Пестрее, наряднее тюльпанов никого не было, они отлично знали это и старались держаться возможно прямее, чтобы больше бросаться в глаза. Никто из гордых цветов не замечал маленькой ромашки, росшей где-то у канавы.
   Зато ромашка часто заглядывалась на них и думала: "Какие они нарядные, красивые! К ним непременно прилетит в гости прелестная певунья птичка! Слава богу, что я расту так близко -- увижу всё, налюбуюсь вдоволь!" Вдруг раздалось "квир-квир-вит!", и жаворонок спустился... не в сад к пионам и тюльпанам, а прямёхонько в траву, к скромной ромашке! Ромашка совсем растерялась от радости и просто не знала, что ей думать, как быть!
   Птичка прыгала вокруг ромашки и распевала: "Ах, какая славная мягкая травка! Какой миленький цветочек в серебряном платьице, с золотым сердечком!"
   Жёлтое сердечко ромашки и в самом деле сияло, как золотое, а ослепительно белые лепестки отливали серебром.
   Ромашка была так счастлива, так рада, что и сказать нельзя. Птичка поцеловала её, спела ей песенку и опять взвилась к синему небу. Прошла добрая четверть часа, пока ромашка опомнилась от такого счастья. Радостно-застенчиво глянула она на пышные цветы -- они ведь видели, какое счастье выпало ей на долю, кому же и оценить его, как не им! Но тюльпаны вытянулись, надулись и покраснели с досады, а пионы прямо готовы были лопнуть! Хорошо, что они не умели говорить -- досталось бы от них ромашке! Бедняжка сразу поняла, что они не в духе, и очень огорчилась.
   В это время в садике показалась девушка с острым блестящим ножом в руках. Она подошла прямо к тюльпанам и принялась срезать их один за другим. Ромашка так и ахнула. "Какой ужас! Теперь им конец!" Срезав цветы, девушка ушла, а ромашка порадовалась, что росла в густой траве, где её никто не видел и не замечал. Солнце село, она свернула лепестки и заснула, но и во сне всё видела милую птичку и красное солнышко.
   Утром цветок опять расправил лепестки и протянул их, как дитя ручонки, к светлому солнышку. В ту же минуту послышался голос жаворонка; птичка пела, но как грустно! Бедняжка попалась в западню и сидела теперь в клетке, висевшей у раскрытого окна. Жаворонок пел о просторе неба, о свежей зелени полей, о том, как хорошо и привольно было летать на свободе! Тяжело-тяжело было у бедной птички на сердце -- она была в плену!
   Ромашке всей душой хотелось помочь пленнице, но чём? И ромашка забыла и думать о том, как хорошо было вокруг, как славно грело солнышко, как блестели её серебряные лепестки; её мучила мысль, что она ничем не могла помочь бедной птичке.
   Вдруг из садика вышли два мальчугана; у одного из них в руках был такой же большой и острый нож, как тот, которым девушка срезала тюльпаны. Мальчики подошли прямо к ромашке, которая никак не могла понять, что им было тут нужно.
   -- Вот здесь можно вырезать славный кусок дёрна для нашего жаворонка! -- сказал один из мальчиков и, глубоко запустив нож в землю, начал вырезать четырёхугольный кусок дёрна; ромашка очутилась как раз в середине его.
   -- Давай вырвем цветок! -- сказал другой мальчик, и ромашка затрепетала от страха: если её сорвут, она умрёт, а ей так хотелось жить! Теперь она могла ведь попасть к бедному пленнику!
   -- Нет, пусть лучше останется! -- сказал первый из мальчиков. -- Так красивее!
   И ромашка попала в клетку к жаворонку. Бедняжка громко жаловался на свою неволю, метался и бился о железные прутья клетки. А бедная ромашка не умела говорить и не могла утешить его ни словечком. А уж как ей хотелось! Так прошло всё утро.
   -- Тут нет воды! -- жаловался жаворонок. -- Они забыли дать мне напиться, ушли и не оставили мне ни глоточка воды! У меня совсем пересохло в горлышке! Я весь горю, и меня знобит! Здесь такая духота! Ах, я умру, не видать мне больше ни красного солнышка, ни свежей зелени, ни всего божьего мира!
   Чтобы хоть сколько-нибудь освежиться, жаворонок глубоко вонзил клюв в свежий, прохладный дёрн, увидал ромашку, кивнул ей головой, поцеловал и сказал:
   -- И ты завянешь здесь, бедный цветок! Тебя да этот клочок зелёного дёрна -- вот что они дали мне взамен всего мира! Каждая травинка должна быть для меня теперь зелёным деревом, каждый твой лепесток -- благоухающим цветком. Увы! Ты только напоминаешь мне, чего я лишился!
   "Ах, чем бы мне утешить его!" -- думала ромашка, но не могла шевельнуть ни листочком и только всё сильнее и сильнее благоухала. Жаворонок заметил это и не тронул цветка, хотя повыщипал от жажды всю траву.
   Вот и вечер прошёл, а никто так и не принёс бедной птичке воды. Тогда она распустила свои коротенькие крылышки, судорожно затрепетала ими и ещё несколько раз жалобно пропищала:
   -- Пить! Пить!
   Потом головка её склонилась набок и сердечко разорвалось от тоски и муки.
   Ромашка также не могла больше свернуть своих лепестков и заснуть, как накануне: она была совсем больна и стояла, грустно повесив головку.
   Только на другое утро пришли мальчики и, увидав мёртвого жаворонка, горько-горько заплакали, потом вырыли ему могилку и всю украсили её цветами, а самого жаворонка положили в красивую красненькую коробочку -- его хотели похоронить по-царски! Бедная птичка! Пока она жила и пела, они забывали о ней, оставили её умирать в клетке от жажды, а теперь устраивали ей пышные похороны и проливали над её могилкой горькие слёзы!
   Дёрн с ромашкой был выброшен на пыльную дорогу; никто и не подумал о той, которая всё-таки больше всех любила бедную птичку и всем сердцем желала её утешить.

Оле-Лукойе

   Никто на свете не знает столько сказок, сколько знает их Оле-Лукойе. Вот мастер-то рассказывать!
   Вечером, когда дети преспокойно сидят за столом или на своих скамеечках, является Оле-Лукойе. В одних чулках он тихо-тихо подымается по лестнице; потом осторожно приотворит дверь, неслышно шагнёт в комнату и слегка прыснет детям в глаза сладким молоком. В руках у него маленькая спринцовка, и молоко брызжет из неё тоненькой-тоненькой струйкой. Тогда веки у детей начинают слипаться, и они уж не могут разглядеть Оле, а он подкрадывается к ним сзади и начинает легонько дуть им в затылки. Подует -- и головки у них сейчас отяжелеют. Это совсем не больно, -- у Оле-Лукойе нет ведь злого умысла; он хочет только, чтобы дети угомонились, а для этого их непременно надо уложить в постель! Ну вот он и уложит их, а потом уж начинает рассказывать сказки.
   Когда дети заснут, Оле-Лукойе присаживается к ним на постель. Одет он чудесно: на нём шёлковый кафтан, только нельзя сказать, какого цвета -- он отливает то голубым, то зелёным, то красным, смотря по тому, в какую сторону повернётся Оле. Под мышками у него по зонтику: один с картинками, который он раскрывает над хорошими детьми, и тогда им всю ночь снятся чудеснейшие сказки, а другой совсем простой, гладкий, который он развёртывает над нехорошими детьми: ну, они и спят всю ночь как чурбаны, и поутру оказывается, что они ровно ничего не видали во сне!
   Послушаем же о том, как Оле-Лукойе навещал каждый вечер одного маленького мальчика, Яльмара, и рассказывал ему сказки! Это будет целых семь сказок, -- в неделе ведь семь дней.

Понедельник

  
   -- Ну вот, -- сказал Оле-Лукойе, уложив Яльмара в постель, -- теперь украсим комнату!
   И в один миг все комнатные цветы выросли, превратились в большие деревья, которые протянули свои длинные ветви вдоль стен к самому потолку; вся комната превратилась в чудеснейшую беседку. Ветви деревьев были усеяны цветами; каждый цветок по красоте и запаху был лучше розы, а вкусом (если бы только вы захотели его попробовать) слаще варенья; плоды же блестели, как золотые. Ещё на деревьях были пышки, которые чуть не лопались от изюмной начинки. Просто чудо что такое! Вдруг поднялись ужасные стоны в ящике стола, где лежали учебные принадлежности Яльмара.
   -- Что там такое? -- сказал Оле-Лукойе, пошёл и выдвинул ящик.
   Оказалось, что это рвала и метала аспидная доска: в решение написанной на ней задачи вкралась ошибка, и все вычисления готовы были распасться; грифель скакал и прыгал на своей верёвочке, точно собачка; он очень желал помочь делу, да не мог. Громко стонала и тетрадь Яльмара; просто ужас брал, слушая её! На каждой её странице в начале каждой строки стояли чудесные большие и маленькие буквы, -- это была пропись; возле же шли другие, воображавшие, что держатся так же твёрдо. Их писал сам Яльмар, и они, казалось, спотыкались о линейки, на которых должны были бы стоять.
   -- Вот как надо держаться! -- говорила пропись. -- Вот так, с лёгким наклоном вправо!
   -- Ах, мы бы и рады, -- отвечали буквы Яльмара, -- да не можем! Мы такие плохонькие!
   -- Так вас надо немного подтянуть! -- сказал-Оле-Лукойе.
   -- Ай, нет, нет! -- закричали они и выпрямились так, что любо было глядеть.
   -- Ну, теперь нам не до сказок! -- сказал Оле-Лукойе. -- Будем-ка упражняться! Раз-два! Раз-два!
   И он довёл буквы Яльмара до того, что они стояли ровно и бодро, как любая пропись. Но когда Оле-Лукойе ушёл и Яльмар утром проснулся, они выглядели такими же жалкими, как прежде.

Вторник

  
   Как только Яльмар улёгся, Оле-Лукойе дотронулся своею волшебною спринцовкой до мебели, и все вещи сейчас же начали болтать между собою; все, кроме плевательницы; эта молчала и сердилась про себя на их суетность: говорят только о себе да о себе и даже не подумают о той, что так скромно стоит в углу и позволяет в себя плевать!
   Над комодом висела большая картина в золочёной раме; на ней была изображена красивая местность: высокие старые деревья, трава, цветы и широкая река, убегавшая мимо чудных дворцов, за лес, в далёкое море.
   Оле-Лукойе дотронулся волшебною спринцовкой до картины, и нарисованные на ней птицы запели, ветви деревьев зашевелились, а облака понеслись по небу; видно было даже, как скользила по картине их тень.
   Затем Оле приподнял Яльмара к раме, и мальчик стал ногами прямо в высокую траву. Солнышко светило на него сквозь ветви деревьев, он побежал к воде и уселся в лодочку, которая колыхалась у берега. Лодочка была выкрашена красною и белою краской, и шесть лебедей в золотых коронах с сияющими голубыми звёздами на головах повлекли лодочку вдоль зелёных лесов, где деревья рассказывали о разбойниках и ведьмах, а цветы -- о прелестных маленьких эльфах и о том, что рассказывали им бабочки.
   Чудеснейшие рыбы с серебристою и золотистою чешуёй плыли за лодкой, ныряли и плескали в воде хвостами; красные, голубые, большие и маленькие птицы летели за Яльмаром двумя длинными вереницами; комары танцевали, а майские жуки гудели "Бум! Бум!"; всем хотелось провожать Яльмара, и у каждого была для него наготове сказка.
   Да, вот это было плаванье!
   Леса то густели и темнели, то становились похожими на чудеснейшие сады, освещённые солнцем и усеянные цветами. По берегам реки возвышались большие хрустальные и мраморные дворцы; на балконах их стояли принцессы, и всё это были знакомые Яльмару девочки, с которыми он часто играл.
   Они протягивали ему руки, и каждая держала в правой руке славного обсахаренного пряничного поросёнка, -- такого редко купишь у торговки. Яльмар, проплывая мимо, хватался за один конец пряника, принцесса крепко держалась за другой, и пряник разламывался пополам; каждый получал свою долю: Яльмар побольше, принцесса поменьше. У всех дворцов стояли на часах маленькие принцы; они отдавали Яльмару честь золотыми саблями и осыпали его изюмом и оловянными солдатиками, -- вот что значит настоящие-то принцы!
   Яльмар плыл через леса, через какие-то огромные залы и города... Проплыл он и через тот город, где жила его старая няня, которая нянчила его, когда он был ещё малюткой, и очень любила своего питомца. И вот он увидал её; она кланялась, посылала ему рукою воздушные поцелуи и пела хорошенькую песенку, которую сама сложила и прислала Яльмару:
  
   Мой Яльмар, тебя вспоминаю
Почти каждый день, каждый час!
Сказать не могу, как желаю
Тебя увидеть вновь хоть раз!
Тебя ведь я в люльке качала,
Учила ходить, говорить,
И в щёчки и в лоб целовала,
Так как мне тебя не любить!
Люблю тебя, ангел ты мой дорогой!
Да будет вовеки господь бог с тобой!
  
   И птички подпевали ей, цветы приплясывали, а старые ивы кивали, как будто Оле-Лукойе и им рассказывал сказку.

Среда

  
   Ну и дождь лил! Яльмар слышал этот страшный шум даже во сне; когда же Оле-Лукойе открыл окно, оказалось, что вода стояла вровень с подоконником. Целое озеро! Зато к самому дому причалил великолепнейший корабль.
   -- Хочешь прокатиться, Яльмар? -- спросил Оле. -- Побываешь ночью в чужих землях, а к утру -- опять дома!
   И вот Яльмар, разодетый по-праздничному, очутился на корабле. Погода сейчас же прояснилась, и они поплыли по улицам, мимо церкви, -- кругом было одно сплошное огромное озеро. Наконец они уплыли так далеко, что земля совсем скрылась из глаз. По поднебесью неслась стая аистов; они тоже собрались в чужие тёплые края и летели длинною вереницей, один за другим. Они были в пути уже много-много дней, и один из них так устал, что крылья почти отказывались ему служить. Он летел позади всех, потом отстал и начал опускаться на своих распущенных крыльях всё ниже и ниже, вот взмахнул ими ещё раза два, но... напрасно! Скоро он задел за мачту корабля, скользнул по снастям и -- бах! -- упал прямо на палубу.
   Юнга подхватил его и посадил в птичник к курам, уткам и индейкам. Бедняга аист стоял и уныло озирался кругом.
   -- Ишь какой! -- сказали куры.
   А индейский петух надулся, как только мог, и спросил у аиста, кто он таков; утки же пятились, подталкивая друг друга крыльями, и крякали: "Дур-рак! Дур-рак!"
   И аист рассказал им о жаркой Африке, о пирамидах и о страусах, которые носятся по пустыне с быстротой диких лошадей, но утки ничего не поняли и опять стали подталкивать одна другую:
   -- Ну не дурак ли он?
   -- Конечно, дурак! -- сказал индейский петух и сердито забормотал. Аист замолчал и стал думать о своей Африке.
   -- Какие у вас чудесные тонкие ноги! -- сказал индейских петух. -- Почём аршин?
   -- Кряк! Кряк! Кряк! -- закрякали смешливые утки, но аист как будто и не слыхал.
   -- Могли бы и вы посмеяться с нами! -- сказал аисту индейский петух. -- Очень забавно было сказано! Да куда, это, верно, слишком низменно для него! Вообще нельзя сказать, чтобы он отличался понятливостью! Что ж, будем забавлять себя сами!
   И курицы кудахтали, утки крякали, и это их ужасно забавляло.
   Но Яльмар подошёл к птичнику, открыл дверцу, поманил аиста, и тот выпрыгнул к нему на палубу, -- он уже успел отдохнуть. И вот аист как будто поклонился Яльмару в знак благодарности, взмахнул широкими крыльями и полетел в тёплые края. А курицы закудахтали, утки закрякали, индейский же петух так надулся, что гребешок у него весь налился кровью.
   -- Завтра из вас сварят суп! -- сказал Яльмар и проснулся опять в своей маленькой кроватке.
   Славное путешествие сделали они ночью с Оле-Лукойе!

Четверг

  
   -- Знаешь что? -- сказал Оле-Лукойе. -- Только не пугайся! Я сейчас покажу тебе мышку!
   -- И правда, в руке у него была прехорошенькая мышка. -- Она явилась пригласить тебя на свадьбу! Две мышки собираются сегодня ночью вступить в брак. Живут они под полом в кладовой твоей матери. Чудесное помещение, говорят!
   -- А как же я пролезу сквозь маленькую дырочку в полу? -- спросил Яльмар.
   -- Уж положись на меня! -- сказал Оле-Лукойе. -- Ты у меня сделаешься маленьким.
   И он дотронулся до мальчика своею волшебною спринцовкой. Яльмар вдруг стал уменьшаться, уменьшаться и наконец сделался величиною всего с пальчик.
   -- Теперь можно будет одолжить мундир у оловянного солдатика. Я думаю, этот наряд будет вполне подходящим: мундир ведь так красит, ты же идёшь в гости!
   -- Ну хорошо! -- согласился Яльмар, переоделся и стал похож на образцового оловянного солдатика.
   -- Не угодно ли вам сесть в напёрсток вашей матушки? -- сказала Яльмару мышка. -- Я буду иметь честь отвезти вас.
   -- Ах, неужели вы сами будете беспокоиться, фрекен! -- сказал Яльмар, и вот они поехали на мышиную свадьбу.
   Проскользнув в дырочку, прогрызенную мышами в полу, они попали сначала в длинный узкий коридор, здесь как раз только и можно было проехать в напёрстке.
   Коридор был ярко освещён гнилушками.
   -- Ведь чудный запах? -- спросила мышка-возница. -- Весь коридор смазан салом! Что может быть лучше?
   Наконец добрались и до самой залы, где праздновалась свадьба. Направо, перешёптываясь и пересмеиваясь между собой, стояли все мышки-кавалеры, а посередине, на выеденной корке сыра, возвышались сами жених с невестой и страшно целовались на глазах у всех. Что ж, они ведь были обручены и готовились вступить в брак.
   А гости всё прибывали да прибывали; мыши чуть не давили друг друга насмерть, и вот счастливую парочку оттеснили к самым дверям, так что никому больше нельзя было ни войти, ни выйти.
   Зала, как и коридор, вся была смазана салом; другого угощенья и не было; а на десерт гостей обносили горошиной, на которой одна родственница новобрачных. выгрызла их имена, то есть, конечно, всего-навсего первые буквы. Диво, да и только! Все мыши объявили, что свадьба была великолепная и что время проведено очень приятно.
   Яльмар поехал домой. Довелось ему побывать в знатном обществе, хоть и пришлось порядком съёжиться и облечься в мундир оловянного солдатика.

Пятница

  
   -- Просто не верится, сколько есть пожилых людей, которым страх как хочется залучить меня к себе! -- сказал Оле-Лукойе. -- Особенно желают этого те, кто сделал что-нибудь дурное. "Добренький, миленький Оле, -- говорят они мне, -- мы просто не можем сомкнуть глаз, лежим без сна всю ночь напролёт и видим вокруг себя все свои дурные дела. Они, точно гадкие маленькие тролли, сидят по краям постели и брызжут на нас кипятком. Хоть бы ты пришёл и прогнал их. Мы бы с удовольствием заплатили тебе, Оле! -- добавляют они с глубоким вздохом. -- Спокойной же ночи, Оле! Деньги на окне!" Да что мне деньги! Я ни к кому не прихожу за деньги!
   -- Что будем делать сегодня ночью? -- спросил Яльмар.
   -- Не хочешь опять побывать на свадьбе? Только не на такой, как вчера. Большая кукла твоей сестры, та, что одета мальчиком и зовётся Германом, хочет повенчаться с куклой Бертой; кроме того, сегодня день рождения куклы, и потому готовится много подарков!
   -- Знаю, знаю! -- сказал Яльмар. -- Как только куклам понадобится новое платье, сестра сейчас празднует их рождение или свадьбу. Это уж было сто раз!
   -- Да, а сегодня ночью будет сто первый и, значит, последний! Оттого и готовится нечто необыкновенное. Взгляни-ка!
   Яльмар взглянул на стол. Там стоял домик из картона; окна были освещены, и все оловянные солдатики держали ружья на караул. Жених с невестой задумчиво сидели на полу, прислонившись к ножке стола; да, им было о чём задуматься! Оле-Лукойе, нарядившись в бабушкину чёрную юбку, обвенчал их, и вот вся мебель запела на мотив марша забавную песенку, которую написал карандаш:
  
   Затянем песенку дружней,
Как ветер пусть несётся!
Хотя чета наша, ей-ей,
Ничем не отзовётся.
Из лайки оба и торчат
На палках без движенья,
Зато роскошен их наряд --
Глазам на загляденье!
Итак, прославим песней их:
Ура невеста и жених!
  
   Затем молодые получили подарки, но отказались от всего съедобного: они были сыты своей любовью.
   -- Что ж, поехать нам теперь на дачу или отправиться за границу? -- спросил молодой.
   На совет пригласили опытную путешественницу ласточку и старую курицу, которая уже пять раз была наседкой. Ласточка рассказала о тёплых краях, где зреют сочные, тяжёлые виноградные кисти, где воздух так мягок, а горы расцвечены такими красками, о каких здесь не имеют и понятия.
   -- Там нет зато нашей кудрявой капусты! -- сказала курица. -- Раз я со всеми своими цыплятами провела лето в деревне; там была целая куча песку, в котором мы могли рыться и копаться сколько угодно! Кроме того, нам был открыт вход в огород с капустой! Ах, какая она была зелёная! Не знаю, что может быть красивее!
   -- Да ведь один кочан похож на другой как две капли воды! -- сказала ласточка. -- К тому же здесь так часто бывает дурная погода.
   -- Ну, к этому можно привыкнуть! -- сказала курица.
   -- А какой тут холод! Того и гляди замёрзнешь! Ужасно холодно!
   -- То-то и хорошо для капусты! -- сказала курица. -- Да, наконец, и у нас бывает тепло! Ведь четыре года тому назад лето стояло у нас целых пять недель! Да какая жарища-то была! Все задыхались! Кстати сказать, у нас нет тех ядовитых тварей, как у вас там! Нет и разбойников! Надо быть отщепенцем, чтобы не находить нашу страну самою лучшею в мире! Такой недостоин и жить в ней! -- Тут курица заплакала. -- Я ведь тоже путешествовала, как же! Целых двенадцать миль проехала в бочонке! И никакого удовольствия нет в путешествии!
   -- Да, курица -- особа вполне достойная! -- сказала кукла Берта. -- Мне тоже вовсе не нравится ездить по горам -- то вверх, то вниз! Нет, мы переедем на дачу в деревню, где есть песочная куча, и будем гулять в огороде с капустой. На том и порешили.

Суббота

  
   -- А сегодня будешь рассказывать? -- спросил Яльмар, как только Оле-Лукойе уложил его в постель.
   -- Сегодня некогда! -- ответил Оле и раскрыл над мальчиком свой красивый зонтик.
   -- Погляди-ка вот на этих китайцев! Зонтик был похож на большую китайскую чашу, расписанную голубыми деревьями и узенькими мостиками, на которых стояли маленькие китайцы и кивали головами.
   -- Сегодня надо будет принарядить к завтрашнему дню весь мир! -- продолжал Оле.
   -- Завтра ведь праздник, воскресенье! Мне надо пойти на колокольню -- посмотреть, вычистили ли церковные карлики все колокола, не то они плохо будут звонить завтра; потом надо в поле -- посмотреть, смёл ли ветер пыль с травы и листьев.
   Самая же трудная работа ещё впереди: надо снять с неба и перечистить все звёздочки. Я собираю их в свой передник, но приходится ведь нумеровать каждую звёздочку и каждую дырочку, где она сидела, чтобы потом разместить их все по местам, иначе они плохо будут держаться и посыпятся с неба одна за другой!
   -- Послушай-ка вы, господин Оле-Лукойе! -- сказал вдруг висевший на стене старый портрет. -- Я прадедушка Яльмара и очень вам признателен за то, что вы рассказываете мальчику сказки; но вы не должны извращать его понятий. Звёзды нельзя снимать с неба и чистить. Звёзды -- такие же светила, как наша Земля, тем-то они и хороши!
   -- Спасибо тебе, прадедушка! -- отвечал Оле-Лукойе. -- Спасибо! Ты -- глава фамилии, родоначальник, но я всё-таки постарше тебя! Я старый язычник; римляне и греки звали меня богом сновидений! Я имел и имею вход в знатнейшие дома и знаю, как обходиться и с большими и с малыми! Можешь теперь рассказывать сам!
   И Оле-Лукойе ушёл, взяв под мышку свой зонтик.
   -- Ну уж, нельзя и высказать своего мнения! -- сказал старый портрет. Тут Яльмар проснулся.

Воскресенье

  
   -- Добрый вечер! -- сказал Оле-Лукойе.
   Яльмар кивнул ему, вскочил и повернул прадедушкин портрет лицом к стене, чтобы он опять не вмешался в разговор.
   -- А теперь ты расскажи мне сказки про пять зелёных горошин, родившихся в одном стручке, про петушиную ногу, которая ухаживала за куриной ногой, и про штопальную иглу, что воображала себя иголкой.
   -- Ну, хорошенького понемножку! -- сказал Оле-Лукойе. -- Я лучше покажу тебе кое-что. Я покажу тебе своего брата, его тоже зовут Оле-Лукойе, но он ни к кому не является больше одного раза в жизни. Когда же явится, берёт человека, сажает к себе на коня и рассказывает ему сказки. Он знает только две: одна так бесподобно хороша, что никто и представить себе не может, а другая так ужасна, что... да нет, невозможно даже и сказать -- как!
   Тут Оле-Лукойе приподнял Яльмара, поднёс его к окну и сказал:
   -- Сейчас увидишь моего брата, другого Оле-Лукойе. Люди зовут его также Смертью. Видишь, он вовсе не такой страшный, каким рисуют его на картинках! Кафтан на нём весь вышит серебром, что твой гусарский мундир; за плечами развевается чёрный бархатный плащ! Гляди, как он скачет!
   И Яльмар увидел, как мчался во весь опор другой Оле-Лукойе и сажал к себе на лошадь и старых и малых. Одних он сажал перед собою, других позади; но сначала всегда спрашивал:
   -- Какие у тебя отметки за поведение?
   -- Хорошие! -- отвечали все.
   -- Покажи-ка! -- говорил он.
   Приходилось показать; и вот тех, у кого были отличные или хорошие отметки, он сажал впереди себя и рассказывал им чудную сказку, а тех, у кого были посредственные или плохие, -- позади себя, и эти должны были слушать страшную сказку. Они тряслись от страха, плакали и хотели спрыгнуть с лошади, да не могли -- они сразу крепко прирастали к седлу.
   -- Но ведь Смерть -- чудеснейший Оле-Лукойе! -- сказал Яльмар. -- И я ничуть не боюсь его!
   -- Да и нечего бояться! -- сказал Оле. -- Смотри только, чтобы у тебя всегда были хорошие отметки!
   -- Вот это поучительно! -- пробормотал прадедушкин портрет. -- Всё-таки, значит, не мешает иногда высказать своё мнение!
   Он был очень доволен.
   Вот тебе и вся история об Оле-Лукойе! А вечером пусть он сам расскажет тебе ещё что-нибудь.

Лён

   Лён цвёл чудесными голубенькими цветочками, мягкими и нежными, как крылья мотыльков, даже ещё нежнее! Солнце ласкало его, дождь поливал, и льну это было так же полезно и приятно, как маленьким детям, когда мать сначала умоет их, а потом поцелует, дети от этого хорошеют, хорошел и лён.
   -- Все говорят, что я уродился на славу! -- сказал лён. -- Говорят, что я ещё вытянусь, и потом из меня выйдет отличный кусок холста! Ах, какой я счастливый! Право, я счастливее всех! Это так приятно, что и я пригожусь на что-нибудь! Солнышко меня веселит и оживляет, дождичек питает и освежает! Ах, я так счастлив, так счастлив! Я счастливее всех!
   -- Да, да, да! -- сказали колья изгороди. -- Ты ещё не знаешь света, а мы так вот знаем, -- вишь, какие мы сучковатые!
   И они жалобно заскрипели:
  
   Оглянуться не успеешь,
Как уж песенке конец!
  
   -- Вовсе не конец! -- сказал лён, -- И завтра опять будет греть солнышко, опять пойдёт дождик! Я чувствую, что расту и цвету! Я счастливее всех на свете!
   Но вот раз явились люди, схватили лён за макушку и вырвали с корнем. Больно было! Потом его положили в воду, словно собирались утопить, а после того держали над огнём, будто хотели изжарить. Ужас что такое!
   -- Не вечно же нам жить в своё удовольствие! -- сказал лён. -- Приходится и потерпеть. Зато поумнеешь!
   Но льну приходилось уж очень плохо. Чего-чего только с ним не делали: и мяли, и тискали, и трепали, и чесали -- да просто всего и не упомнишь! Наконец, он очутился на прялке. Жжж! Тут уж поневоле все мысли вразброд пошли!
   "Я ведь так долго был несказанно счастлив! -- думал он во время этих мучений. -- Что ж, надо быть благодарным и за то хорошее, что выпало нам на долю! Да, надо, надо!.. Ох!"
   И он повторял то же самое, даже попав на ткацкий станок. Но вот наконец из него вышел большой кусок великолепного холста. Весь лён до последнего стебелька пошёл на этот кусок.
   -- Но ведь это же бесподобно! Вот уж не думал, не гадал-то! Как мне, однако, везёт! А колья-то всё твердили: "Оглянуться не успеешь, как уж песенке конец!" Много они смыслили, нечего сказать! Песенке вовсе не конец! Она только теперь и начинается. Вот счастье-то! Да, если мне и пришлось пострадать немножко, то зато теперь из меня и вышло кое-что. Нет, я счастливее всех на свете! Какой я теперь крепкий, мягкий, белый и длинный! Это небось получше, чем просто расти или даже цвести в поле! Там никто за мною не ухаживал, воду я только и видал, что в дождик, а теперь ко мне приставили прислугу, каждое утро меня переворачивают на другой бок, каждый вечер поливают из лейки! Сама пасторша держала надо мною речь и сказала, что во всём околотке не найдётся лучшего куска! Ну, можно ли быть счастливее меня!
   Холст взяли в дом, и он попал под ножницы. Ну, и досталось же ему! Его и резали, и кроили, и кололи иголками -- да, да! Нельзя сказать, чтобы это было приятно! Зато из холста вышло двенадцать пар... таких принадлежностей туалета, которые не принято называть в обществе, но в которых все нуждаются. Целых двенадцать пар вышло!
   -- Так вот когда только из меня вышло кое-что! Вот каково было моё назначение! Да ведь это же просто благодать! Теперь и я приношу пользу миру, а в этом ведь вся и суть, в этом-то вся и радость жизни! Нас двенадцать пар, но всё же мы одно целое, мы -- дюжина! Вот так счастье!
   Прошли года, и бельё износилось.
   -- Всему на свете бывает конец! -- сказало оно. -- Я бы и радо было послужить ещё, но невозможное невозможно!
   И вот бельё разорвали на тряпки. Они было уже думали, что им совсем пришёл конец, так их принялись рубить, мять, варить, тискать... Ан, глядь -- они превратились в тонкую белую бумагу!
   -- Нет, вот сюрприз так сюрприз! -- сказала бумага. -- Теперь я тоньше прежнего, и на мне можно писать. Чего только на мне не напишут! Какое счастье!
   И на ней написали чудеснейшие рассказы. Слушая их, люди становились добрее и умнее, -- так хорошо и умно они были написаны. Какое счастье, что люди смогли их прочитать!
   -- Ну, этого мне и во сне не снилось, когда я цвела в поле голубенькими цветочками! -- говорила бумага. -- И могла ли я в то время думать, что мне выпадет на долю счастье нести людям радость и знания! Я всё ещё не могу прийти в себя от счастья! Самой себе не верю! Но ведь это так! Господь бог знает, что сама я тут ни при чём, я старалась только по мере слабых сил своих не даром занимать место! И вот он ведёт меня от одной радости и почести к другой! Всякий раз, как я подумаю: "Ну, вот и песенке конец", -- тут-то как раз и начинается для меня новая, ещё высшая, лучшая жизнь! Теперь я думаю отправиться в путь-дорогу, обойти весь свет, чтобы все люди могли прочесть написанное на мне! Так ведь и должно быть! Прежде у меня были голубенькие цветочки, теперь каждый цветочек расцвёл прекраснейшею мыслью! Счастливее меня нет никого на свете!
   Но бумага не отправилась в путешествие, а попала в типографию, и всё, что на ней было написано, перепечатали в книгу, да не в одну, а в сотни, тысячи книг. Они могли принести пользу и доставить удовольствие бесконечно большему числу людей, нежели одна та бумага, на которой были написаны рассказы: бегая по белу свету, она бы истрепалась на полпути.
   "Да, конечно, так дело-то будет вернее! -- подумала исписанная бумага. -- Этого мне и в голову не приходило! Я останусь дома отдыхать, и меня будут почитать, как старую бабушку! На мне ведь всё написано, слова стекали с пера прямо на меня! Я останусь, а книги будут бегать по белу свету! Вот это дело! Нет, как я счастлива, как я счастлива!"
   Тут все отдельные листы бумаги собрали, связали вместе и положили на полку.
   -- Ну, можно теперь и опочить на лаврах! -- сказала бумага. Не мешает тоже собраться с мыслями и сосредоточиться! Теперь только я поняла как следует, что во мне есть! А познать себя самое -- большой шаг вперёд. Но что же будет со мной потом? Одно я знаю -- что непременно двинусь вперёд! Всё на свете постоянно идёт вперёд, к совершенству.
   В один прекрасный день бумагу взяли да и сунули в плиту; её решили сжечь, так как её нельзя было продать в мелочную лавочку на обёртку масла и сахара.
   Дети обступили плиту; им хотелось посмотреть, как бумага вспыхнет и как потом по золе начнут перебегать и потухать одна за другою шаловливые, блестящие искорки! Точь-в-точь ребятишки бегут домой из школы! После всех выходит учитель -- это последняя искра. Но иногда думают, что он уже вышел -- ан нет! Он выходит ещё много времени спустя после самого последнего школьника!
   И вот огонь охватил бумагу. Как она вспыхнула!
   -- Уф! -- сказала она и в ту же минуту превратилась в столб пламени, которое взвилось в воздух высоко-высоко, лён никогда не мог поднять так высоко своих голубеньких цветочных головок, и пламя сияло таким ослепительным блеском, каким никогда не сиял белый холст. Написанные на бумаге буквы в одно мгновение зарделись, и все слова и мысли обратились в пламя!
   -- Теперь я взовьюсь прямо к солнцу! -- сказало пламя, словно тысячами голосов зараз, и взвилось в трубу. А в воздухе запорхали крошечные незримые существа, легче, воздушнее пламени, из которого родились. Их было столько же, сколько когда-то было цветочков на льне. Когда пламя погасло, они ещё раз проплясали по чёрной золе, оставляя на ней блестящие следы в виде золотых искорок. Ребятишки выбежали из школы, за ними вышел и учитель; любо было поглядеть на них! И дети запели над мёртвою золой:
  
   Оглянуться не успеешь,
Как уж песенке конец!
  
   Но незримые крошечные существа говорили:
   -- Песенка никогда не кончается -- вот что самое чудесное! Мы знаем это, и потому мы счастливее всех!
   Но дети не расслышали ни одного слова, а если б и расслышали -- не поняли бы. Да и не надо! Не всё же знать детям!

Старый уличный фонарь

   Слышали вы сказку про старый уличный фонарь? Она не бог весть как интересна, но всё-таки прослушать её стоит.
   Так вот, жил-был один почтенный старый уличный фонарь; он честно служил много лет, но наконец его решили уволить. Фонарю стало известно, что он последний вечер висит на столбе и освещает улицу, и чувства его можно было сравнить с чувством увядшей балерины, которая танцует в последний раз и знает, что завтра её попросят сойти со сцены. Он с ужасом ждал завтрашнего дня: завтра ему предстояло явиться на смотр в ратушу и впервые представиться "тридцати шести отцам города", которые решат, годен ли он ещё к службе, или нет.
   Да, завтра должен был решиться вопрос: отправят ли его освещать какой-нибудь другой мост, ушлют ли в деревню или на фабрику, или же просто сдадут в переплавку. Фонарь могли переплавить во что угодно; но больше всего его угнетала неизвестность: он не знал, будет ли он помнить о том, что некогда был уличным фонарём, или не будет? Так или иначе, он знал, что ему во всяком случае придётся расстаться с ночным сторожем и его женой, которые стали ему близки, как родные. Оба они -- и фонарь и сторож -- поступили на службу в один и тот же час. Жена сторожа очень гордилась должностью мужа и, проходя мимо фонаря, удостаивала его взглядом только по вечерам, а днём -- никогда. Но в последние годы, когда они все трое -- и сторож, и жена его, и фонарь -- уже состарились, она тоже стала ухаживать за фонарём, чистить лампу и наливать в неё ворвань[1]. Честные люди были эти старики, ни разу не обделили фонарь ни на капельку!
   Итак, фонарь освещал улицу последний вечер, а назавтра должен был отправиться в ратушу. Эти грустные мысли не давали ему покоя; не мудрено, что он и горел плохо. Порой у него мелькали и другие мысли -- он многое видел, на многое пришлось ему пролить свет; в этом отношении он стоял, пожалуй, выше, чем "тридцать шесть отцов города"! Но он молчал и об этом: почтенный старый фонарь не хотел обижать никого, а тем более своё начальство. Фонарь многое видел и запомнил, и время от времени пламя его трепетало, словно в нём шевелились такие мысли: "Да, и обо мне кое-кто вспомнит! Вот хоть бы тот красавец юноша... Много лет прошло с тех пор. Он подошёл ко мне с исписанным листком бумаги, тонкой-претонкой, с золотым обрезом. Письмо было написано женской рукой и так красиво! Он прочёл его два раза, поцеловал и поднял на меня сияющие глаза. "Я счастливейший человек в мире!" -- говорили они. Да, только он да я знали, что написала в этом первом письме его возлюбленная. Помню я и другие глаза... Удивительно, как перескакивают мысли! По нашей улице двигалась пышная похоронная процессия; на катафалке, обитом бархатом, везли в гробу тело молодой, прекрасной женщины. Сколько было цветов и венков! Горело такое множество факелов, что они совсем затмили мой свет. Тротуар был заполнен народом -- это люди шли за гробом. Но когда факелы скрылись из виду, я огляделся и увидел человека, который стоял у моего столба и плакал. Никогда я не забуду взгляда его скорбных глаз, смотревших на меня".
   И много ещё о чём вспоминал старый уличный фонарь в этот последний вечер. Часовой, сменяющийся с поста, тот хоть знает своего преемника и может перекинуться с ним двумя словами; а фонарю не с кем было поделиться своим опытом -- рассказать о дожде и снеге, о том, как месяц освещает тротуар и с какой стороны обычно дует ветер.
   На мостике, перекинутом через водосточную канаву, находились в это время три кандидата на освобождающуюся должность, которые думали, что выбор преемника зависит от самого фонаря. Одним из этих кандидатов была селёдочная головка, светящаяся в темноте; она полагала, что её появление на фонарном столбе значительно сократит расход ворвани. Вторым была гнилушка, которая тоже светилась и, по её словам, даже ярче, чем вяленая треска; к тому же она считала себя последним остатком дерева, которое некогда было красой всего леса. Третьим кандидатом был светлячок; откуда он взялся -- фонарь никак не мог догадаться, но светлячок был тут и тоже светился, хотя гнилушка и селёдочная головка клялись в один голос, что он светит только временами, а потому его и не следует принимать во внимание.
   Старый фонарь возразил им, что ни один из кандидатов не светит настолько ярко, чтобы занять его место, но ему, конечно, не поверили. Узнав же, что назначение на должность зависит вовсе не от фонаря, все трое выразили живейшее удовольствие, -- он ведь был слишком стар, чтобы сделать верный выбор.
   В это время из-за угла подул ветер и шепнул в отдушину фонаря:
   -- Что я слышу! Ты уходишь завтра? Это последний вечер, что мы встречаемся с тобою здесь? Ну, так вот же тебе от меня подарок! Я проветрю твой череп, да так, что ты не только будешь ясно и точно помнить всё, что когда-либо слышал и видел сам, но увидишь собственными глазами то, что будут рассказывать или читать при тебе другие, -- вот какая у тебя будет свежая голова!
   -- Не знаю, как тебя благодарить, -- сказал старый фонарь. -- Только бы меня не переплавили!
   -- До этого ещё далеко, -- отвечал ветер. -- Ну, сейчас я проветрю твою память. Если ты получишь много таких подарков, как мой, ты проведёшь старость очень и очень приятно!
   -- Только бы меня не переплавили! -- повторил фонарь. -- Может быть, ты и в этом случае поручишься за мою память?
   -- Эх, старый фонарь, будь же благоразумен! -- сказал ветер и подул.
   В эту минуту выглянул месяц.
   -- А вы что подарите? -- спросил его ветер.
   -- Ничего, -- ответил месяц, -- я ведь на ущербе, к тому же фонари никогда не светят за меня, -- всегда я за них. -- И месяц опять спрятался за тучи -- он не хотел, чтобы ему надоедали.
   Вдруг на железный колпачок фонаря капнула дождевая капля, казалось, она скатилась с крыши; но капля сказала, что упала из серого облака, и тоже -- как подарок, пожалуй даже самый лучший.
   -- Я проточу тебя, и ты, когда пожелаешь, сможешь проржаветь и рассыпаться в прах за одну ночь!
   Фонарю это показалось плохим подарком, ветру -- тоже.
   -- Неужто никто не подарит ничего получше? -- зашумел он изо всей мочи.
   И в ту же минуту с неба скатилась звёздочка, оставив за собой длинный светящийся след.
   -- Это что? -- вскричала селёдочная головка. -- Как будто, звезда с неба упала? И, кажется, прямо на фонарь! Ну, если этой должности домогаются столь высокопоставленные особы, нам остаётся только откланяться и убраться восвояси.
   Так все трое и сделали. А старый фонарь вдруг вспыхнул как-то особенно ярко.
   -- Вот это чудесный подарок! -- сказал он. -- Я так всегда любовался дивным светом ясных звёздочек. Ведь сам я не мог светить, как они, хоть это и было моим заветным желанием и стремлением, -- и вот дивные звёздочки заметили меня, бедный старый фонарь, и послали мне в подарок одну из своих сестриц. Они одарили меня способностью показывать тем, кого я люблю, всё, что я помню и вижу сам. Это даёт глубокое удовлетворение; а радость, которую не с кем разделить, -- только полрадости!
   -- Отличная мысль, -- сказал ветер. -- Но ты не знаешь, что этот твой дар зависит от восковой свечки. Ты никому ничего не сможешь показать, если в тебе не будет гореть восковая свечка: вот о чём не подумали звёзды. Они принимают и тебя, да и вообще всё, что светит, за восковые свечки. Но теперь я устал, пора улечься! -- добавил ветер и улёгся.
   На другой день... нет, через него мы лучше перескочим, -- на следующий вечер фонарь лежал в кресле. Угадай где? В комнате старого ночного сторожа. Старик попросил у "тридцати шести отцов города" в награду за свою долгую верную службу... старый фонарь. Те посмеялись над его просьбой, но фонарь отдали; и вот фонарь преважно лежал теперь в кресле возле тёплой печки и, право, точно вырос, так что занимал собою почти всё кресло. Старички уже сидели за ужином и ласково поглядывали на старый фонарь: они охотно посадили бы его с собой за стол.
   Правда, они жили в подвале, на несколько футов под землёй, и чтобы попасть в их каморку, надо было пройти через вымощенную кирпичами прихожую, -- зато в самой каморке было чисто и уютно. Двери были обиты по краям полосками войлока, кровать пряталась за пологом, на окнах висели занавески, а на подоконниках стояли два диковинных цветочных горшка. Их привёз матрос Христиан из Ост-Индии или Вест-Индии. Горшки были глиняные, в виде слонов без спины; вместо спины у них было углубление, набитое землёй; в одном слоне рос чудеснейший лук-порей, а в другом -- цветущая герань. Первый слон служил старичкам огородом, второй -- цветником. На стене висела большая картина в красках, изображавшая Венский конгресс, на котором присутствовали все цари и короли[2]. Старинные часы с тяжёлыми свинцовыми гирями тикали без умолку и вечно убегали вперёд, -- но это было лучше, чем если б они отставали, говорили старички.
   Итак, сейчас они ужинали, а старый уличный фонарь лежал, как мы знаем, в кресле возле тёплой печки, и ему казалось, будто весь мир перевернулся вверх дном. Но вот старик сторож взглянул на него и стал припоминать всё, что они пережили вместе в дождь и в непогоду, в ясные и короткие летние ночи и в снежные метели, когда так и тянет домой, в подвальчик; а фонарь пришёл в себя и увидел всё это, как наяву.
   Да, ветер славно его проветрил!
   Старички были работящие, трудолюбивые; ни один час не пропадал у них зря. По воскресеньям, после обеда, на столе появлялась какая-нибудь книжка, чаще всего описание путешествия, и старик читал вслух об Африке, об её огромных лесах и диких слонах, которые бродят на воле. Старушка слушала и поглядывала на глиняных слонов, служивших цветочными горшками.
   -- Могу себе это представить! -- приговаривала она.
   А фонарь от души желал, чтобы в нём горела восковая свечка, -- тогда старушка, как и он сам, воочию увидела бы всё: и высокие деревья с переплетающимися густыми деревьями, и голых чёрных людей верхом на лошадях, и целые стада слонов, уминающих толстыми ногами тростник и кустарник.
   -- Что проку в моих способностях, если я нигде не вижу восковой свечки! -- вздыхал фонарь. -- У моих хозяев только и есть, что ворвань да сальные свечи, а этого недостаточно.
   Но вот у старичков появилось много восковых огарков; длинные огарки сжигали, а короткими старушка вощила нитки, когда шила. Восковые свечки теперь у стариков были, но им и в голову не приходило вставить хоть один огарочек в фонарь.
   -- Ну вот, я и лежу тут зря со всеми своими редкими способностями, -- сказал фонарь. -- Внутри у меня целое богатство, а я не могу им поделиться! Ах, вы не знаете, что я могу превратить эти белые стены в роскошнейшую обивку, в густые леса, во всё, чего вы пожелаете! Да и где вам знать это!
   Фонарь, всегда вычищенный, лежал в углу, на самом видном месте. Люди, правда, называли его старым хламом, но старики не обращали на это внимания -- они его любили.
   Однажды, в день рождения старика, старушка подошла к фонарю, лукаво улыбнулась и сказала:
   -- Постой-ка, я сейчас устрою иллюминацию в честь своего старика!
   Фонарь задребезжал от радости. "Наконец-то их осенило!" -- подумал он. Но налили в него ворвань, а о восковой свечке не было и помину. Он горел весь вечер, но знал теперь, что дар звёзд -- самый лучший дар -- так и не пригодится ему в этой жизни. И вот пригрезилось ему, -- с такими способностями не мудрено и грезить, -- будто старики умерли, а он попал в переплавку. Фонарю было так же страшно, как в тот раз, когда ему предстояло явиться на смотр в ратушу к "тридцати шести отцам города". Но хоть он и мог по своему желанию проржаветь и рассыпаться в прах, он этого не сделал, а попал в плавильную печь и превратился в чудесный железный подсвечник в виде ангела, который держал в одной руке букет. В этот букет вставили восковую свечку, и подсвечник занял место на зелёном сукне письменного стола. Комната была очень уютна; все полки здесь были уставлены книгами, а стены увешаны великолепными картинами. Здесь жил поэт, и всё, о чём он думал и писал, развёртывалось перед ним, как в панораме. Комната становилась то дремучим лесом, освещённым солнцем, то лугами, по которым расхаживал аист, то палубой корабля, плывущего по бурному морю...
   -- Ах, какие способности скрыты во мне! -- воскликнул старый фонарь, очнувшись от грёз. -- Право, мне даже хочется попасть в переплавку! Впрочем, нет! Пока живы старички -- не надо. Они любят меня таким, какой я есть, я им заменяю ребёнка. Они чистили меня, питали ворванью, и мне здесь живётся не хуже, чем знати на конгрессе. Чего же ещё желать!
   И с тех пор фонарь обрёл душевное спокойствие, да старый, почтенный фонарь и заслуживал этого.
  
   1. Ворвань (устар.) -- жир, добываемый из морских млекопитающих и рыб (прим. редактора).
   2. Венский конгресс -- общеевропейская конференция 1814--1815 годов, в ходе которой были определены границы государств Европы после наполеоновских войн (прим. редактора).

Аисты

   На крыше самого крайнего домика в одном маленьком городке приютилось гнездо аиста. В нём сидела мамаша с четырьмя птенцами, которые высовывали из гнезда свои маленькие чёрные клювы, -- они у них ещё не успели покраснеть. Неподалёку от гнезда, на самом коньке крыши, стоял, вытянувшись в струнку и поджав под себя одну ногу, сам папаша; ногу он поджимал, чтобы не стоять на часах без дела. Можно было подумать, что он вырезан из дерева, до того он был неподвижен.
   "Вот важно, так важно! -- думал он. -- У гнезда моей жены стоит часовой! Кто же знает, что я её муж? Могут подумать, что я наряжён сюда в караул. То-то важно!" И он продолжал стоять на одной ноге.
   На улице играли ребятишки; увидав аиста, самый озорной из мальчуганов затянул, как умел и помнил, старинную песенку об аистах; за ним подхватили все остальные:
  
   Аист, аист белый,
Что стоишь день целый,
Словно часовой,
На ноге одной?
Или деток хочешь
Уберечь своих?
Попусту хлопочешь, --
Мы изловим их!
Одного повесим,
В пруд швырнём другого,
Третьего заколем,
Младшего ж живого
На костёр мы бросим
И тебя не спросим!
  
   -- Послушай-ка, что поют мальчики! -- сказали птенцы. -- Они говорят, что нас повесят и утопят!
   -- Не нужно обращать на них внимания! -- сказала им мать. -- Только не слушайте, ничего и не будет!
   Но мальчуганы не унимались, пели и дразнили аистов; только один из мальчиков, по имени Петер, не захотел пристать к товарищам, говоря, что грешно дразнить животных. А мать утешала птенцов.
   -- Не обращайте внимания! -- говорила она. -- Смотрите, как спокойно стоит ваш отец, и это на одной-то ноге!
   -- А нам страшно! -- сказали птенцы и глубоко-глубоко запрятали головки в гнездо.
   На другой день ребятишки опять высыпали на улицу, увидали аистов и опять запели:
   Одного повесим,
В пруд швырнём другого...
   -- Так нас повесят и утопят? -- опять спросили птенцы.
   -- Да нет же, нет! -- отвечала мать. -- А вот скоро мы начнём ученье! Вам нужно выучиться летать! Когда же выучитесь, мы отправимся с вами на луг в гости к лягушкам. Они будут приседать перед нами в воде и петь: "ква-ква-ква!" А мы съедим их -- вот будет веселье!
   -- А потом? -- спросили птенцы.
   -- Потом все мы, аисты, соберёмся на осенние манёвры. Вот уж тогда надо уметь летать как следует! Это очень важно! Того, кто будет летать плохо, генерал проколет своим острым клювом! Так вот, старайтесь изо всех сил, когда ученье начнётся!
   -- Так нас всё-таки заколют, как сказали мальчики! Слушай-ка, они опять поют!
   -- Слушайте меня, а не их! -- сказала мать, -- После манёвров мы улетим отсюда далеко-далеко, за высокие горы, за тёмные леса, в тёплые края, в Египет! Там есть треугольные каменные дома; верхушки их упираются в самые облака, а зовут их пирамидами. Они построены давным-давно, так давно, что ни один аист и представить себе не может! Там есть тоже река, которая разливается, и тогда весь берег покрывается илом! Ходишь себе по илу и кушаешь лягушек!
   -- О! -- сказали птенцы.
   -- Да! Вот прелесть! Там день-деньской только и делаешь, что ешь. А вот в то время как нам там будет так хорошо, здесь на деревьях не останется ни единого листика, наступит такой холод, что облака застынут кусками и будут падать на землю белыми крошками!
   Она хотела рассказать им про снег, да не умела объяснить хорошенько.
   -- А эти нехорошие мальчики тоже застынут кусками? -- спросили птенцы.
   -- Нет, кусками они не застынут, но помёрзнуть им придётся. Будут сидеть и скучать в тёмной комнате и носу не посмеют высунуть на улицу! А вы-то будете летать в чужих краях, где цветут цветы и ярко светит тёплое солнышко.
   Прошло немного времени, птенцы подросли, могли уже вставать в гнезде и озираться кругом. Папаша-аист каждый день приносил им славных лягушек, маленьких ужей и всякие другие лакомства, какие только мог достать. А как потешал он птенцов разными забавными штуками! Доставал головою свой хвост, щёлкал клювом, точно у него в горле сидела трещотка, и рассказывал им разные болотные истории.
   -- Ну, пора теперь и за ученье приняться! -- сказала им в один прекрасный день мать, и всем четверым птенцам пришлось вылезть из гнезда на крышу. Батюшки мои, как они шатались, балансировали крыльями и все-таки чуть-чуть не свалились!
   -- Смотрите на меня! -- сказала мать. -- Голову вот так, ноги так! Раз-два! Раз-два!
   Вот что поможет вам пробить себе дорогу в жизни! -- и она сделала несколько взмахов крыльями. Птенцы неуклюже подпрыгнули и -- бац! -- все так и растянулись!
   Они были ещё тяжелы па подъём.
   -- Я не хочу учиться! -- сказал один птенец и вскарабкался назад в гнездо. -- Я вовсе не хочу лететь в тёплые края!
   -- Так ты хочешь замёрзнуть тут зимой? Хочешь, чтобы мальчишки пришли и повесили, утопили или сожгли тебя? Постой, я сейчас позову их!
   -- Ай, нет, нет! -- сказал птенец и опять выпрыгнул на крышу.
   На третий день они уже кое-как летали и вообразили, что могут также держаться в воздухе на распластанных крыльях. "Незачем всё время ими махать, -- говорили они. -- Можно и отдохнуть". Так и сделали, но... сейчас же шлёпнулись на крышу. Пришлось опять работать крыльями.
   В это время на улице собрались мальчики и запели:
   Аист, аист белый!
   -- А что, слетим да выклюем им глаза? -- спросили птенцы.
   -- Нет, не надо! -- сказала мать. -- Слушайте лучше меня, это куда важнее! Раз-два-три! Теперь полетим направо; раз-два-три! Теперь налево, вокруг трубы! Отлично! Последний взмах крыльями удался так чудесно, что я позволю вам завтра отправиться со мной на болото. Там соберётся много других милых семейств с детьми, -- вот и покажите себя! Я хочу, чтобы вы были самыми миленькими из всех. Держите головы повыше, так гораздо красивее и внушительнее!
   -- Но неужели мы так и не отомстим этим нехорошим мальчикам? -- спросили птенцы.
   -- Пусть они себе кричат что хотят! Вы-то полетите к облакам, увидите страну пирамид, а они будут мёрзнуть здесь зимой, не увидят ни единого зелёного листика, ни сладкого яблочка!
   -- А мы всё-таки отомстим! -- шепнули птенцы друг другу и продолжали ученье.
   Задорнее всех из ребятишек был самый маленький, тот, что первый затянул песенку об аистах. Ему было не больше шести лет, хотя птенцы-то и думали, что ему лет сто, -- он был ведь куда больше их отца с матерью, а что же знали птенцы о годах детей и взрослых людей! И вот вся месть птенцов должна была обрушиться на этого мальчика, который был зачинщиком и самым неугомонным из насмешников. Птенцы были на него ужасно сердиты и чем больше подрастали, тем меньше хотели сносить от него обиды. В конце концов матери пришлось обещать им как-нибудь отомстить мальчугану, но не раньше, как перед самым отлётом их в тёплые края.
   -- Посмотрим сначала, как вы будете вести себя на больших манёврах! Если дело пойдёт плохо и генерал проколет вам грудь своим клювом, мальчики ведь будут правы. Вот увидим!
   -- Увидишь! -- сказали птенцы и усердно принялись за упражнения. С каждым днём дело шло всё лучше, и наконец они стали летать так легко и красиво, что просто любо! Настала осень; аисты начали приготовляться к отлёту на зиму в тёплые края. Вот так манёвры пошли! Аисты летали взад и вперёд над лесами и озёрами: им надо было испытать себя -- предстояло ведь огромное путешествие! Наши птенцы отличились и получили на испытании не по нулю с хвостом, а по двенадцати с лягушкой и ужом! Лучше этого балла для них и быть не могло: лягушек и ужей можно ведь было съесть, что они и сделали.
   -- Теперь будем мстить! -- сказали они.
   -- Хорошо! -- сказала мать. -- Вот что я придумала -- это будет лучше всего. Я знаю, где тот пруд, в котором сидят маленькие дети до тех пор, пока аист не возьмёт их и не отнесёт к папе с мамой. Прелестные крошечные детки спят и видят чудные сны, каких никогда уже не будут видеть после. Всем родителям очень хочется иметь такого малютку, а всем детям -- крошечного братца или сестрицу. Полетим к пруду, возьмём оттуда малюток и отнесём к тем детям, которые не дразнили аистов; нехорошие же насмешники не получат ничего!
   -- А тому злому, который первый начал дразнить нас, ему что будет? -- спросили молодые аисты.
   -- В пруде лежит один мёртвый ребёнок, он заспался до смерти; его-то мы и отнесём злому мальчику. Пусть поплачет, увидав, что мы принесли ему мёртвого братца. А вот тому доброму мальчику, -- надеюсь, вы не забыли его, -- который сказал, что грешно дразнить животных, мы принесём зараз и братца и сестрицу. Его зовут Петер, будем же и мы в честь его зваться Петерами!
   Как сказано, так и было сделано, и вот всех аистов зовут с тех пор Петерами.

Девочка со спичками

   Как холодно было в этот вечер! Шёл снег, и сумерки сгущались. А вечер был последний в году -- канун Нового года. В эту холодную и тёмную пору по улицам брела маленькая нищая девочка с непокрытой головой и босая. Правда, из дому она вышла обутая, но много ли было проку в огромных старых туфлях? Туфли эти прежде носила её мать -- вот какие они были большие, -- и девочка потеряла их сегодня, когда бросилась бежать через дорогу, испугавшись двух карет, которые мчались во весь опор. Одной туфли она так и не нашла, другую утащил какой-то мальчишка, заявив, что из неё выйдет отличная люлька для его будущих ребят.
   Вот девочка и брела теперь босиком, и ножки её покраснели и посинели от холода. В кармане её старенького передника лежало несколько пачек серных спичек, и одну пачку она держала в руке. За весь этот день она не продала ни одной спички, и ей не подали ни гроша. Она брела голодная и продрогшая и так измучилась, бедняжка!
   Снежинки садились на её длинные белокурые локоны, красиво рассыпавшиеся по плечам, но она, право же, и не подозревала о том, что они красивы. Изо всех окон лился свет, на улице вкусно пахло жареным гусем -- ведь был канун Нового года. Вот о чём она думала!
   Наконец девочка нашла уголок за выступом дома. Тут она села и съёжилась, поджав под себя ножки. Но ей стало ещё холоднее, а вернуться домой она не смела: ей ведь не удалось продать ни одной спички, она не выручила ни гроша, а она знала, что за это отец прибьёт её; к тому же, думала она, дома тоже холодно; они живут на чердаке, где гуляет ветер, хотя самые большие щели в стенах и заткнуты соломой и тряпками.
   Ручонки её совсем закоченели. Ах, как бы их согрел огонёк маленькой спички! Если бы только она посмела вытащить спичку, чиркнуть ею о стену и погреть пальцы! Девочка робко вытянула одну спичку и... чирк! Как спичка вспыхнула, как ярко она загорелась! Девочка прикрыла её рукой, и спичка стала гореть ровным светлым пламенем, точно крохотная свечечка.
   Удивительная свечка! Девочке почудилось, будто она сидит перед большой железной печью с блестящими медными шариками и заслонками. Как славно пылает в ней огонь, каким теплом от него веет! Но что это? Девочка протянула ноги к огню, чтобы погреть их, -- и вдруг... пламя погасло, печка исчезла, а в руке у девочки осталась обгорелая спичка.
   Она чиркнула ещё одной спичкой, спичка загорелась, засветилась, и когда её отблеск упал на стену, стена стала прозрачной, как кисея. Девочка увидела перед собой комнату, а в ней стол, покрытый белоснежной скатертью и уставленный дорогим фарфором; на столе, распространяя чудесный аромат, стояло блюдо с жареным гусем, начинённым черносливом и яблоками! И всего чудеснее было то, что гусь вдруг спрыгнул со стола и, как был, с вилкой и ножом в спине, вперевалку заковылял по полу. Он шёл прямо к бедной девочке, но... спичка погасла, и перед бедняжкой снова встала непроницаемая, холодная, сырая стена.
   Девочка зажгла ещё одну спичку. Теперь она сидела перед роскошной рождественской ёлкой. Эта ёлка была гораздо выше и наряднее той, которую девочка увидела в сочельник, подойдя к дому одного богатого купца и заглянув в окно. Тысячи свечей горели на её зелёных ветках, а разноцветные картинки, какими украшают витрины магазинов, смотрели на девочку. Малютка протянула к ним руки, но... спичка погасла. Огоньки стали уходить всё выше и выше и вскоре превратились в ясные звёздочки. Одна из них покатилась по небу, оставив за собой длинный огненный след.
   "Кто-то умер", -- подумала девочка, потому что её недавно умершая старая бабушка, которая одна во всём мире любила её, не раз говорила ей: "Когда падёт звёздочка, чья-то душа отлетает к богу".
   Девочка снова чиркнула о стену спичкой и, когда всё вокруг осветилось, увидела в этом сиянии свою старенькую бабушку, такую тихую и просветлённую, такую добрую и ласковую.
   -- Бабушка, -- воскликнула девочка, -- возьми, возьми меня к себе! Я знаю, что ты уйдёшь, когда погаснет спичка, исчезнешь, как тёплая печка, как вкусный жареный гусь и чудесная большая ёлка!
   И она торопливо чиркнула всеми спичками, оставшимися в пачке, -- вот как ей хотелось удержать бабушку! И спички вспыхнули так ослепительно, что стало светлее, чем днём. Бабушка при жизни никогда не была такой красивой, такой величавой. Она взяла девочку на руки, и, озарённые светом и радостью, обе они вознеслись высоко-высоко -- туда, где нет ни голода, ни холода, ни страха, -- они вознеслись к богу.
   Морозным утром за выступом дома нашли девочку: на щёчках её играл румянец, на губах -- улыбка, но она была мертва; она замёрзла в последний вечер старого года. Новогоднее солнце осветило мёртвое тельце девочки со спичками; она сожгла почти целую пачку.
   -- Девочка хотела погреться, -- говорили люди. И никто не знал, какие чудеса она видела, среди какой красоты они вместе с бабушкой встретили Новогоднее Счастье.

Иб и Христиночка

   Неподалёку от реки Гуден по Силькеборгскому лесу проходит горный кряж, вроде большого вала. У подножия его, с западной стороны, стоял, да и теперь стоит крестьянский домик. Почва тут скудная; песок так и просвечивает сквозь редкую рожь и ячмень. Тому минуло уже много лет. Хозяева домика засевали маленькое поле, держали трёх овец, свинью да двух волов -- словом, кормились кое-как; что есть -- хорошо, а нет -- и не спрашивай! Могли бы они держать и пару лошадей, да говорили, как и другие тамошние крестьяне:
   -- Лошадь сама себя съедает, -- коли даёт что, так и берёт столько же!
   Йеппе Йенс летом работал в поле, а зимою прилежно резал деревянные башмаки. Держал он и помощника, парня; тот умел выделывать такие башмаки, что они и крепки были, и легки, и фасонисты. Кроме башмаков, они резали и ложки, и зашибали-таки денежки, так что Йеппе Йенса с хозяйкой нельзя было назвать бедняками.
   Единственный их сынишка, семилетний Иб, глядя на отца, тоже резал какие-то щепочки, конечно, резал себе при этом пальцы, но наконец вырезал-таки из двух обрубков что-то вроде маленьких деревянных башмачков -- "в подарок Христиночке", -- сказал он. Христиночка, дочка барочника, была такая хорошенькая, нежная, словно барышня; будь у неё и платья под стать ей самой, никто бы не поверил, что она родилась в бедной хижине, крытой вереском, в степи Сейс. Отец её был вдов и занимался сплавкой дров из лесу на Силькеборгские угриные тони, а иной раз и дальше, в Рандерс. Ему не на кого было оставлять шестилетнюю Христиночку дома, и она почти всегда разъезжала с отцом взад и вперёд по реке. Если же тому приходилось плыть в Рандерс, девочка оставалась у Йеппе Йенса.
   Иб и Христиночка были большими друзьями и в играх и за столом. Они копались и рылись в песке, ходили повсюду, а раз решились даже одни влезть на кряж и -- марш в лес; там они нашли гнездо кулика и в нём яички. Вот было событие!
   Иб сроду ещё не бывал в степи, не случалось ему и проплывать из реки Гуден в озёра; вот барочник и пригласил раз мальчика прокатиться с ними и ещё накануне взял его к себе домой.
   Ранним утром барка отплыла; на самом верху сложенных в поленницы дров восседали ребятишки, уплетая хлеб и малину; барочник и помощник его отталкивались шестами, течение помогало им, и барка летела стрелою по реке и озёрам. Часто казалось, что выход из озера закрыт глухою стеной деревьев и тростника, но подплывали ближе, и проход находился, хотя старые деревья и нависали над водою сплошною сенью, а дубы старались преградить дорогу, простирая вперёд обнажённые от коры ветви, -- великаны деревья словно нарочно засучили рукава, чтобы показать свои голые жилистые руки! Старые ольхи, отмытые течением от берега, крепко цеплялись корнями за дно и казались маленькими лесными островками. По воде плавали кувшинки... Славное было путешествие! Наконец добрались и до тоней, где из шлюзов шумно бежала вода. Было на что посмотреть тут и Христиночке и Ибу!
   В те времена здесь ещё не было ни фабрики, ни города, а стоял только старый дом, в котором жили рыбаки, и народу на тонях держали немного. Местность оживляли только шум воды да крики диких уток. Доставив дрова на место, отец Христины купил большую связку угрей и битого поросёнка; припасы уложили в корзинку и поставили на корме барки. Назад пришлось плыть против течения, но ветер был попутный, они поставили паруса, и барка задвигалась, словно её везла пара добрых коней.
   Доплыв до того места в лесу, откуда помощнику барочника было рукой подать до дому, мужчины сошли на берег, а детям велели сидеть смирно. Да, так они и усидели! Надо же было заглянуть в корзину, где лежали угри и поросёнок, вытащить поросёнка и подержать его в руках. Держать, конечно, хотелось и тому и другому, и вот поросёнок очутился в воде и поплыл по течению. Ужас что такое!
   Иб спрыгнул на берег и пустился удирать, но едва пробежал несколько шагов, как к нему присоединилась и Христина.
   -- И я с тобою! -- закричала она, и дети живо очутились в кустах, откуда уже не видно было ни барки, ни реки. Пробежав ещё немножко, Христиночка упала и заплакала. Иб поднял её.
   -- Ну, пойдём вместе! -- сказал он ей. -- Дом-то ведь вон там!
   То-то, что не там. Шли, шли они по сухим листьям и ветвям, которые так и хрустели под их ножонками, и вдруг раздался громкий крик, как будто звали кого-то. Дети остановились и прислушались. Тут закричал орёл: какой неприятный крик! Детишки струхнули было, да увидали как раз перед собою невероятное множество чудеснейшей голубики. Как тут устоять? И оба взапуски принялись рвать да есть горстями, вымазали себе все руки, губы и щёки! Опять послышался оклик.
   -- А достанется нам за поросёнка! -- сказала Христина.
   -- Пойдём лучше домой, к нам! -- сказал Иб. -- Это ведь здесь же, в лесу!
   И они пошли, вышли на проезжую дорогу, но она не вела домой. Стемнело, жутко стало детям. В лесу стояла странная тишина; лишь изредка раздавался резкий, неприятный крик филина или другой какой-то незнакомой детям птицы... Наконец дети застряли в кустах и расплакались. Наплакавшись, они растянулись на сухих листьях и уснули.
   Солнышко было уже высоко, когда они проснулись.
   Дрожь пробрала их от утренней свежести, но на холме между деревьями просвечивало солнышко; надо было взобраться туда, решил Иб: там они согреются, и оттуда же можно будет увидать дом его родителей. Увы! Дети находились совсем в другом конце леса, и до дому было далеко! Кое-как вскарабкались они на холм и очутились над обрывом; внизу сверкало прозрачное, светлое озеро. Рыбки так и толкались на поверхности, блестя на солнце чешуёй. Такого зрелища дети и не ожидали. Вдобавок, края обрыва все поросли орешником, усыпанным орехами; в некоторых гнёздышках сидело даже по семи! Дети рвали, щёлкали орехи и ели нежные ядрышки, которые уже начали поспевать. Вдруг -- вот страх-то! -- из кустов вышла высокая старуха с коричневым лицом и чёрными как смоль волосами; белки её глаз сверкали, как у негра; за спиной у неё был узел, в руках суковатая палка. Это была цыганка. Дети не сразу разобрали, что она им говорила, а она вытащила из кармана три ореха и сказала, что это волшебные орехи -- в каждом спрятаны чудеснейшие вещи!
   Иб поглядел на неё; она смотрела так ласково; он собрался с духом и попросил у неё орехи. Она отдала и нарвала себе полный карман свежих.
   Иб и Христиночка таращились на волшебные орехи.
   -- Что ж, в нём карета и лошади? -- спросил Иб, указывая на один.
   -- Да ещё золотая, и лошади тоже золотые! -- ответила старуха.
   -- Дай его мне! -- сказала Христиночка.
   Иб отдал, и старуха завязала орех в шейный платочек девочки.
   -- А в этом есть такой хорошенький платочек, как у Христины? -- спросил Иб.
   -- Целых десять! -- ответила старуха. -- Да ещё чудесные платья, чулочки и шляпа!
   -- Так дай мне и этот! -- сказала Христина.
   Иб отдал ей и другой, и у него остался лишь один, маленький, чёрненький.
   -- Этот оставь себе! -- сказала Христина. -- Он тоже хороший.
   -- А что в нём? -- спросил Иб.
   -- То, что для тебя будет лучше всего! -- сказала цыганка.
   И Иб крепко зажал орех в руке. Цыганка пообещала детям вывести их на дорогу, и они пошли, но совсем не туда, куда надо. Из этого, однако, вовсе не следовало, что цыганка хотела украсть детей.
   Наконец уж дети наткнулись как-то на лесничего Крэна. Он знал Иба и привёл детей домой, где все были в страшном переполохе. Детей простили, хоть они заслуживали хороших розог, во-первых, за то, что упустили в воду поросёнка, а во-вторых, за то, что убежали.
   Христина вернулась домой в степь, а Иб остался в лесном домике. Первым его делом в тот же вечер было вытащить из кармана свой орешек. Он прищемил его дверью, и орех раскололся, но в нём не оказалось даже зёрнышка -- одна чёрная пыль, землица, вроде нюхательного табака. Орех-то был с червоточинкой, как говорится.
   -- Так я и думал! -- сказал себе Иб. -- Как могло бы "то, что для меня лучше всего", уместиться в таком крошечном орешке? И Христина не получит из своих ни платьев, ни золотой кареты!
   Пришла зима, пришёл и Новый год.
   Прошло несколько лет. Иб начал готовиться к конфирмации и ходить к священнику, а тот жил далеко. Раз зашёл к ним барочник и рассказал родителям Иба, что Христиночка поступает в услужение, -- пора ей зарабатывать свой хлеб. И счастье ей везёт: она поступает к хорошим, богатым людям -- подумайте, к самим хозяевам постоялого двора в Гернинге! Сначала она просто будет помогать хозяйке, а потом, как привыкнет к делу и конфирмуется, они оставят её у себя совсем.
   И вот Иб распрощался с Христиной, а их давно уже прозвали женихом и невестой. Христиночка показала Ибу на прощанье те два орешка, что он когда-то дал ей в лесу, и сказала, что бережёт в своём сундучке и деревянные башмачки, которые он вырезал для неё ещё мальчиком. С тем они и расстались.
   Иба конфирмовали, но он остался жить дома с матерью, прилежно резал зимою деревянные башмаки, а летом работал в поле; у матери не было другого помощника -- отец Иба умер.
   Лишь изредка, через почтальона да через рыбаков, получал он известия о Христине. Ей жилось у хозяев отлично, и после конфирмации она прислала отцу письмо с поклонами Ибу и его матери. В письме говорилось также о чудесном платье и полдюжине сорочек, что подарили ей хозяева. Вести были, значит, хорошие.
   Следующею весною в один прекрасный день в дверь домика Иба постучали, и явился барочник с Христиной. Она приехала навестить отца, -- выдался случай доехать с кем-то до Тэма и обратно. Она была прехорошенькая, совсем барышня на вид и одета очень хорошо; платье сидело па ней ловко и очень шло к ней, словом -- она была в полном параде, а Иб встретил её в старом, будничном платье и от смущения не знал, что сказать. Он только взял её за руку, крепко пожал, видимо очень обрадовался, но язык у него как-то не ворочался. Зато Христиночка щебетала без умолку; мастерица была поговорить! И, здороваясь, она поцеловала Иба прямо в губы!
   -- Разве ты не узнаёшь меня? -- спрашивала она его.
   А он, даже когда они остались вдвоём, сказал только:
   -- Право, ты словно важная дама, Христина, а я такой растрёпа! А как часто я вспоминал тебя... и доброе старое время!
   И они пошли рука об руку на кряж, любовались оттуда рекою и степью, поросшею вереском, но Иб всё не говорил ни слова, и только когда пришло время расставаться, ему стало ясно, что Христина должна стать его женой; их ведь ещё в детстве звали женихом и невестою, и ему даже показалось, что они уже обручены, хотя ни один из них никогда и не обмолвился ни о чём таком ни словом. Всего несколько часов ещё оставалось им провести вместе: Христине надо было торопиться в Тэм, откуда она на следующее утро должна была выехать обратно домой. Отец с Ибом проводили её до Тэма: ночь была такая светлая, лунная. Когда они дошли до места, Иб стал прощаться с Христиной и долго-долго не мог выпустить её руки. Глаза его так и блестели, и он наконец заговорил. Немного он сказал, но каждое его слово шло прямо от сердца:
   -- Если ты ещё не очень привыкла к богатой жизни, если думаешь, что могла бы поселиться у нас с матерью и выйти за меня замуж, то... мы могли бы когда-нибудь пожениться!.. Но, конечно, надо обождать немного!
   -- Конечно, подождём! -- сказала Христина и крепко пожала ему руку, а он поцеловал её в губы. -- Я верю тебе, Иб! -- продолжала она. -- И думаю, что люблю тебя сама, но всё же надо подумать!
   С тем они и расстались. Иб сказал её отцу, что они с Христиной почти сговорились, а тот ответил, что давно ожидал этого. Они вернулись вместе к Ибу, и барочник переночевал у него, но о помолвке больше не было сказано ни слова.
   Прошёл год. Иб и Христина обменялись двумя письмами. "Верный -- верная -- до гроба", подписывались они оба. Но раз к Ибу зашёл барочник передать ему от Христины поклон и... да, тут слова как будто застряли у него в горле... В конце концов дело, однако, выяснилось. Христине жилось очень хорошо, она была такою красавицей, все её любили и уважали, а старший сын хозяев, приезжавший навестить родителей -- он занимал в Копенгагене большое место в какой-то конторе, -- полюбил её. Ей он тоже понравился, родители, казалось, были не прочь, но Христину, видно, очень беспокоило то, что Иб так много думает о ней... "И вот она хочет отказаться от своего счастья", -- закончил барочник.
   Иб не проронил сначала ни словечка, только весь побелел как полотно, затем тряхнул головою и сказал:
   -- Христина не должна отказываться от своего счастья!
   -- Так напиши ей несколько слов! -- сказал отец Христины.
   Иб и написал, но не сразу; мысли все что-то не выливались у него на бумагу, как ему хотелось, и он перечёркивал и рвал письмо за письмом в клочки. Но к утру письмо всё-таки было написано. Вот оно:
  
"Я читал твоё письмо к отцу и вижу, что тебе хорошо и будет ещё лучше. Посоветуйся с своим сердцем, Христина, подумай хорошенько о том, что ожидает тебя, если выйдешь за меня; достатков больших у меня ведь нет. Не думай поэтому обо мне и каково мне, а думай только о своём счастье! Я тебя не связывал никаким словом, а если ты и дала его мне мысленно, то я возвращаю тебе его. Да пошлёт тебе бог всякого счастья, Христиночка! Господь же утешит и меня!
   Вечно преданный друг твой
Иб".
  
Письмо было отправлено, и Христина получила его. Около Мартынова дня в ближней церкви огласили помолвку Христины; в одной из церквей в Копенгагене, где жил жених, тоже. И скоро Христина с хозяйкой отправились в столицу, -- жених не мог надолго бросать своё дело. Христина должна была, по уговору, встретиться со своим отцом в местечке Фундер -- оно лежало как раз на пути, да и старику было до него недалеко. Тут отец с дочерью свиделись и расстались. Барочник зашёл после того к Ибу сообщить ему о свидании с дочерью; Иб выслушал его, но не проронил в ответ ни словечка. Он стал таким задумчивым, по словам его матери. Да, он много о чём думал, между прочим и о тех трёх орехах, что дала ему в детстве цыганка. Два из них он отдал Христине; то были волшебные орехи: в одном была золотая карета и лошади, в другом -- чудеснейшие платья. Вот и сбылось всё. Вся эта роскошь и ждёт её теперь в Копенгагене! Да, для неё всё вышло, как по писаному, а Иб нашёл в своём орешке только чёрную пыль, землю. "То, что для тебя будет лучше всего", -- сказала ему цыганка; да, так оно и есть: теперь он понимал смысл её слов -- в чёрной земле, в могиле, ему и будет лучше всего!
   Прошло ещё несколько лет; как долго тянулись они для Иба! Старики хозяева постоялого двора умерли один за другим, и всё богатство, много тысяч риксдалеров, досталось сыну. Теперь Христина могла обзавестись даже золотою каретой, а не только чудесными платьями.
   Потом целых два года о Христине не было ни слуху ни духу; наконец отец получил от неё письмо, но не радостные оно принесло вести. Бедняжка Христина! Ни она, ни муж её не умели беречь денег, и богатство их как пришло, так и ушло; оно не пошло им впрок -- они сами того не хотели.
   Вереск в поле цвёл и отцветал, много раз заносило снегом и степь, и горный кряж, и уютный домик Иба. Раз весною Иб шёл по полю за плугом; вдруг плуг врезался во что-то твёрдое -- кремень, как ему показалось, и из земли высунулась как будто большая чёрная стружка. Но когда Иб взял её в руки, он увидал, что это не дерево, а металл, блестевший в том месте, где его резануло плугом. Это было старинное, тяжёлое и большое золотое кольцо героической эпохи. На том месте, где теперь расстилалось вспаханное поле, возвышался когда-то древний могильный курган. И вот пахарь нашёл сокровище. Иб показал кольцо священнику, тот объяснил ему, какое оно дорогое, и Иб пошёл к местному судье; судья дал знать о драгоценной находке в Копенгаген и посоветовал Ибу лично представить её куда следует.
   -- Лучше этого земля не могла дать тебе ничего! -- прибавил судья.
   "Вот оно! -- подумал Иб. -- Так всё-таки земля дала мне то, что для меня лучше всего! Значит, цыганка была права!"
   Иб отправился из Орхуса морем в Копенгаген. Для него это было чуть не кругосветным плаваньем, -- до сих пор он ведь плавал лишь по своей речке Гуден. И вот он добрался до Копенгагена. Ему выплатили полную стоимость находки, большую сумму: целых шестьсот риксдалоров. Несколько дней бродил степняк Иб по чужому, огромному городу и однажды вечером, как раз накануне отъезда обратно в Орхус, заблудился, перешёл какой-то мост и вместо того, чтобы идти к Западным воротам, попал в Христианову гавань. Он, впрочем, и теперь шёл на запад, да только не туда, куда надо. На улице не было ни души. Вдруг из одного убогого домика вышла маленькая девочка. Иб попросил её указать ему дорогу; она испуганно остановилась, поглядела на него, и он увидел, что она горько плачет. Иб сейчас же спросил -- о чём; девочка что-то ответила, но он не разобрал. В это время они очутились у фонаря, и свет упал девочке прямо в лицо -- Иб глазам своим не поверил: перед ним стояла живая Христиночка, какою он помнил её в дни её детства!
   Иб вошёл вслед за малюткой в бедный дом, поднялся по узкой, скользкой лестнице на чердак, в маленькую каморку под самой крышей. На него пахнуло тяжёлым, удушливым воздухом; в каморке было совсем темно и тихо; только в углу слышались чьи-то тяжёлые вздохи. Иб чиркнул спичкою. На жалкой постели лежала мать ребёнка.
   -- Не могу ли я помочь вам? -- спросил Иб. -- Малютка зазвала меня, но я приезжий и никого здесь не знаю. Скажите же, нет ли тут каких-нибудь соседей, которых бы можно было позвать к вам на помощь?
   И он приподнял голову больной.
   Это была Христина из степи Сейс. Много лет при Ибe не упоминалось даже её имени -- это бы потревожило его, тем более что слухи о ней доходили самые неутешительные. Молва правду говорила, что большое наследство совсем вскружило голову мужу Христины; он отказался от места, поехал за границу, прожил там полгода, вернулся обратно и стал прожигать денежки. Всё больше и больше наклонялась телега и наконец опрокинулась вверх дном! Весёлые друзья-собутыльники заговорили, что этого и нужно было ожидать, -- разве можно вести такую сумасшедшую жизнь? И вот однажды утром его вытащили из дворцового канала мёртвым!
   Дни Христины тоже были сочтены; младший ребёнок её, рождённый в нищете, уже умер, и сама она собиралась последовать за ним... Умирающая, всеми забытая, лежала она в такой жалкой каморке, какою могла ещё, пожалуй, довольствоваться в дни юности, в степи Сейс, но не теперь, после того как успела привыкнуть к роскоши и богатству. И вот случилось, что старшая её дочка, тоже Христиночка, терпевшая холод и голод вместе с матерью, встретила Иба!
   -- Я боюсь, что умру, оставлю мою бедную крошку круглой сиротой! -- простонала больная. -- Куда она денется?!
   Больше она говорить не могла.
   Иб опять зажёг спичку, нашёл огарок свечки, зажёг его и осветил жалкую каморку.
   Потом он взглянул на ребёнка и вспомнил Христиночку -- подругу детских лет... Да, ради той Христиночки он должен взять на себя заботы об этой, чужой для него девочке! Умирающая взглянула на него, глаза её широко раскрылись... Узнала ли она его? Неизвестно; он не услышал от неё больше ни единого слова.
   Мы опять в лесу, у реки Гуден, близ степи Сейс. Осень; небо серо, вереск оголился, западные ветры так и рвут с деревьев пожелтевшие листья, швыряют их в реку, размётывают по степи, где по-прежнему стоит домик, крытый вереском, но живут в нём уже чужие люди. А у подножия горного кряжа, в защищённом от ветра месте, за высокими деревьями, стоит старый домик, выбеленный и выкрашенный заново. Весело пылает огонёк в печке, а сама комнатка озаряется солнечным сиянием: оно льётся из двух детских глазок, из розового смеющегося ротика раздаётся щебетание жаворонка; весело, оживлённо в комнате: тут живёт Христиночка. Она сидит у Иба на коленях; Иб для неё и отец и мать, настоящих же своих родителей она забыла, как давний сон. Иб теперь человек зажиточный и живёт с Христиночкой припеваючи. А мать девочки покоится на кладбище для бедных в Копенгагене.
   У Иба водятся в сундуке деньжонки; он достал их себе из земли, -- говорят про него. У Иба есть теперь и Христиночка!

Скверный мальчишка

   Жил-был старый поэт, настоящий хороший поэт и очень добрый. Раз вечером сидел он дома, а на дворе разыгралась непогода. Дождь лил как из ведра, но старому поэту было так уютно и тепло возле кафельной печки, где ярко горел огонь и, весело шипя, пеклись яблоки.
   -- Плохо попасть в такую непогоду -- нитки сухой не останется! -- сказал он. Он был очень добрый.
   -- Впустите, впустите меня! Я озяб и весь промок! -- закричал вдруг за дверями ребёнок.
   Он плакал и стучал в дверь, а дождь так и лил, ветер так и бился в окна.
   -- Бедняжка! -- сказал старый поэт и пошёл отворять двери.
   За дверями стоял маленький мальчик, совсем голенький. С его длинных золотистых волос стекала вода, он дрожал от холода; если бы его не впустили, он бы, наверное, погиб.
   -- Бедняжка! -- сказал старый поэт и взял его за руку. -- Пойдём ко мне, я обогрею тебя, дам тебе винца и яблоко; ты такой хорошенький мальчуган!
   Он и в самом деле был прехорошенький. Глаза у него сияли, как две яркие звезды, а мокрые золотистые волосы вились кудрями -- ну, совсем ангелочек! -- хоть он весь и посинел от холода и дрожал как осиновый лист. В руках у него был чудесный лук; беда только -- он весь испортился от дождя, краска на длинных стрелах слиняла.
   Старый поэт уселся поближе к печке, взял малютку на колени, выжал его мокрые кудри, согрел ручонки в своих руках и вскипятил ему сладкого вина.
   Мальчик повеселел, щёки у него зарумянились, он спрыгнул на пол и стал плясать вокруг старого поэта.
   -- Ишь, какой ты весёлый мальчуган! -- сказал старик поэт. -- А как тебя зовут?
   -- Амур! -- отвечал мальчик. -- Ты разве не знаешь меня? Вот и лук мой. Я умею стрелять! Посмотри, погода разгулялась, месяц светит.
   -- А лук-то твой испортился! -- сказал старый поэт.
   -- Вот было бы горе! -- сказал мальчуган, взял лук и стал его осматривать. -- Он совсем высох, и ему ничего не сделалось! Тетива натянута как следует! Сейчас я его испробую.
   И он натянул лук, положил стрелу, прицелился и выстрелил старику поэту прямо в сердце!
   -- Вот видишь, мой лук совсем не испорчен! -- закричал он, громко засмеялся и убежал.
   Скверный мальчишка! Выстрелил в старика поэта, который пустил его обогреться, приласкал, напоил вином и дал самое лучшее яблоко!
   Добрый старик лежал на полу и плакал: он был ранен в самое сердце.
   Потом он сказал:
   -- Фу, какой скверный мальчишка этот Амур! Я расскажу о нём всем хорошим детям, чтобы они береглись, не связывались с ним, -- он и их обидит.
   И все хорошие дети -- и мальчики и девочки -- стали остерегаться этого Амура, но он всё-таки умеет иногда обмануть их; такой плут!
   Идут студенты с лекций, и он рядом: книжка под мышкой, в чёрном сюртуке, и не узнаешь его! Они думают, что он тоже студент, возьмут его под руку, а он и пустит им стрелу прямо в грудь.
   Или вот идут девушки от священника или в церковь -- он тоже тут как тут, вечно гоняется за людьми!
   А то заберётся иногда в большую люстру в театре и горит там ярким пламенем, люди-то думают сначала, что это лампа, и уж потом только разберут в чём дело. Бегает он и по королевскому саду и по крепостной стене. А раз так он ранил в сердце твоих родителей! Спроси-ка у них, они тебе расскажут.
   Да, скверный мальчишка этот Амур, ты лучше не связывайся с ним! Он только и делает, что бегает за людьми. Подумай, раз он пустил стрелу даже в твою старую бабушку! Было это давно, давно прошло и быльём поросло, а всё-таки не забылось, да и не забудется никогда! Фу! Злой Амур! Но теперь ты знаешь про него, знаешь, какой это скверный мальчишка!

Цветы маленькой Иды

   -- Бедные мои цветочки совсем завяли! -- сказала маленькая Ида. -- Вчера вечером они были такие красивые, а теперь совсем повесили головки! Отчего это? -- спросила она студента, сидевшего на диване.
   Она очень любила этого студента, -- он умел рассказывать чудеснейшие истории и вырезывать презабавные фигурки: сердечки с крошками танцовщицами внутри, цветы и великолепные дворцы с дверями и окнами, которые можно было открывать. Большой забавник был этот студент!
   -- Что же с ними? -- спросила она опять и показала ему свой завядший букет.
   -- Знаешь что? -- сказал студент. -- Цветы были сегодня ночью на балу, вот и повесили теперь головки!
   -- Да ведь цветы не танцуют! -- сказала маленькая Ида.
   -- Танцуют! -- отвечал студент. -- По ночам, когда кругом темно и мы все спим, они так весело пляшут друг с другом, такие балы задают -- просто чудо!
   -- А детям нельзя прийти к ним на бал?
   -- Отчего же, -- сказал студент, -- ведь маленькие маргаритки и ландыши тоже танцуют.
   -- А где танцуют самые красивые цветы? -- спросила Ида.
   -- Ты ведь бывала за городом, там, где большой дворец, в котором летом живёт король и где такой чудесный сад с цветами? Помнишь лебедей, которые подплывали к тебе за хлебными крошками? Вот там-то и бывают настоящие балы!
   -- Я ещё вчера была там с мамой, -- сказала маленькая Ида, -- но на деревьях нет больше листьев, и во всём саду ни одного цветка! Куда они все девались? Их столько было летом!
   -- Они все во дворце -- сказал студент. -- Надо тебе сказать, что как только король и придворные переезжают в город, все цветы сейчас же убегают из сада прямо во дворец, и там у них начинается веселье! Вот бы тебе посмотреть! Две самые красивые розы садятся на трон -- это король с королевой. Красные петушьи гребешки становятся по обеим сторонам и кланяются -- эго камер-юнкеры. Потом приходят все остальные прекрасные цветы, и начинается бал. Гиацинты и крокусы изображают маленьких морских кадетов и танцуют с барышнями -- голубыми фиалками, а тюльпаны и большие жёлтые лилии -- это пожилые дамы, они наблюдают за танцами и вообще за порядком.
   -- А цветочкам не может достаться за то, что они танцуют в королевском дворце? -- спросила маленькая Ида.
   -- Да ведь никто же не знает об этом! -- сказал студент. -- Правда, ночью заглянет иной раз во дворец старик смотритель с большою связкою ключей в руках, но цветы, как только заслышат звяканье ключей, сейчас присмиреют, спрячутся за длинные занавески, которые висят на окнах, и только чуть-чуть выглядывают оттуда одним глазом. "Тут что-то пахнет цветами" -- бормочет старик смотритель, а видеть ничего не видит.
   -- Вот забавно! -- оказала маленькая Ида и даже в ладоши захлопала. -- И я тоже не могу их увидеть?
   -- Можешь, -- сказал студент. -- Стоит только, как опять пойдёшь туда, заглянуть в окошки. Вот я сегодня видел там длинную жёлтую лилию; она лежала и потягивалась на диване -- воображала себя придворной дамой.
   -- А цветы из Ботанического сада тоже могут прийти туда? Ведь это далеко!
   -- Не бойся, -- сказал студент, -- они могут летать, когда захотят! Ты видела красивых красных, жёлтых и белых бабочек, похожих на цветы? Они ведь и были прежде цветами, только прыгнули со своих стебельков высоко в воздух, забили лепестками, точно крылышками, и полетели. Они вели себя хорошо, за то и получили позволение летать и днём; другие должны сидеть смирно на своих стебельках, а они летают, и лепестки их стали наконец настоящими крылышками. Ты сама видела их! А впрочем, может быть, цветы из Ботанического сада и не бывают в королевском дворце! Может быть, они даже и не знают, что там идёт по ночам такое веселье. Вот что я скажу тебе: то-то удивится потом профессор ботаники -- ты ведь его знаешь, он живёт тут рядом! -- когда придёшь в его сад, расскажи какому-нибудь цветочку про большие балы в королевском дворце. Тот расскажет об этом остальным, и они все убегут. Профессор придёт в сад, а там ни единого цветочка, и он в толк не возьмёт, куда они девались!
   -- Да как же цветок расскажет другим? У цветов нет языка.
   -- Конечно, нет, -- сказал студент, -- зато они умеют объясняться знаками! Ты сама видела, как они качаются и шевелят своими зелёными листочками, чуть подует ветерок. Это у них так мило выходит -- точно они разговаривают!
   -- А профессор понимает их знаки? -- спросила маленькая Ида.
   -- Как же! Раз утром он пришёл в свой сад и видит, что большая крапива делает листочками знаки прелестной красной гвоздике; этим она хотела сказать гвоздике: "Ты так мила, я очень тебя люблю!" Профессору это не понравилось, и он сейчас же ударил крапиву по листьям -- листья у крапивы всё равно, что пальцы, -- да обжёгся! С тех пор и не смеет её трогать.
   -- Вот забавно! -- сказала Ида и засмеялась.
   -- Ну можно ли набивать ребёнку голову такими бреднями? -- сказал скучный советник, который тоже пришёл в гости и сидел на диване.
   Он терпеть не мог студента и вечно ворчал на него, особенно когда тот вырезывал затейливые, забавные фигурки, вроде человека на виселице и с сердцем в руках -- его повесили за то, что он воровал сердца, -- или старой ведьмы на помеле, с мужем на носу.
   Всё это очень не нравилось советнику, и он всегда повторял:
   -- Ну можно ли набивать ребёнку голову такими бреднями? Глупые выдумки!
   Но Иду очень позабавил рассказ студента о цветах, и она думала об этом целый день. "Так цветочки повесили головки потому, что устали после бала!" И маленькая Ида пошла к своему столику, где стояли все её игрушки; ящик столика тоже битком был набит разным добром. Кукла Софи лежала в своей кроватке и спала, но Ида сказала ей:
   -- Тебе придётся встать, Софи, и полежать эту ночь в ящике: бедные цветы больны, их надо положить в твою постельку, -- может быть, они и выздоровеют!
   И она вынула куклу из кровати. Софи посмотрела на Иду очень недовольно и не сказала ни слова, -- она рассердилась за то, что у неё отняли постель.
   Ида уложила цветы, укрыла их хорошенько одеялом и велела им лежать смирно, за это она обещала напоить их чаем, и тогда они встали бы завтра утром совсем здоровыми! Потом она задёрнула полог, чтобы солнце не светило цветам в глаза.
   Рассказ студента не шёл у неё из головы, и, собираясь идти спать, Ида не могла удержаться, чтобы не заглянуть за спущенные на ночь оконные занавески: на окошках стояли чудесные мамины цветы -- тюльпаны и гиацинты, и маленькая Ида шепнула им:
   -- Я знаю, что у вас ночью будет бал!
   Цветы стояли, как ни в чём не бывало, и даже не шелохнулись, ну да маленькая Ида что знала, то знала.
   В постели Ида долго ещё думала о том же и всё представляла себе, как это должно быть мило, когда цветочки танцуют! "Неужели и мои цветы были на балу во дворце?" -- подумала она и заснула.
   Но посреди ночи маленькая Ида вдруг проснулась, она видела сейчас во сне цветы, студента и советника, который бранил студента за то, что набивает ей голову пустяками. В комнате, где лежала Ида, было тихо, на столе горел ночник, и папа с мамой крепко спали.
   -- Хотелось бы мне знать: спят ли мои цветы в постельке? -- сказала маленькая Ида про себя и приподнялась с подушки, чтобы посмотреть в полуоткрытую дверь, за которой были её игрушки и цветы; потом она прислушалась, -- ей показалось, что в той комнате играют на фортепьяно, но очень тихо и нежно; такой музыки она никогда ещё не слыхала.
   -- Это, верно, цветы танцуют! -- сказала Ида. -- Господи, как бы мне хотелось посмотреть!
   Но она не смела встать с постели, чтобы не разбудить папу с мамой.
   -- Хоть бы цветы вошли сюда! -- сказала она.
   Но цветы не входили, а музыка всё продолжалась, такая тихая, нежная, просто чудо! Тогда Идочка не выдержала, потихоньку вылезла из кроватки, прокралась на цыпочках к дверям и заглянула в соседнюю комнату. Что за прелесть была там!
   В той комнате не горело ночника, а было всё-таки светло, как днём, от месяца, глядевшего из окошка прямо на пол, где в два ряда стояли тюльпаны и гиацинты; на окнах не осталось ни единого цветка -- одни горшки с землёй. Цветы очень мило танцевали: они то становились в круг, то, взявшись за длинные зелёные листочки, точно за руки, кружились парами. На фортепьяно играла большая жёлтая лилия -- это, наверное, её маленькая Ида видела летом! Она хорошо помнила, как студент сказал: "Ах, как она похожа на фрекен Лину!" Всё посмеялись тогда над ним, но теперь Иде и в самом деле показалось, будто длинная жёлтая лилия похожа на Лину; она и на рояле играла так же, как Лина: поворачивала своё продолговатое лицо то в одну сторону, то в другую и кивала в такт чудесной музыке. Никто не заметил Иды.
   Вдруг маленькая Ида увидала, что большой голубой крокус вскочил прямо на середину стола с игрушками, подошёл к кукольной кроватке и отдёрнул полог; там лежали больные цветы, но они живо поднялись и кивнули головками, давая знать, что и они тоже хотят танцевать. Старый Курилка со сломанной нижней губой встал и поклонился прекрасным цветам; они совсем не были похожи на больных -- спрыгнули со стола и принялись веселиться вместе со всеми.
   В эту минуту что-то стукнуло, как будто что-то упало на пол. Ида посмотрела в ту сторону -- это была масленичная верба: она тоже спрыгнула со стола к цветам, считая, что она им сродни. Верба тоже была мила; её украшали бумажные цветы, а на верхушке сидела восковая куколка в широкополой чёрной шляпе, точь-в-точь такой, как у советника. Верба прыгала посреди цветов и громко топала своими тремя красными деревянными ходульками, -- она танцевала мазурку, а другим цветам этот танец не удавался, потому что они были слишком легки и не могли топать. Но вот восковая кукла на вербе вдруг вытянулась, завертелась над бумажными цветами и громко закричала:
   -- Ну можно ли набивать ребёнку голову такими бреднями? Глупые выдумки!
   Теперь кукла была точь-в-точь советник, в чёрной широкополой шляпе, такая же жёлтая и сердитая! Но бумажные цветы ударили её по тонким ножкам, и она опять съёжилась в маленькую восковую куколку. Это было так забавно, что Ида не могла удержаться от смеха.
   Верба продолжала плясать, и советнику волей-неволей приходилось плясать вместе с нею, всё равно -- вытягивался ли он во всю длину, или оставался маленькою восковою куколкой в чёрной широкополой шляпе. Наконец уж цветы, особенно те, что лежали в кукольной кровати, стали просить за него, и верба оставила его в покое. Вдруг что-то громко застучало в ящике, где лежала кукла Софи и другие игрушки. Курилка побежал по краю стола, лёг на живот и приотворил ящик. Софи встала и удивлённо огляделась.
   -- Да у вас, оказывается, бал! -- проговорила она. -- Что же это мне не сказали?
   -- Хочешь танцевать со мной? -- спросил Курилка.
   -- Хорош кавалер! -- сказала Софи и повернулась к нему спиной; потом уселась на ящик и стала ждать -- авось её пригласит кто-нибудь из цветов, но никто и не думал её приглашать. Она громко кашлянула, но и тут никто не подошёл к ней. Курилка плясал один, и очень недурно!
   Видя, что цветы и не глядят на неё, Софи вдруг свалилась с ящика на пол и наделала такого шума, что все сбежались к ней и стали спрашивать, не ушиблась ли она? Все разговаривали с нею очень ласково, особенно те цветы, которые только что спали в её кроватке; Софи нисколько не ушиблась, и цветы маленькой Иды стали благодарить её за чудесную постельку, потом увели с собой в лунный кружок на полу и принялись танцевать с ней, а другие цветы кружились вокруг них. Теперь Софи была очень довольна и сказала цветочкам, что охотно уступает им свою кроватку, -- ей хорошо и в ящике!
   -- Спасибо! -- сказали цветы. -- Но мы не можем жить так долго! Утром мы совсем умрём! Скажи только маленькой Иде, чтобы она схоронила нас в саду, где зарыта канарейка; летом мы опять вырастем и будем ещё красивее!
   -- Нет, вы не должны умирать! -- сказала Софи и поцеловала цветы.
   В это время дверь отворилась, и в комнату вошла целая толпа цветов Ида никак не могла понять, откуда они взялись, -- должно быть, из королевского дворца. Впереди шли две прелестные розы с маленькими золотыми коронами на головах -- это были король с королевой. За ними, раскланиваясь во все стороны, шли чудесные левкои и гвоздики. Музыканты -- крупные маки и пионы -- дули в шелуху от горошка и совсем покраснели от натуги, а маленькие голубые колокольчики и беленькие подснежники звенели, точно на них были надеты бубенчики. Вот была забавная музыка! Затем шла целая толпа других цветов, и все они танцевали -- и голубые фиалки, и красные ноготки, и маргаритки, и ландыши. Цветы так мило танцевали и целовались, что просто загляденье!
   Наконец все пожелали друг другу спокойной ночи, а маленькая Ида тихонько пробралась в свою кроватку, и ей всю ночь снились цветы и всё, что она видела.
   Утром она встала и побежала к своему столику посмотреть, там ли её цветочки.
   Она отдёрнула полог -- да, они лежали в кроватке, но совсем, совсем завяли! Софи тоже лежала на своём месте в ящике и выглядела совсем сонной.
   -- А ты помнишь, что тебе надо передать мне? -- спросила её Ида.
   Но Софи глупо смотрела на неё и не раскрывала рта.
   -- Какая же ты нехорошая! -- сказала Ида. -- А они ещё танцевали с тобой!
   Потом она взяла картонную коробочку с нарисованною на крышке хорошенькою птичкой, открыла коробочку и положила туда мёртвые цветы.
   -- Вот вам и гробик! -- сказала она. -- А когда придут мои норвежские кузены, мы вас зароем в саду, чтобы на будущее лето вы выросли ещё красивее!
   Ионас и Адольф, норвежские кузены, были бойкие мальчуганы; отец подарил им по новому луку, и они пришли показать их Иде. Она рассказала им про бедные умершие цветы и позволила помочь их похоронить. Мальчики шли впереди с луками на плечах; за ними маленькая Ида с мёртвыми цветами в коробке. Вырыли в саду могилу, Ида поцеловала цветы и опустила коробку в яму, а Ионас с Адольфом выстрелили над могилкой из луков, -- ни ружей, ни пушек у них ведь не было.

Пастушка и трубочист

   Видали ли вы когда-нибудь старинный-старинный шкаф, почерневший от времени и весь изукрашенный резьбою в виде разных завитушек, цветов и листьев? Такой вот точно шкаф -- наследство после прабабушки -- и стоял в комнате. Он был весь покрыт резьбой -- розами, тюльпанами и самыми причудливыми завитушками. Между ними высовывались маленькие оленьи головы с ветвистыми рогами, а по самой середине был вырезан целый человечек. На него невозможно было глядеть без смеха, да и сам он преуморительно скалил зубы -- такую гримасу уж никак не назовёшь улыбкой! У него были козлиные ноги, маленькие рожки на лбу и длинная борода. Дети звали его обер-унтер-генерал-комиссар-сержант Козлоног! Трудно выговорить такое имя, и немногие удостаиваются подобного титула, зато и вырезать такую фигуру стоило немалого труда. Ну, да всё-таки вырезали! Он вечно глядел на подзеркальный столик, где стояла прелестная фарфоровая пастушка. Башмачки на ней были вызолоченные, платьице слегка приподнято и подколото алой розой, на головке красовалась золотая шляпа, а в руках пастуший посох.
   Ну, просто прелесть! Рядом с нею стоял маленький трубочист, чёрный как уголь, но, впрочем, тоже из фарфора и сам но себе такой же чистенький и миленький, как всякая фарфоровая статуэтка; он ведь только изображал трубочиста, и мастер точно так же мог бы сделать из него принца, -- всё равно!
   Он премило держал в руках свою лестницу: личико у него было белое, а щёки розовые, как у барышни, и это было немножко неправильно, следовало бы ему быть почернее. Он стоял рядом с пастушкой -- так их поставили, так они и стояли; стояли, стояли, да и обручились: они были отличною парочкой, оба молоды, оба из фарфора и оба одинаково хрупки.
   Тут же стояла и ещё одна кукла в три раза больше их. Это был старый китаец, который кивал головой. Он был тоже фарфоровый и называл себя дедушкой маленькой пастушки, но доказать этого, кажется, не мог. Он утверждал, что имеет над ней власть, и потому кивал головою обер-унтер-генерал-комиссар-сержанту Козлоногу, который сватался за пастушку.
   -- Вот так муж у тебя будет! -- сказал старый китаец пастушке. -- Я думаю даже, что он из красного дерева! Он сделает тебя обер-унтер-генерал-комиссар-сержантшей! И у него целый шкаф серебра, не говоря уже о том, что лежит в потайных ящичках!
   -- Я не хочу в тёмный шкаф! -- сказала пастушка. -- Говорят, у него там одиннадцать фарфоровых жён!
   -- Так ты будешь двенадцатой! -- отвечал китаец. -- Ночью, как только в старом шкафу затрещит, мы сыграем вашу свадьбу! Да, да, не будь я китайцем!
   Тут он кивнул головой и заснул.
   Пастушка плакала и смотрела на своего милого.
   -- Право, я попрошу тебя, -- сказала она, -- бежать со мной куда глаза глядят. Тут нам нельзя оставаться!
   -- Твои желания -- мои! -- ответил трубочист. -- Пойдём хоть сейчас! Я думаю, что смогу прокормить тебя своим ремеслом!
   -- Только бы нам удалось спуститься со столика! -- сказала она. -- Я не успокоюсь, пока мы не будем далеко-далеко отсюда!
   Трубочист успокаивал её и показывал, куда лучше ступать ножкой, на какой выступ или золочёную завитушку резных ножек стола. Лестница его тоже сослужила им немалую службу; таким образом они благополучно спустились на пол. Но, взглянув на старый шкаф, они увидели там страшный переполох. Резные олени далеко-далеко вытянули вперёд головы с рогами и вертели ими во все стороны, а обер-унтер-генерал-комиссар-сержант Козлоног высоко подпрыгнул и закричал старому китайцу:
   -- Бегут! Бегут!
   Беглецы испугались немножко и поскорее шмыгнули в ящик предоконного возвышения (в Дании окна бывали довольно высоко от пола, поэтому перед одним из них устраивался иногда, для любителей смотреть на уличное движение, деревянный помост, на который ставился стул).
   Тут лежали три-четыре неполные колоды карт и кукольный театр; он был кое-как установлен в тесном ящике, и на сцене шло представление. Все дамы -- и бубновые, и червонные, и трефовые, и пиковые -- сидели в первом ряду и обмахивались своими тюльпанами. Позади них стояли валеты и у каждого было по две головы -- сверху и снизу, как и у всех карт. В пьесе изображались страдания влюблённой парочки, которую разлучали. Пастушка заплакала: это была точь-в-точь их собственная история.
   -- Нет, я не вынесу! -- сказала она трубочисту. -- Уйдём отсюда!
   Но, очутившись опять на полу, они увидали, что старый китаец проснулся и весь качается из стороны в сторону, -- внутри его катался свинцовый шарик.
   -- Ай, старый китаец гонится за нами! -- закричала пастушка и в отчаянии упала на свои фарфоровые коленки.
   -- Стой, мне пришла в голову мысль! -- сказал трубочист. -- Видишь вон там, в углу, большую вазу с сушёными душистыми травами и цветами? Влезем в неё! Там мы будем лежать на розах и лаванде, а если китаец подойдёт к нам, засыплем ему глаза солью.
   -- Нет, это не годится! -- сказала она. -- Я знаю, что старый китаец и ваза были когда-то помолвлены, а в таких случаях всегда ведь сохраняются добрые отношения! Нет, нам остаётся только пуститься по белу свету куда глаза глядят!
   -- А хватит ли у тебя мужества идти за мною всюду? -- спросил трубочист. -- Подумала ли ты, как велик мир? Подумала ли о том, что нам нельзя будет вернуться назад?
   -- Да, да! -- отвечала она.
   Трубочист пристально посмотрел на неё и сказал:
   -- Моя дорога идёт через печную трубу! Хватит ли у тебя мужества вскарабкаться со мной в печку и пробраться по коленчатым переходам трубы? Там-то уж я знаю, что мне делать! Мы заберёмся так высоко, что нас не достанут! В самом же верху есть дыра, через неё можно выбраться на белый свет!
   И он повёл её к печке.
   -- Как тут черно! -- сказала она, но всё-таки полезла за ним в печку и в трубу, где было темно, как ночью.
   -- Ну вот мы и в трубе! -- сказал он. -- Смотри, смотри! Прямо над нами сияет чудесная звёздочка!
   На небе и в самом деле сияла звезда, точно указывая им дорогу. А они всё лезли и лезли, выше да выше! Дорога была ужасная. Но трубочист поддерживал пастушку и указывал, куда ей удобнее и лучше ставить фарфоровые ножки. Наконец они достигли края трубы и уселись, -- они очень устали, и было от чего!
   Небо, усеянное звёздами, было над ними, а все домовые крыши под ними. С этой высоты глазам их открывалось огромное пространство. Бедная пастушка никак не думала, что свет так велик. Она склонилась головкою к плечу трубочиста и заплакала; слёзы катились ей на грудь и разом смыли всю позолоту с её пояса.
   -- Нет, это уж слишком! -- сказала она. -- Я не вынесу! Свет слишком велик! Ах, если бы я опять стояла на подзеркальном столике! Я не успокоюсь, пока не вернусь туда! Я пошла за тобою куда глаза глядят, теперь проводи же меня обратно, если любишь меня!
   Трубочист стал её уговаривать, напоминал ей о старом китайце и об обер-унтер-генерал-комиссар-сержанте Козлоноге, но она только рыдала и крепко целовала своего милого. Что ему оставалось делать? Пришлось уступить, хотя и не следовало.
   И вот они с большим трудом спустились по трубе обратно вниз; не легко это было! Очутившись опять в тёмной печке, они сначала постояли несколько минут за дверцами, желая услышать, что творится в комнате. Там было тихо, и они выглянули. Ах! На полу вялился старый китаец; он свалился со стола, собираясь пуститься за ними вдогонку, и разбился на три части; спина так вся и отлетела прочь, а голова закатилась в угол. Обер-унтер-комиссар-сержант Козлоног стоял, как всегда, на своём месте и раздумывал.
   -- Ах, какой ужас! -- воскликнула пастушка. -- Старый дедушка разбился на куски, и мы всему виною! Ах, я не переживу этого!
   И она заломила свои крошечные ручки.
   -- Его можно починить! -- сказал трубочист. -- Его отлично можно починить! Только не огорчайся! Ему приклеют спину, а в затылок забьют хорошую заклёпку -- он будет совсем как новый и успеет ещё наделать нам много неприятностей.
   -- Ты думаешь? -- спросила она. И они опять вскарабкались на столик, где стояли прежде.
   -- Вот как далеко мы ушли! -- сказал трубочист. -- Стоило беспокоиться!
   -- Только бы дедушку починили! -- сказала пастушка. -- Или это очень дорого обойдётся?
   И дедушку починили: приклеили ему спину и забили хорошую заклёпку в шею; он стал как новый, только кивать головой больше не мог.
   -- Вы что-то загордились с тех пор, как разбились! -- сказал ему обер-унтер-генерал-комиссар-сержант Козлоног. -- А мне кажется, тут гордиться особенно нечем! Что же, отдадут её за меня или нет?
   Трубочист и пастушка с мольбой взглянули на старого китайца, -- они так боялись, что он кивнёт, но он не мог, хоть и не хотел в этом признаться: не очень-то приятно рассказывать всем и каждому, что у тебя в затылке заклёпка! Так фарфоровая парочка и осталась стоять рядышком. Пастушка и трубочист благословляли дедушкину заклёпку и любили друг друга, пока не разбились.

Дорожный товарищ

   -- Ты был мне добрым сыном, Йоханнес! -- сказал больной. -- Бог не оставит тебя своей милостью!
   И он ласково-серьёзно взглянул на Йоханнеса, глубоко вздохнул и умер, точно заснул. Йоханнес заплакал. Теперь он остался круглым сиротой: ни отца у него, ни матери, ни сестёр, ни братьев! Бедняга Йоханнес! Долго стоял он на коленях перед кроватью и целовал руки умершего, заливаясь горькими слезами, но потом глаза его закрылись, голова склонилась на край постели, и он заснул.
   И приснился ему удивительный сон.
   Он видел, что солнце и месяц преклонились перед ним, видел своего отца опять свежим и бодрым, слышал его смех, каким он всегда смеялся, когда бывал особенно весел; прелестная девушка с золотою короной на чудных длинных волосах протягивала Йоханнесу руку, а отец его говорил: "Видишь, какая у тебя невеста? Первая красавица на свете!"
   Тут Йоханнес проснулся, и прощай всё это великолепие! Отец его лежал мёртвый, холодный, и никого не было у Йоханнеса! Бедняга Йоханнес!
   Через неделю умершего хоронили; Йоханнес шёл за гробом. Не видать ему больше своего отца, который так любил его! Йоханнес слышал, как ударялась о крышку гроба земля, видел, как гроб засыпали: вот уж виден только один краешек, ещё горсть земли -- и гроб скрылся совсем. У Йоханнеса чуть сердце не разорвалось от горя. Над могилой пели псалмы; чудное пение растрогало Йоханнеса до слёз, он заплакал, и на душе у него стало полегче. Солнце так приветливо озаряло зелёные деревья, как будто говорило: "Не тужи, Йоханнес! Посмотри, какое красивое голубое небо -- там твой отец молится за тебя!"
   -- Я буду вести хорошую жизнь! -- сказал Йоханнес. -- И тогда я тоже пойду на небо к отцу. Вот будет радость, когда мы опять свидимся! Сколько у меня будет рассказов! А он покажет мне все чудеса и красоту неба и опять будет учить меня, как учил, бывало, здесь, на земле. Вот будет радость!
   И он так живо представил себе всё это, что даже улыбнулся сквозь слёзы. Птички, сидевшие на ветвях каштанов, громко чирикали и пели; им было весело, хотя только что присутствовали при погребении, но они ведь знали, что умерший теперь на небе, что у него выросли крылья, куда красивее и больше, чем у них, и что он вполне счастлив, так как вёл здесь, на земле, добрую жизнь. Йоханнес увидел, как птички вспорхнули с зелёных деревьев и взвились высоко-высоко, и ему самому захотелось улететь куда-нибудь подальше. Но сначала надо было поставить на могиле отца деревянный крест. Вечером он принёс крест и увидал, что могила вся усыпана песком и убрана цветами, -- об этом позаботились посторонние люди, очень любившие доброго его отца.
   На другой день рано утром Йоханнес связал всё своё добро в маленький узелок, спрятал в пояс весь свой капитал, что достался ему в наследство, -- пятьдесят талеров и несколько серебряных монет, и был готов пуститься в путь-дорогу. Но прежде он отправился на кладбище, на могилу отца, прочёл над ней "Отче наш" и сказал:
   -- Прощай, отец! Я постараюсь всегда быть хорошим, а ты помолись за меня на небе!
   Потом Йоханнес свернул в поле. В поле росло много свежих, красивых цветов; они грелись на солнце и качали на ветру головками, точно говорили: "Добро пожаловать! Не правда ли, как у нас тут хорошо?" Йоханнес ещё раз обернулся, чтобы взглянуть на старую церковь, где его крестили ребёнком и куда он ходил по воскресеньям со своим добрым отцом петь псалмы. Высоко-высоко, на самом верху колокольни, в одном из круглых окошечек Йоханнес увидел крошку домового в красной остроконечной шапочке, который стоял, заслонив глаза от солнца правою рукой. Йоханнес поклонился ему, и крошка домовой высоко взмахнул в ответ своей красной шапкой, прижал руку к сердцу и послал Йоханнесу несколько воздушных поцелуев -- вот так горячо желал он Йоханнесу счастливого пути и всего хорошего!
   Йоханнес стал думать о чудесах, которые ждали его в этом огромном, прекрасном мире, и бодро шёл вперёд, всё дальше и дальше, туда, где он никогда ещё не был; вот уже пошли чужие города, незнакомые лица, -- он забрался далеко-далеко от своей родины.
   Первую ночь ему пришлось провести в поле, в стогу сена, -- другой постели взять было негде. "Ну и что ж, -- думалось ему, -- лучшей спальни не найдётся у самого короля!" В самом деле, поле с ручейком, стог сена и голубое небо над головой -- чем не спальня? Вместо ковра -- зелёная трава с красными и белыми цветами, вместо букетов в вазах -- кусты бузины и шиповника, вместо умывальника -- ручеёк с хрустальной свежей водой, заросший тростником, который приветливо кланялся Йоханнесу и желал ему и доброй ночи и доброго утра. Высоко над голубым потолком висел огромный ночник -- месяц; уж этот ночник не подожжёт занавесок! И Йоханнес мог заснуть совершенно спокойно. Так он и сделал, крепко проспал всю ночь и проснулся только рано утром, когда солнце уже сияло, а птицы пели:
   -- Здравствуй! Здравствуй! Ты ещё не встал?
   Колокола звали в церковь, было воскресенье; народ шёл послушать священника; пошёл на ним и Йоханнес, пропел псалом, послушал слова божьего, и ему показалось, что он был в своей собственной церкви, где его крестили и куда он ходил с отцом петь псалмы.
   На церковном кладбище было много могил, совсем заросших сорной травой. Йоханнес вспомнил о могиле отца, которая могла со временем принять такой же вид, -- некому ведь было ухаживать за ней! Он присел на землю и стал вырывать сорную траву, поправил покачнувшиеся кресты и положил на место сорванные ветром венки, думая при этом: "Может статься, кто-нибудь сделает то же на могиле моего отца".
   У ворот кладбища стоял старый калека нищий; Йоханнес отдал ему всю серебряную мелочь и весело пошёл дальше по белу свету.
   К вечеру собралась гроза; Йоханнес спешил укрыться куда-нибудь на ночь, но скоро наступила полная темнота, и он успел дойти только до часовенки, одиноко возвышающейся на придорожном холме; дверь, к счастью, была отперта, и он вошёл туда, чтобы переждать непогоду.
   -- Тут я и посижу в уголке! -- сказал Йоханнес. -- Я очень устал, и мне надо отдохнуть.
   И он опустился на пол, сложил руки, прочёл вечернюю молитву и ещё какие знал, потом заснул и спал спокойно, пока в поле сверкала молния и грохотал гром.
   Когда Йоханнес проснулся, гроза уже прошла, и месяц светил прямо в окна. Посреди часовни стоял раскрытый гроб с покойником, которого ещё не успели похоронить. Йоханнес нисколько не испугался, -- совесть у него была чиста, и он хорошо знал, что мёртвые никому не делают зла, не то что живые злые люди. Двое таких как раз и стояли возле мёртвого, поставленного в часовню в ожидании погребения. Они хотели обидеть бедного умершего -- выбросить его из гроба на порог.
   -- Зачем вы это делаете? -- спросил их Йоханнес. -- Это очень дурно и грешно! Оставьте его покоиться с миром!
   -- Вздор! -- сказали злые люди. -- Он надул нас! Взял у нас деньги, не отдал и умер! Теперь мы не получим с него ни гроша; так вот хоть отомстим ему -- пусть валяется, как собака, за дверями!
   -- У меня всего пятьдесят талеров, -- сказал Йоханнес, -- это всё моё наследство, но я охотно отдам его вам, если вы дадите мне слово оставить бедного умершего в покое! Я обойдусь и без денег, у меня есть пара здоровых рук, да и бог не оставит меня!
   -- Ну, -- сказали злые люди, -- если ты заплатишь нам за него, мы не сделаем ему ничего дурного, будь спокоен!
   И они взяли у Йоханнеса деньги, посмеялись над его простотой и пошли своей дорогой, а Йоханнес хорошенько уложил покойника в гробу, скрестил ему руки, простился с ним и с весёлым сердцем вновь пустился в путь.
   Идти пришлось через лес; между деревьями, освещёнными лунным сиянием, резвились прелестные малютки эльфы; они ничуть не пугались Йоханнеса; они хорошо знали, что он добрый, невинный человек, а ведь только злые люди не могут видеть эльфов. Некоторые из малюток были не больше мизинца и расчёсывали свои длинные белокурые волосы золотыми гребнями, другие качались на больших каплях росы, лежавших на листьях и стебельках травы; иногда капля скатывалась, а с нею и эльфы, прямо в густую траву, и тогда между остальными малютками поднимался такой хохот и возня! Ужасно забавно было! Они пели, и Йоханнес узнал все хорошенькие песенки, которые он певал ещё ребёнком. Большие пёстрые пауки с серебряными коронами на головах должны были перекидывать для эльфов с куста на куст висячие мосты и ткать целые дворцы, которые, если на них попадала капля росы, сверкали при лунном свете чистым хрусталём. Но вот встало солнце, малютки эльфы вскарабкались в чашечки цветов, а ветер подхватил их мосты и дворцы и понёс по воздуху, точно простые паутинки.
   Йоханнес уже вышел из леса, как вдруг позади него раздался звучный мужской голос:
   -- Эй, товарищ, куда путь держишь?
   -- Куда глаза глядят! -- сказал Йоханнес. -- У меня нет ни отца, ни матери, я круглый сирота, но бог не оставит меня!
   -- Я тоже иду по белу свету, куда глаза глядят, -- сказал незнакомец. -- Не пойти ли нам вместе?
   -- Пойдём! -- сказал Йоханнес, и они пошли вместе.
   Скоро они очень полюбились друг другу: оба они были славные люди. Но Йоханнес заметил, что незнакомец был гораздо умнее его, обошёл чуть ли не весь свет и умел порассказать обо всём.
   Солнце стояло уже высоко, когда они присели под большим деревом закусить. И тут появилась дряхлая старуха, вся сгорбленная, с клюкой в руках; за спиной у неё была вязанка хвороста, а из высоко подоткнутого передника торчали три больших пучка папоротника и ивовых прутьев. Когда старуха поравнялась с Йоханнесом и его товарищем, она вдруг поскользнулась, упала и громко вскрикнула: бедняга сломала себе ногу.
   Йоханнес сейчас же предложил товарищу отнести старуху домой, но незнакомец открыл свою котомку, вынул оттуда баночку и сказал старухе, что у него такая мазь, которая сразу вылечит её, и она пойдёт домой, как ни в чём не бывало. Но за это она должна подарить ему те три пучка, которые у неё в переднике.
   -- Плата хорошая! -- сказала старуха и как-то странно покачала головой. Ей не хотелось расставаться со своими прутьями, но и лежать со сломанной ногой было тоже неприятно, и вот она отдала ему прутья, а он сейчас же помазал ей ногу мазью; раз, два -- и старушка вскочила и зашагала живее прежнего. Вот так мазь была! Такой не достанешь в аптеке!
   -- На что тебе эти прутья? -- спросил Йоханнес у товарища.
   -- А чем не букеты? -- сказал тот. Они мне очень понравились: я ведь чудак!
   Потом они прошли ещё добрый конец.
   -- Смотри, как заволакивает, -- сказал Йоханнес, указывая перед собой пальцем. -- Вот так облака!
   -- Нет, -- сказал его товарищ, -- это не облака, а горы, высокие горы, по которым можно добраться до самых облаков. Ах, как там хорошо! Завтра мы будем уже далеко-далеко!
   Горы были совсем не так близко, как казалось: Йоханнес с товарищем шли целый день, прежде чем добрались до того места, где начинались тёмные леса, взбиравшиеся чуть ли не к самому небу, и лежали каменные громады величиной с город; подняться на горы было не шуткой, и потому Йоханнес с товарищем зашли отдохнуть и собраться с силами на постоялый двор, приютившийся внизу.
   В нижнем этаже, в пивной, собралось много народа: хозяин марионеток поставил там, посреди комнаты, свой маленький театр, а народ уселся перед ним полукругом, чтобы полюбоваться представлением. Впереди всех, на самом лучшем месте, уселся толстый мясник с большущим бульдогом. У, как свирепо глядел бульдог! Он тоже уселся на полу и таращился на представление.
   Представление началось и шло прекрасно: на бархатном троне восседали король с королевой с золотыми коронами на головах и в платьях с длинными-длинными шлейфами, -- средства позволяли им такую роскошь. У всех входов стояли чудеснейшие деревянные куклы со стеклянными глазами и большими усами и распахивали двери, чтобы проветрить комнаты. Словом, представление было чудесное и совсем не печальное; но вот королева встала, и только она прошла несколько шагов, как бог знает что сделалось с бульдогом: хозяин не держал его, он вскочил прямо на сцену, схватил королеву зубами за тоненькую талию и -- крак! -- перекусил её пополам. Вот был ужас!
   Бедный хозяин марионеток страшно перепугался и огорчился за бедную королеву: это была самая красивая из всех его кукол, и вдруг гадкий бульдог откусил ей голову! Но вот народ разошёлся, и товарищ Йоханнеса сказал, что починит королеву, вынул баночку с той же мазью, которой мазал сломанную ногу старухи, и помазал куклу; кукла сейчас же опять стала целёхонька и вдобавок сама начала двигать всеми членами, так что её больше не нужно было дёргать за верёвочки; выходило, что кукла была совсем как живая, только говорить не могла. Хозяин марионеток остался этим очень доволен: теперь ему не нужно было управлять королевой, она могла сама танцевать, не то что другие куклы!
   Ночью, когда все люди в гостинице легли спать, кто-то вдруг завздыхал так глубоко и протяжно, что все повставали посмотреть, что и с кем случилось, а хозяин марионеток подошёл к своему маленькому театру, -- вздохи слышались оттуда. Все деревянные куклы, и король и телохранители, лежали вперемешку, глубоко вздыхали и таращили свои стеклянные глаза; им тоже хотелось, чтобы их смазали мазью, как королеву, -- тогда бы и они могли двигаться сами! Королева же встала на колени и протянула свою золотую корону, как бы говоря: "Возьмите её, только помажьте моего супруга и моих придворных!" Бедняга хозяин не мог удержаться от слёз, так ему жаль стало своих кукол, пошёл к товарищу Йоханнеса и пообещал отдать ему все деньги, которые соберёт за вечернее представление, если тот помажет мазью четыре-пять лучших из его кукол. Товарищ Йоханнеса сказал, что денег он не возьмёт, а пусть хозяин отдаст ему большую саблю, которая висит у него на боку. Получив её, он помазал шесть кукол, которые сейчас же заплясали, да так весело, что, глядя на них, пустились в пляс и все живые, настоящие девушки, заплясали и кучер, и кухарка, и лакеи, и горничные, все гости и даже кочерга со щипцами; ну, да эти-то двое растянулись с первого же прыжка. Да, весёлая выдалась ночка!
   На следующее утро Йоханнес и его товарищ ушли из гостиницы, взобрались на высокие горы и вступили в необозримые сосновые леса. Путники поднялись наконец так высоко, что колокольни внизу казались им какими-то красненькими ягодками в зелени, и, куда ни оглянись, видно было на несколько миль кругом. Такой красоты Йоханнес ещё не видывал; тёплое солнце ярко светило с голубого прозрачного неба, в горах раздавались звуки охотничьих рогов, кругом была такая благодать, что у Йоханнеса выступили на глазах от радости слёзы, и он не мог не воскликнуть:
   -- Боже ты мой! Как бы я расцеловал тебя за то, что ты такой добрый и создал для нас весь этот чудесный мир!
   Товарищ Йоханнеса тоже стоял со скрещёнными на груди руками и смотрел на леса и города, освещенные солнцем. В эту минуту над головами их раздалось чудесное пение; они подняли головы -- в воздухе плыл большой прекрасный белый лебедь и пел, как не петь ни одной птице; но голос его звучал всё слабее и слабее, он склонил голову и тихо-тихо опустился на землю: прекрасная птица лежала у ног Йоханнеса и его товарища мёртвой!
   -- Какие чудные крылья! -- сказал товарищ Йоханнеса. -- Такие большие и белые, цены им нет! Они могут нам пригодиться! Видишь, хорошо, что я взял с собой саблю!
   И он одним ударом отрубил у лебедя оба крыла.
   Потом они прошли по горам ещё много-много миль и наконец увидели перед собой большой город с сотнями башен, которые блестели на солнце, как серебряные; посреди города стоял великолепный мраморный дворец с крышей и червонного золота; тут жил король.
   Йоханнес с товарищем не захотели сейчас же идти осматривать город, а остановились на одном постоялом дворе, чтобы немножко пообчиститься с дороги и принарядиться, прежде чем показаться на улицах. Хозяин постоялого двора рассказал им, что король -- человек очень добрый и никогда не сделает людям ничего худого, но что дочь у него злая-презлая. Конечно, она первая красавица на свете, но что толку, если она при этом злая ведьма, из-за которой погибло столько прекрасных принцев. Дело в том, что всякому -- и принцу, и нищему -- было позволено свататься за неё: жених должен был отгадать только три вещи, которые задумывала принцесса; отгадай он -- она вышла бы за него замуж, и он стал бы, по смерти её отца, королём над всей страной, нет -- и ему грозила смертная казнь. Вот какая гадкая было красавица принцесса! Старик король, отец её, очень грустил об этом, но не мог ничего с ней поделать и раз и навсегда отказался иметь дело с её женихами, -- пусть-де она знается с ними сама, как хочет. И вот являлись жених за женихом, их заставляли отгадывать и за неудачу казнили -- пусть не суются, ведь их предупреждали заранее!
   Старик король, однако, так грустил об этом, что раз в год по целому дню простаивал в церкви на коленях, де ещё со всеми своими солдатами, моля бога о том, чтобы принцесса стала добрее, но она и знать ничего не хотела. Старухи, любившие выпить, окрашивали водку в чёрный цвет, -- чем иначе они могли выразить свою печаль? -- Гадкая принцесса! -- сказал Йоханнес. -- Её бы следовало высечь. Уж будь я королём-отцом, я бы задал ей перцу!
   В эту самую минуту народ на улице закричал "ура". Мимо проезжала принцесса; она в самом деле была так хороша, что все забывали, какая она злая, и кричали ей "ура". Принцессу окружали двенадцать красавиц на вороных конях; все они были в белых шёлковых платьях, с золотыми тюльпанами в руках. Сама принцесса ехала на белой как снег лошади; вся сбруя была усыпана бриллиантами и рубинами; платье на принцессе было из чистого золота, а хлыст в руках сверкал, точно солнечный луч; на голове красавицы сияла корона, вся сделанная будто из настоящих звёздочек, а на плечи был наброшен плащ, сшитый из сотни тысяч прозрачных стрекозиных крыльев, но сама принцесса была всё-таки лучше всех своих нарядов.
   Йоханнес взглянул на неё, покраснел, как маков цвет, и не мог вымолвить ни слова: она как две капли воды была похожа на ту девушку в золотой короне, которую он видел во сне в ночь смерти отца. Ах, она так хороша, что Йоханнес не мог не полюбить её. "Не может быть, -- сказал он себе, -- чтобы она на самом деле была такая ведьма и приказывала вешать и казнить людей, если они не отгадывают того, что она задумала. Всем позволено свататься за неё, даже последнему нищему; пойду же и я во дворец! От судьбы, видно, не уйдёшь!"
   Все стали отговаривать его, -- ведь и с ним случилось бы то же, что с другими. Дорожный товарищ Йоханнеса тоже не советовал ему пробовать счастья, но Йоханнес решил, что, бог даст, всё пойдёт хорошо, вычистил сапоги и кафтан, умылся, причесал свои красивые белокурые волосы и пошёл один-одинёшенек в город, а потом во дворец.
   -- Войдите! -- сказал старик король, когда Йоханнес постучал в дверь.
   Йоханнес отворил дверь, и старый король встретил его одетый в халат; на ногах у него были вышитые шлёпанцы, на голове корона, в одной руке скипетр, в другой -- держава.
   -- Постой! -- сказал он и взял державу под мышку, чтобы протянуть Йоханнесу руку.
   Но как только он услыхал, что перед ним новый жених, он начал плакать, выронил из рук и скипетр и державу и принялся утирать слёзы полами халата. Бедный старичок король!
   -- И не пробуй лучше! -- сказал он. -- С тобой будет то же, что со всеми! Вот погляди-ка!
   И он свёл Йоханнес в сад принцессы. Брр... какой ужас! На каждом дереве висело по три, по четыре принца, которые когда-то сватались за принцессу, но не сумели отгадать того, что она задумала. Стоило подуть ветерку, и кости громко стучали одна о другую, пугая птиц, которые не смели даже заглянуть в этот сад. Колышками для цветов там служили человечьи кости, в цветочных горшках торчали черепа с оскаленными зубами -- вот так сад был у принцессы!
   -- Вот видишь! -- сказал старик король. -- И с тобой будет то же, что и с ними! Не пробуй лучше! Ты ужасно огорчаешь меня, я так близко принимаю это к сердцу!
   Йоханнес поцеловал руку доброму королю и сказал, что всё-таки попробует, очень уж полюбилась красавица принцесса.
   В это время во двор въехала принцесса со своими дамами, и король с Йоханнесом вышли к ней поздороваться. Она была в самом деле прелестна, протянула Йоханнесу руку, и он полюбил её ещё больше прежнего. Нет, конечно, она не могла быть такою злой, гадкой ведьмой, как говорили люди.
   Они отправились в залу, и маленькие пажи стали обносить их вареньем и медовыми пряниками, но старик король был так опечален, что не мог ничего есть, да и пряники были ему не по зубам!
   Было решено, что Йоханнес придёт во дворец на другое утро, а судьи и весь совет соберутся слушать, как он будет отгадывать. Справится он с задачей на первый раз -- придёт ещё два раза; но никому ещё не удавалось отгадать и одного раза, все платились головой за первую же попытку.
   Йоханнеса ничуть не заботила мысль о том, что будет с ним; он был очень весел, думал только о прелестной принцессе и крепко верил, что бог не оставит его своей помощью; каким образом поможет он ему -- Йоханнес не знал, да и думать об этом не хотел, а шёл себе, приплясывая, по дороге, пока наконец не пришёл обратно на постоялый двор, где его ждал товарищ.
   Но дорожный товарищ Йоханнеса грустно покачал головой и сказал:
   -- Я так люблю тебя, мы могли бы провести вместе ещё много счастливых дней, и вдруг мне придётся лишиться тебя! Мой бедный друг, я готов заплакать, но не хочу огорчать тебя: сегодня, может быть, последний день, что мы вместе! Повеселимся же хоть сегодня! Успею наплакаться и завтра, когда ты уйдёшь во дворец!
   Весь город сейчас же узнал, что у принцессы новый жених, и все страшно опечалились. Театр закрылся, торговки сладостями обвязали своих сахарных поросят чёрным крепом, а король и священники собрались в церкви и на коленях молились богу. Горе было всеобщее: ведь и с Йоханнесом должно было случиться то же, что с прочими женихами.
   Вечером товарищ Йоханнеса приготовил пунш и предложил Йоханнесу хорошенько повеселиться и выпить за здоровье принцессы. Йоханнес выпил два стакана, и ему ужасно захотелось спать, глаза у него закрылись сами собой, и он уснул крепким сном. Товарищ поднял его со стула и уложил в постель, а сам, дождавшись ночи, взял два больших крыла, которые отрубил у мёртвого лебедя, привязал их к плечам, сунул в карман самый большой пучок розог из тех, что получил от старухи, сломавшей себе ногу, открыл окно и полетел прямо ко дворцу. Там он уселся в уголке под окном принцессиной спальни и стал ждать.
   В городе было тихо-тихо; вот пробило три четверти двенадцатого, окно распахнулось, и вылетела принцесса в длинном белом плаще, с большими чёрными крыльями за спиной. Она направилась прямо к высокой горе, но дорожный товарищ Йоханнеса сделался невидимкой и полетел за ней следом, хлеща её розгами до крови. Брр... вот так был полёт! Её плащ развевался на ветру, точно парус, и через него просвечивал месяц.
   -- Что за град! Что за град! -- говорила принцесса при каждом ударе розог, и поделом ей было.
   Наконец она добралась до горы и постучала. Тут будто гром загремел, и гора раздалась; принцесса вошла, а за ней и товарищ Йоханнеса -- ведь он стал невидимкой, никто не видал его. Они прошли длинный-длинный коридор с какими-то странно сверкающими стенами, -- по ним бегали тысячи огненных пауков, горевших, как жар. Затем принцесса и её невидимый спутник вошли в большую залу из серебра и золота; на стенах сияли большие красные и голубые цветы вроде подсолнечников, но боже упаси сорвать их! Стебли их были отвратительными ядовитыми змеями, а самые цветы -- пламенем, выходившим у них из пасти. Потолок был усеян светляками и голубоватыми летучими мышами, которые беспрерывно хлопали своими тонкими крыльями; удивительное было зрелище! Посреди залы стоял трон на четырёх лошадиных остовах вместо ножек; сбруя на лошадях была из огненных пауков, самый трон из молочно-белого стекла, а подушки на нём из чёрненьких мышек, вцепившихся друг другу в хвосты зубами. Над троном был балдахин из ярко-красной паутины, усеянной хорошенькими зелёными мухами, блестевшими не хуже драгоценных камней. На троне сидел старый тролль; его безобразная голова была увенчана короной, а в руках он держал скипетр. Тролль поцеловал принцессу в лоб и усадил её рядом с собой на драгоценный трон. Тут заиграла музыка; большие чёрные кузнечики играли на губных гармониках, а сова била себя крыльями по животу -- у неё не было другого барабана. Вот был концерт! Маленькие гномы, с блуждающими огоньками на шапках, плясали по залу. Никто не видал дорожного товарища Йоханнеса, а он стоял позади трона и видел и слышал всё!
   В зале было много нарядных и важных придворных; но тот, у кого были глаза, заметил бы, что придворные эти не больше ни меньше, как простые палки с кочнами капусты вместо голов, -- тролль оживил их и нарядил в расшитые золотом платья; впрочем, не всё ли равно, если они служили только для парада!
   Когда пляска кончилась, принцесса рассказала троллю о новом женихе и спросила, о чём бы загадать на следующее утро, когда он придёт во дворец.
   -- Вот что, -- сказал тролль, -- надо взять что-нибудь самое простое, чего ему и в голову не придёт. Задумай, например, о своём башмаке. Ни за что не отгадает! Вели тогда отрубить ему голову, да не забудь принести мне завтра ночью его глаза, я их съем!
   Принцесса низко присела и сказала, что не забудет. Затем тролль раскрыл гору, и принцесса полетела домой, а товарищ Йоханнеса опять летел следом и так хлестал её розгами, что она стонала и жаловалась на сильный град и изо всех сил торопилась добраться до окна своей спальни. Дорожный товарищ Йоханнеса полетел обратно на постоялый двор; Йоханнес ещё спал; товарищ его отвязал свои крылья и тоже улёгся в постель, -- ещё бы, устал порядком!
   Чуть занялась заря, Йоханнес был уже на ногах; дорожный товарищ его тоже встал и рассказал ему, что ночью он видел странный сон -- будто принцесса загадала о своём башмаке, и потому просил Йоханнеса непременно назвать принцессе башмак. Он ведь как раз слышал это в горе у тролля, но не хотел ничего рассказывать Йоханнесу.
   -- Что ж, для меня всё равно, что ни назвать! -- сказал Йоханнес. -- Может быть, твой сон и в руку: я ведь всё время думал, что бог поможет мне! Но я всё-таки прощусь с тобой -- если я не угадаю, мы больше не увидимся.
   Они поцеловались, и Йоханнес отправился во дворец. Зала была битком набита народом; судьи сидели в креслах, прислонившись головами к подушкам из гагачьего пуха, -- им ведь приходилось так много думать! Старик король стоял и вытирал глаза белым носовым платком. Но вот вошла принцесса; она была ещё краше вчерашнего, мило раскланялась со всеми, а Йоханнесу подала руку и сказала:
   -- Ну, здравствуй!
   Теперь надо было отгадывать, о чём она задумала. Господи, как ласково смотрела она на Йоханнеса! Но как только он произнёс: "башмак", она побелела как мел и задрожала всем телом. Делать, однако, было нечего -- Йоханнес угадал.
   Эхма! Старик король даже кувыркнулся на радостях, все и рты разинули! И принялись хлопать королю, да и Йоханнесу тоже -- за то, что он правильно угадал.
   Спутник Йоханнеса так и засиял от удовольствия, когда узнал, как всё хорошо получилось, а Йоханнес набожно сложил руки и поблагодарил бога, надеясь, что он поможет ему и в следующие разы. Ведь на другой день надо было приходить опять.
   Вечер прошёл так же, как и накануне. Когда Йоханнес заснул, товарищ его опять полетел за принцессой и хлестал её ещё сильнее, чем в первый раз, так как взял с собой два пучка розог; никто не видал его, и он опять подслушал совет тролля. Принцесса должна была на этот раз загадать о своей перчатке, что товарищ и передал Йоханнесу, снова сославшись на свой сон. Йоханнес угадал и во второй раз, и во дворце пошло веселье, что только держись! Весь двор стал кувыркаться -- ведь сам король подал вчера пример. Зато принцесса лежала на диване и не хотела даже разговаривать. Теперь всё дело было в том, отгадает ли Йоханнес в третий раз: если да, то женится на красавице принцессе и наследует по смерти старика короля всё королевство, нет -- его казнят, и тролль съест его прекрасные голубые глаза.
   В этот вечер Йоханнес рано улёгся в постель, прочёл молитву на сон грядущий и спокойно заснул, а товарищ его привязал себе крылья, пристегнул сбоку саблю, взял все три пучка розог и полетел ко дворцу.
   Тьма была -- хоть глаз выколи; бушевала такая гроза, что черепицы валились с крыш, а деревья в саду со скелетами гнулись от ветра, как тростинки. Молния сверкала ежеминутно, и гром сливался в один сплошной раскат. И вот открылось окно, и вылетела принцесса, бледная как смерть; но она смеялась над непогодой -- ей всё ещё было мало; белый плащ её бился на ветру, как огромный парус, а дорожный товарищ Йоханнеса до крови хлестал её всеми тремя пучками розог, так что под конец она едва могла лететь и еле-еле добралась до горы.
   -- Град так и сечёт! Ужасная гроза! -- сказала она. -- Сроду не приходилось мне вылетать из дома в такую непогоду.
   -- Да, видно, что тебе порядком досталось! -- сказал тролль.
   Принцесса рассказала ему, что Йоханнес угадал и во второй раз; случись то же и в третий, он выиграет дело, ей нельзя будет больше прилетать в гору и колдовать. Было поэтому о чём печалиться.
   Не угадает он больше! -- сказал тролль. -- Я найду что-нибудь такое, чего ему и в голову прийти не может, иначе он тролль почище меня. А теперь будем плясать!
   И он взял принцессу за руки, и они принялись танцевать вместе с гномами и блуждающими огоньками, а пауки весело прыгали вверх и вниз по стенам, точно живые огоньки. Сова била в барабан, сверчки свистели, а чёрные кузнечики играли на губных гармониках. Развесёлый был бал!
   Натанцевавшись вдоволь, принцесса стала торопиться домой, иначе её могли там хватиться; тролль сказал, что проводит её, и они, таким образом, подольше побудут вместе.
   Они летели, а товарищ Йоханнеса хлестал её всеми тремя пучками розог; никогда ещё троллю не случалось вылетать в такой град.
   Перед дворцом он простился с принцессой и шепнул ей на ухо:
   -- Загадай о моей голове!
   Товарищ Йоханнеса, однако, расслышал его слова, и в ту самую минуту, как принцесса скользнула в окно, а тролль хотел повернуть назад, схватил его за длинную чёрную бороду и срубил саблей его гадкую голову по самые плечи!
   Тролль и глазом моргнуть не успел! Тело тролля дорожный товарищ Йоханнеса бросил в озеро, а голову окунул в воду, затем завязал в шёлковый платок и полетел с этим узлом домой.
   Наутро он отдал Йоханнесу узел, но не велел ему развязывать его, пока принцесса не спросит, о чём она загадала.
   Большая дворцовая зала была битком набита народом; люди жались друг к другу, точно сельди в бочонке. Совет заседал в креслах с мягкими подушками под головами, а старик король разоделся в новое платье, корона и скипетр его были вычищены на славу; зато принцесса была бледна и одета в траур, точно собралась на похороны.
   -- О чём я загадала? -- спросила она Йоханнеса.
   Тот сейчас же развязал платок и сам испугался безобразной головы тролля. Все вздрогнули от ужаса, принцесса сидела, как окаменелая, не говоря ни слова. Наконец она встала, подала Йоханнесу руку -- он ведь угадал -- и, не глядя ни на кого, сказала с глубоким вздохом:
   -- Теперь ты мой господин! Вечером сыграем свадьбу!
   -- Вот это я люблю! -- сказал старик король. -- Вот это дело!
   Народ закричал "ура", дворцовая стража заиграла марш, колокола зазвонили, и торговки сластями сняли с сахарных поросят траурный креп -- теперь повсюду была радость! На площади были выставлены три жареных быка с начинкой из уток и кур -- все могли подходить и отрезать себе по куску; в фонтанах било чудеснейшее вино, а в булочных каждому, кто покупал крендели на два гроша, давали в придачу шесть больших пышек с изюмом.
   Вечером весь город был иллюминирован, палили из пушек, мальчишки -- из хлопушек, а во дворце ели, пили, чокались и плясали. Знатные кавалеры и красивые девицы танцевали друг с другом и пели так громко, что на улице было слышно:
   Много тут девиц прекрасных,
Любо им плясать и петь!
Так играйте ж плясовую,
Полно девицам сидеть!
Эй, девица, веселей,
Башмачков не пожалей!
   Но принцесса всё ещё оставалась ведьмой и совсем не любила Йоханнеса; дорожный товарищ его не забыл об этом, дал ему три лебединых пера и пузырёк с какими-то каплями и велел поставить перед кроватью принцессы чан с водой; потом Йоханнес должен был вылить туда эти капли и бросить перья, а когда принцесса станет ложиться в постель, столкнуть её в чан и погрузить в воду три раза, -- тогда принцесса освободится от колдовства и крепко его полюбит.
   Йоханнес сделал всё так, как ему было сказано. Принцесса, упав в воду, громко вскрикнула и забилась у Йоханнеса в руках, превратившись в большого, чёрного как смоль лебедя с сверкающими глазами; во второй раз она вынырнула из воды уже белым лебедем и только на шее оставалось узкое чёрное кольцо; Йоханнес воззвал к богу и погрузил птицу в третий раз -- в то же самое мгновение она опять сделалась красавицей принцессой. Она была ещё лучше прежнего и со слезами на глазах благодарила Йоханнеса за то, что он освободил её от чар.
   Утром явился к ним старик король со всею свитой, и пошли поздравления. После всех пришёл дорожный товарищ Йоханнеса с палкой в руках и котомкой за плечами. Йоханнес расцеловал его и стал просить остаться -- ему ведь он был обязан своим счастьем! Но тот покачал головой и ласково сказал:
   -- Нет, настал мой час! Я только заплатил тебе свой долг. Помнишь бедного умершего человека, которого хотели обидеть злые люди? Ты отдал им всё, что имел, только бы они не тревожили его в гробу. Этот умерший -- я!
   В ту же минуту он скрылся.
   Свадебные торжества продолжались целый месяц. Йоханнес и принцесса крепко любили друг друга, и старик король прожил ещё много счастливых лет, качая на коленях и забавляя своим скипетром и державой внучат, в то время как Йоханнес правил королевством.

Ганс Чурбан (Старая история, пересказанная вновь)

   Была в одной деревне старая усадьба, а у старика, владельца её, было два сына, да таких умных, что и вполовину было бы хорошо. Они собирались посвататься к королевне; это было можно, -- она сама объявила, что выберет себе в мужья человека, который лучше всех сумеет постоять за себя в разговоре.
   Оба брата готовились к испытанию целую неделю, -- больше времени у них не было, да и того было довольно: знания у них ведь имелись, а это важнее всего. Один знал наизусть весь латинский словарь и местную газету за три года -- одинаково хорошо мог пересказывать и с начала и с конца. Другой основательно изучил все цеховые правила и всё, что должен знать цеховой старшина; значит, ему ничего не стоило рассуждать и о государственных делах, -- думал он. Кроме того, он умел вышивать подтяжки, -- вот какой был искусник!
   -- Уж я-то добуду королевскую дочь! -- говорили и тот и другой.
   И вот отец дал каждому по прекрасному коню: тому, что знал наизусть словарь и газеты, вороного, а тому, что обладал государственным умом и вышивал подтяжки, белого. Затем братья смазали себе уголки рта рыбьим жиром, чтобы рот быстрее и легче открывался, и собрались в путь. Все слуги высыпали на двор поглядеть, как молодые господа сядут на лошадей. Вдруг является третий брат, -- всего-то их было трое, да третьего никто и не считал: далеко ему было до своих учёных братьев, и звали его попросту Ганс Чурбан.
   -- Куда это вы так разрядились? -- спросил он.
   -- Едем ко двору "выговорить" себе королевну! Ты не слыхал разве, о чём барабанили по всей стране?
   И ему рассказали, в чём дело.
   -- Эге! Так и я с вами! -- сказал Ганс Чурбан.
   Но братья только засмеялись и уехали.
   -- Отец, дай мне коня! -- закричал Ганс Чурбан. -- Меня страсть забрала охота жениться! Возьмёт королевна меня -- ладно, а не возьмёт -- я сам её возьму!
   -- Пустомеля! -- сказал отец. -- Не дам я тебе коня. Ты и говорить-то не умеешь! Вот братья твои -- те молодцы!
   -- Коли не даёшь коня, я возьму козла! Он мой собственный и отлично довезёт меня! -- И Ганс Чурбан уселся на козла верхом, всадил ему в бока пятки и пустился вдоль по дороге. Эх ты, ну как понёсся!
   -- Знай наших! -- закричал он и запел во всё горло.
   А братья ехали себе потихоньку, молча; им надо было хорошенько обдумать все красные словца, которые они собирались подпустить в разговоре с королевной, -- тут ведь надо было держать ухо востро.
   -- Го-го! -- закричал Ганс Чурбан. -- Вот и я! Гляньте-ка, что я нашёл на дороге!
   И он показал дохлую ворону.
   -- Чурбан! -- сказали те. -- Куда ты её тащишь?
   -- В подарок королевне!
   -- Вот, вот! -- сказали они, расхохотались и уехали вперёд.
   -- Го-го! Вот и я! Гляньте-ка, что я ещё нашёл! Такие штуки не каждый день валяются на дороге! Братья опять обернулись посмотреть.
   -- Чурбан! -- сказали они. -- Ведь это старый деревянный башмак, да ещё без верха! И его ты тоже подаришь королевне?
   -- И его подарю! -- ответил Ганс Чурбан.
   Братья засмеялись и уехали от него вперёд.
   -- Го-го! Вот и я! -- опять закричал Ганс Чурбан. -- Нет, чем дальше, тем больше! Го-го!
   -- Ну-ка, что ты там ещё нашёл? -- спросили братья.
   -- А, нет, не скажу! Вот обрадуется-то королевна!
   -- Тьфу! -- плюнули братья. -- Да ведь это грязь из канавы!
   -- И ещё какая! -- ответил Ганс Чурбан. -- Первейший сор, в руках не удержишь, так и течёт!
   И он набил себе грязью полный карман.
   А братья пустились от него вскачь и опередили его на целый час. У городских ворот они запаслись, как и все женихи, очередными билетами и стали в ряд. В каждом ряду было по шести человек, и ставили их так близко друг к другу, что им и шевельнуться было нельзя. И хорошо, что так, не то они распороли бы друг другу спины за то только, что один стоял впереди другого.
   Все остальные жители страны собрались около дворца. Многие заглядывали в самые окна, -- любопытно было посмотреть, как королевна принимает женихов. Женихи входили в залу один за другим, и как кто войдёт, так язык у него сейчас и отнимется!
   -- Не годится! -- говорила королевна. -- Вон его!
   Вошёл старший брат, тот, что знал наизусть весь словарь. Но, постояв в рядах, он позабыл решительно всё, а тут ещё полы скрипят, потолок зеркальный, так что видишь самого себя вверх ногами, у каждого окна по три писца, да ещё один советник, и всё записывают каждое слово разговора, чтобы тиснуть сейчас же в газету да продавать на углу по два скиллинга, -- просто ужас. К тому же печку так натопили, что она раскалилась докрасна.
   -- Какая жара здесь! -- сказал наконец жених.
   -- Да, отцу сегодня вздумалось жарить петушков! -- сказала королевна.
   Жених и рот разинул, такого разговора он не ожидал и не нашёлся, что ответить, а ответить-то ему хотелось как-нибудь позабавнее.
   -- Э-э! -- проговорил он.
   -- Не годится! -- сказала королевна. -- Вон!
   Пришлось ему убраться восвояси. За ним явился к королевне другой брат.
   -- Ужасно жарко здесь! -- начал он.
   -- Да, мы жарим сегодня петушков! -- ответила королевна.
   -- Как, что, ка..? -- пробормотал он, и все писцы написали: "как, что, ка..?"
   -- Не годится! -- сказала королевна. -- Вон!
   Тут явился Ганс Чурбан. Он въехал на козле прямо в залу.
   -- Вот так жарища! -- сказал он.
   -- Да, я жарю петушков! -- ответила королевна.
   -- Вот удача! -- сказал Ганс Чурбан. -- Так и мне можно будет зажарить мою ворону?
   -- Можно! -- сказала королевна. -- А у тебя есть в чём жарить? У меня нет ни кастрюли, ни сковородки!
   -- У меня найдётся! -- сказал Ганс Чурбан. -- Вот посудинка, да ещё с ручкой!
   И он вытащил из кармана старый деревянный башмак и положил в него ворону.
   -- Да это целый обед! -- сказала королевна. -- Но где ж нам взять подливку?
   -- А у меня в кармане! -- ответил Ганс Чурбан. -- У меня её столько, что девать некуда, хоть бросай! И он зачерпнул из кармана горсть грязи.
   -- Вот это я люблю! -- сказала королевна. -- Ты скор на ответы, за словом в карман не лазишь, тебя я и возьму в мужья! Но знаешь ли ты, что каждое наше слово записывается и завтра попадёт в газеты? Видишь, у каждого окна стоят три писца, да ещё один советник? А советник-то хуже всех -- ничего не понимает!
   Это всё она наговорила, чтобы испугать Ганса. А писцы заржали и посадили на пол кляксы.
   -- Ишь, какие господа! -- сказал Ганс Чурбан. -- Вот я сейчас угощу его!
   И он, не долго думая, выворотил карман и залепил советнику всё лицо грязью.
   -- Вот это ловко! -- сказала королевна. -- Я бы этого не сумела сделать, но теперь выучусь!
   Так и стал Ганс Чурбан королём, женился, надел корону и сел на трон.
   Мы узнали всё это из газеты, которую издаёт муниципальный совет, а на неё не след полагаться.

Эльф розового куста

   В саду красовался розовый куст, весь усыпанный чудными розами. В одной из них, самой прекрасной меж всеми, жил эльф, такой крошечный, что человеческим глазом его и не разглядеть было. За каждым лепестком розы у него было по спальне; сам он был удивительно нежен и мил, ну точь-в-точь хорошенький ребёнок, только с большими крыльями за плечами. А какой аромат стоял в его комнатах, как красивы и прозрачны были их стены! То были ведь нежные лепестки розы.
   Весь день играл эльф на солнышке, порхал с цветка на цветок, плясал на крыльях у резвых мотыльков и подсчитывал, сколько шагов пришлось бы ему сделать, чтобы обежать все дорожки и тропинки на одном липовом листе. За дорожки и тропинки он принимал жилки листа, да они и были для него бесконечными дорогами! Раз не успел он обойти и половины их, глядь -- солнышко уж закатилось; он и начал-то, впрочем, не рано.
   Стало холодно, пала роса, подул ветер, эльф рассудил, что пора домой, и заторопился изо всех сил, но когда добрался до своей розы, оказалось, что она уже закрылась и он не мог попасть в неё; успели закрыться и все остальные розы. Бедный крошка эльф перепугался: никогда ещё не оставался он на ночь без приюта, всегда сладко спал между розовыми лепестками, а теперь!.. Ах, верно, не миновать ему смерти!
   Вдруг он вспомнил, что на другом конце сада есть беседка, вся увитая чудеснейшими каприфолиями; в одном из этих больших пёстрых цветков, похожих на рога, он и решил проспать до утра.
   И вот он полетел туда. Тсс! Тут были люди: красивый молодой человек и премиленькая девушка. Они сидели рядышком и хотели бы век не расставаться -- они так горячо любили друг друга, куда горячее, нежели самый добрый ребёнок любит своих маму и папу.
   -- Увы! Мы должны расстаться! -- сказал молодой человек. -- Твой брат не хочет нашего счастья и потому отсылает меня с поручением далеко-далеко за море! Прощай же, дорогая моя невеста! Ведь я всё-таки имею право назвать тебя так!
   И они поцеловались. Молодая девушка заплакала и дала ему на память о себе розу, но сначала запечатлела на ней такой крепкий и горячий поцелуй, что цветок раскрылся. Эльф сейчас же влетел в него и прислонился головкой к нежным, душистым стенкам. Вот раздалось последнее "прощай", и эльф почувствовал, что роза заняла место на груди молодого человека. О, как билось его сердце! Крошка эльф просто не мог заснуть от этой стукотни.
   Недолго, однако, пришлось розе покоиться на груди. Молодой человек вынул её и, проходя по большой тёмной роще, целовал цветок так часто и так крепко, что крошка эльф чуть не задохся. Он ощущал сквозь лепестки цветка, как горели губы молодого человека, да и сама роза раскрылась, словно под лучами полуденного солнца.
   Тут появился другой человек -- мрачный и злой, это был брат красивой молодой девушки. Он вытащил большой острый нож и убил молодого человека, целовавшего цветок, затем отрезал ему голову и зарыл её вместе с туловищем в рыхлую землю под липой.
   "Теперь о нём не будет и помина! -- подумал злой брат. -- Небось не вернётся больше. Ему предстоял далёкий путь за море, а в таком пути нетрудно проститься с жизнью; ну вот так оно и случилось! Вернуться он больше не вернётся, и спрашивать о нём сестра меня не посмеет".
   И он нашвырял ногами на то место, где схоронил убитого, сухих листьев и пошёл домой. Но шёл он во тьме ночной не один: с ним был крошка эльф. Эльф сидел в сухом, свернувшемся в трубочку, липовом листке, упавшем злодею на голову в то время, как тот зарывал яму. Окончив работу, убийца надел на голову шляпу; под ней было страх как темно, и крошка эльф весь дрожал от ужаса и от негодования на злодея. На заре злой человек воротился домой, снял шляпу и прошёл в спальню сестры. Молодая цветущая красавица спала и видела во сне того, кого она так любила и кто уехал теперь, как она думала, за море. Злой брат наклонился над ней и засмеялся злобным, дьявольским смехом; сухой листок выпал из его волос на одеяло сестры, но он не заметил этого и ушёл к себе соснуть до утра. Эльф выкарабкался из сухого листка, забрался в ухо молодой девушки и рассказал ей во сне об ужасном убийстве, описал место, где оно произошло, цветущую липу, под которой убийца зарыл тело, и наконец добавил: "А чтобы ты не приняла всего этого за простой сон, я оставлю на твоей постели сухой листок". И она нашла этот листок, когда проснулась.
   О, как горько она плакала! Но никому не смела бедняжка доверить своего горя. Окно стояло отворённым целый день, крошка эльф легко мог выпорхнуть в сад и лететь к розам и другим цветам, но ему не хотелось оставлять бедняжку одну. На окне в цветочном горшке росла роза; он уселся в один из её цветов и глаз не сводил с убитой горем девушки. Брат её несколько раз входил в комнату и был злобно весел; она же не смела и заикнуться ему о своём горе.
   Как только настала ночь, девушка потихоньку вышла из дома, отправилась в рощу прямо к липе, разбросала сухие листья, разрыла землю и нашла убитого. Ах, как она плакала и молила бога, чтобы он послал смерть и ей.
   Она бы охотно унесла с собой дорогое тело, да нельзя было, и вот она взяла бледную голову с закрытыми глазами, поцеловала холодные губы и отряхнула землю с прекрасных волос.
   -- Оставлю же себе хоть это! -- сказала она, зарыла тело и опять набросала на то место сухих листьев, а голову унесла с собой, вместе с небольшою веточкой жасмина, который цвёл в роще.
   Придя домой, она отыскала самый большой цветочный горшок, положила туда голову убитого, засыпала её землёй и посадила жасминовую веточку.
   -- Прощай! Прощай! -- прошептал крошка эльф: он не мог вынести такого печального зрелища и улетел в сад к своей розе, но она уже отцвела, и вокруг зелёного плода держалось всего два-три поблёкших лепестка.
   -- Ах, как скоро приходит конец -- всему хорошему и прекрасному! -- вздохнул эльф.
   В конце концов он отыскал себе другую розу и уютно зажил между её благоухающими лепестками. Но каждое утро летал он к окну несчастной девушки и всегда находил её всю в слезах подле цветочного горшка. Горькие слёзы ручьями лились на жасминовую веточку, и по мере того как сама девушка день ото дня бледнела и худела, веточка всё росла да зеленела, пуская один отросток за другим. Скоро появились и маленькие белые бутончики; девушка целовала их, а злой брат сердился и спрашивал, не сошла ли она с ума; иначе он ничем не мог объяснить себе эти вечные слёзы, которые она проливала над цветком. Он ведь не знал, чьи закрытые глаза, чьи розовые губы превратились в землю в этом горшке. А бедная сестра его склонила раз голову к цветку, да так и задремала; как раз в это время прилетел крошка эльф, прильнул к её уху и стал рассказывать ей о последнем её свидании с милым в беседке, о благоухании роз, о любви эльфов... Девушка спала так сладко, и среди этих чудных грёз незаметно отлетела от неё жизнь. Она умерла и соединилась на небе с тем, кого так любила.
   На жасмине раскрылись белые цветы, похожие на колокольчики, и по всей комнате разлился чудный, нежный аромат -- только так могли цветы оплакать усопшую.
   Злой брат посмотрел на красивый цветущий куст, взял его себе в наследство после умершей сестры и поставил у себя в спальне возле самой кровати. Крошка эльф последовал за ним и стал летать от одного колокольчика к другому: в каждом жил маленький дух, и эльф рассказал им всем об убитом молодом человеке, о злом брате и о бедной сестре.
   -- Знаем! Знаем! Ведь мы выросли из глаз и из губ убитого! -- ответили духи цветов и при этом как-то странно покачали головками.
   Эльф не мог понять, как могут они оставаться такими равнодушными, полетел к пчёлам, которые собирали мёд, и тоже рассказал им о злом брате. Пчёлы пересказали это своей царице, и та решила, что всё они на следующее же утро накажут убийцу.
   Но ночью -- это была первая ночь после смерти сестры, -- когда брат спал близ благоухающего жасминового куста, каждый колокольчик раскрылся, и оттуда вылетел невидимый, но вооружённый ядовитым копьём дух цветка. Все они подлетели к уху спящего и стали нашёптывать ему страшные сны, потом сели на его губы и вонзили ему в язык свои ядовитые копья.
   -- Теперь мы отомстили за убитого! -- сказали они и опять спрятались в белые колокольчики жасмина.
   Утром окно в спальне вдруг распахнулось, и влетели эльф и царица пчёл с своим роем; они явились убить злого брата.
   Но он уже умер. Вокруг постели толпились люди и говорили:
   -- Его убил сильный запах цветов.
   Тогда эльф понял, что то была месть цветов, и рассказал об этом царице пчёл, а она со всем своим роем принялась летать и жужжать вокруг благоухающего куста.
   Нельзя было отогнать пчёл, и кто-то из присутствовавших хотел унести куст в другую комнату, но одна пчела ужалила его в руку, он уронил цветочный горшок, и тот разбился вдребезги.
   Тут все увидали череп убитого и поняли, кто был убийца.
   А царица пчёл с шумом полетела по воздуху и жужжала о мести цветов, об эльфе и о том, что даже за самым крошечным лепестком скрывается кто-то, кто может рассказать о преступлении и наказать преступника.

Бузинная матушка

   Один маленький мальчик раз простудился; где он промочил себе ноги -- никто и понять не мог: погода стояла совсем сухая. Мать раздела его, уложила в постель и велела принести чайник, чтобы заварить бузинного чая -- отличное потогонное! В это самое время в комнату вошёл славный, весёлый старичок, живший в верхнем этаже того же дома. Он был совсем одинок, не было у него ни жены, ни деток, а он так любил детей, умел рассказывать им такие чудесные сказки и истории, что просто чудо.
   -- Ну вот, выпьешь свой чай, а потом, может быть, услышишь сказку! -- сказала мать.
   -- То-то вот, если бы знать какую-нибудь новенькую! -- отвечал старичок, ласково кивая головой. -- Но где же это наш мальчуган промочил себе ноги?
   -- Да, вот где? -- сказала мать. -- Никто и понять не может!
   -- А сказка будет? -- спросил мальчик.
   -- Сначала мне нужно знать, глубока ли водосточная канавка в переулке, где ваше училище? Можешь ты мне сказать это?
   -- Как раз мне по голенище! -- отвечал мальчик. -- Но это в самом глубоком месте!
   -- Вот отчего у нас и мокрые ноги! -- сказал старичок. -- Теперь следовало бы рассказать тебе сказку, да ни одной новой не знаю!
   -- Вы сейчас же можете сочинить её! -- сказал мальчик. -- Мама говорит, что вы на что ни взглянете, до чего ни дотронетесь, из всего у вас выходит сказка или история.
   -- Да, но такие сказки и истории никуда не годятся. Настоящие, те приходят сами! Придут и постучатся мне в лоб: "Вот я!"
   -- А скоро какая-нибудь постучится? -- спросил мальчик.
   Мать засмеялась, засыпала в чайник бузинного чая и заварила.
   -- Ну расскажите же! Расскажите какую-нибудь!
   -- Да, вот если бы пришла сама! Но они важные, приходят только, когда им самим вздумается! Стой, -- сказал он вдруг. -- Вот она! Гляди на чайник!
   Мальчик посмотрел; крышка чайника начала приподыматься, и из-под неё выглянули свежие беленькие цветочки бузины, затем выросли и длинные зелёные ветви. Они росли даже из носика чайника, и скоро перед мальчиком был целый куст; ветви тянулись к самой постели и раздвигали занавески. Как славно цвела и благоухала бузина! Из зелени её выглядывало ласковое лицо старушки, одетой в какое-то удивительное платье, зелёное, как листья бузины, и всё усеянное белыми цветочками. Сразу даже не разобрать было -- платье ли это, или просто зелень и живые цветочки бузины.
   -- Что это за старушка? -- спросил мальчик.
   -- Римляне и греки звали её Дриадой[1]! -- сказал старичок. -- Но для нас это слишком мудрёное имя, и в Новой слободке ей дали прозвище получше: Бузинная матушка. Смотри же на неё хорошенько да слушай, что я буду рассказывать!
   Такой же точно большой, покрытый цветами куст рос в углу одного бедного дворика в Новой слободке. Под кустом сидели в послеобеденный час и грелись на солнышке старичок со старушкой: старый отставной матрос и его жена. Старички были богаты детьми, внуками и правнуками и скоро должны были отпраздновать свою золотую свадьбу, да только не помнили хорошенько дня и числа. Из зелени глядела на них Бузинная матушка, такая же славная и приветливая, как вот эта, и говорила: "Я-то знаю день вашей золотой свадьбы!" Но старики были заняты разговором -- они вспоминали старину -- и не слышали её.
   -- Да, помнишь, -- сказал старый матрос, -- как мы бегали и играли с тобой детьми! Вот тут, на этом самом дворе, мы сажали садик! Помнишь, втыкали в землю прутики и веточки?
   -- Да, да! -- подхватила старушка. -- Помню, помню! Мы усердно поливали эти веточки; одна из них была бузинная, пустила корни, ростки и вот как разрослась! Мы, старички, можем теперь сидеть в её тени!
   -- Правда! -- продолжал муж. -- А вон в том углу стоял чан с водою. Там мы спускали в воду мой кораблик, который я сам вырезал из дерева. Как он плавал! А скоро мне пришлось пуститься и в настоящее плавание!
   -- Да, но прежде ещё мы ходили в школу и кое-чему научились! -- перебила старушка. -- А потом нас конфирмовали. Мы оба прослезились тогда!.. А потом взялись за руки и пошли осматривать Круглую башню, взбирались на самый верх и любовались оттуда городом и морем. После же мы отправились в Фредериксберг и смотрели, как катались по каналам в своей великолепной лодке король с королевой.
   -- Да, и скоро мне пришлось пуститься в настоящее плавание! Много, много лет провёл я вдали от родины!
   -- Сколько слёз я пролила! Мне уж думалось, что ты умер и лежишь на дне морском! Сколько раз вставала я по ночам посмотреть, вертится ли флюгер. Флюгер-то вертелся, а ты всё не приезжал! Я отлично помню, как раз, в самый ливень, во двор к нам приехал мусорщик. Я жила там в прислугах и вышла с мусорным ящиком, да остановилась в дверях. Погода-то была ужасная! В это самое время пришёл почтальон и подал мне письмо от тебя. Пришлось же этому письму прогуляться по белу свету! Как я схватила его!.. И сейчас же принялась читать. Я смеялась и плакала зараз... Я была так рада! В письме говорилось, что ты теперь в тёплых краях, где растёт кофе! Вот-то, должно быть, благословенная страна! Ты много ещё о чём рассказывал в своём письме, и я всё это словно видела перед собою. Дождь так и поливал, а я всё стояла в дверях с мусорным ящиком. Вдруг кто-то обнял меня за талию...
   -- Да, и ты закатила ему такую звонкую пощёчину, что любо!
   -- Ведь я же не знала, что это ты! Ты догнал своё письмо! Какой ты был бравый, красивый, да ты и теперь всё такой же! Из кармана у тебя торчал жёлтый шёлковый платок, а на голове красовалась клеёнчатая шляпа. Такой щёголь! Но что за погодка стояла, и на что была похожа наша улица!
   -- Потом мы поженились! -- продолжал старый матрос. -- Помнишь? А там пошли у нас детки: первый мальчуган, потом Мари, Нильс, Петер и Ганс Христиан!
   -- Как все они повыросли и какими стали славными людьми! Все их любят!
   -- Теперь уж и у их детей есть дети! -- сказал старичок. -- И какие крепыши наши правнуки!.. Сдаётся мне, что наша свадьба была как раз в эту пору.
   -- Как раз сегодня! -- сказала Бузинная матушка и просунула голову между старичками, но те подумали, что это кивает им головой соседка. Они сидели рука в руку и любовно смотрели друг на друга. Немного погодя пришли к ним дети и внучата. Они-то отлично знали, что сегодня день золотой свадьбы стариков, и уже поздравляли их утром, но старички успели позабыть об этом, хотя отлично помнили всё, что случилось много, много лет тому назад. Бузина так и благоухала, солнышко садилось и светило на прощанье старичкам прямо в лицо, разрумянивая их щёки. Младший из внуков плясал вокруг дедушки с бабушкой и радостно кричал, что сегодня вечером у них будет пир: за ужином подадут горячий картофель! Бузинная матушка кивала головой и кричала "ура" вместе со всеми.
   -- Да ведь это вовсе не сказка! -- сказал мальчуган, когда рассказчик остановился.
   -- Это ты так говоришь, -- отвечал старичок, -- а вот спроси-ка Бузинную матушку!
   -- Это не сказка! -- отвечала Бузинная матушка. -- Но сейчас начнётся и сказка! Из действительности-то и вырастают чудеснейшие сказки. Иначе бы мой благоухающий куст не вырос бы из чайника.
   С этими словами она взяла мальчика на руки; ветви бузины, покрытые цветами, вдруг сдвинулись, и мальчик со старушкой очутились словно в густой беседке, которая понеслась с ними по воздуху. Вот было хорошо! Бузинная матушка превратилась в маленькую прелестную девочку, но платьице на ней осталось то же -- зелёное, всё усеянное белыми цветочками. На груди девочки красовался живой бузинный цветочек, на светло-русых кудрях -- целый венок из тех же цветов. Глаза у неё были большие, голубые. Ах, она была такая хорошенькая, что просто загляденье! Мальчик поцеловался с девочкой, и оба стали одного возраста, одних мыслей и чувств.
   Рука об руку вышли они из беседки и очутились в саду перед домом. На зелёной лужайке стояла прислонённая к дереву тросточка отца. Для детей и тросточка была живая; стоило сесть на неё верхом, и блестящий набалдашник стал великолепной лошадиной головой с длинной развевающеюся гривой; затем выросли четыре тонкие крепкие ноги, и горячий конь помчал детей вокруг лужайки.
   -- Теперь мы поскачем далеко-далеко! -- сказал мальчик. -- В барскую усадьбу, где мы были в прошлом году!
   И дети скакали вокруг лужайки, а девочка -- мы ведь знаем, что это была сама Бузинная матушка, -- приговаривала:
   -- Ну, вот мы и за городом! Видишь крестьянские домики? Огромные хлебные печи выступают из стен, словно какие-то исполинские яйца! Над домиками раскинула свои ветви бузина. Вот бродит по двору петух! Знай себе разгребает сор и выискивает корм для кур! Гляди, как он важно выступает!.. А вот мы и на высоком холме, у церкви! Какие славные развесистые дубы растут вокруг неё! Один из них наполовину вылез из земли с корнями!.. Вот мы у кузницы! Гляди, как ярко пылает огонь, как работают тяжёлыми молотами полунагие люди! Искры сыплются дождём!.. Но дальше, дальше, в барскую усадьбу!
   И всё, что ни называла девочка, сидевшая верхом на палке позади мальчика, мелькало перед их глазами. Мальчик видел всё это, а между тем они только кружились по лужайке. Потом они отправились в боковую аллею и стали там устраивать себе маленький садик. Девочка вынула из своего венка один бузинный цветочек и посадила его в землю; он пустил корни и ростки и скоро вырос большой куст бузины, точь-в-точь как у старичков в Новой слободке, когда они были ещё детьми. Мальчик с девочкой взялись за руки и тоже пошли гулять, но отправились не на Круглую башню и не в Фредериксбергский сад; нет, девочка крепко обняла мальчика, поднялась с ним на воздух, и они полетели над Данией. Весна сменялась летом, лето -- осенью и осень -- зимою; тысячи картин отражались в глазах и запечатлевались в сердце мальчика, а девочка всё приговаривала:
   -- Этого ты не забудешь никогда!
   А бузина благоухала так сладко, так чудно! Мальчик вдыхал и аромат роз и запах свежих буков, но бузина пахла всего сильнее, -- ведь её цветочки красовались у девочки на груди, а к ней он так часто склонялся головою.
   -- Как чудесно здесь весною! -- сказала девочка, и они очутились в свежем, зелёном буковом лесу; у их ног цвела душистая белая буквица, из травки выглядывали прелестные бледно-розовые анемоны. -- О, если бы вечно царила весна в благоухающих датских лесах!
   -- Как хорошо здесь летом! -- сказала она, и они проносились мимо старой барской усадьбы с древним рыцарским замком; красные стены и фронтоны отражались в прудах; по ним плавали лебеди, заглядывая в тёмные, прохладные аллеи сада. Нивы волновались, точно море, во рвах пестрели красненькие и жёлтенькие полевые цветочки, по изгородям вился дикий хмель и цветущий вьюнок. А вечером высоко взошла круглая ясная луна, а с лугов понёсся сладкий аромат свежего сена! -- Это не забудется никогда!
   -- Как чудно здесь осенью! -- снова говорила девочка, и свод небесный вдруг стал вдвое выше и синее. Леса запестрели красными, жёлтыми и ещё зелёными листьями. Охотничьи собаки вырвались на волю! Целые стаи дичи с криком полетели над курганами, где лежат старые камни, обросшие ежевикой. На тёмно-синем море забелели паруса, а старухи, девушки и Дети чистили хмель и бросали его в большие чаны. Молодёжь распевала старинные песни, а старухи рассказывали сказки про троллей и домовых. -- Лучше не может быть нигде!
   -- А как хорошо здесь зимою! -- говорила она затем, и все деревья покрылись инеем; ветви их превратились в белые, кораллы. Снег захрустел под ногами, точно у всех были надеты новые сапоги, а с неба посыпались, одна за другою, падучие звёздочки. В домах зажглись ёлки, обвешанные подарками; все люди радовались и веселились. В деревнях, в крестьянских домиках не умолкали скрипки, летели в воздух яблочные пышки. Даже самые бедные дети говорили: "Как хорошо зимою!"
   Да, хорошо! Девочка показывала всё это мальчику, и повсюду благоухала бузина, повсюду развевался красный флаг с белым крестом (датский национальный флаг Даннеброг), флаг, под которым плавал старый матрос из Новой слободки. И вот мальчик стал юношею, и ему тоже пришлось отправиться в дальнее плавание в тёплые края, где растёт кофе. На прощанье девочка дала ему цветок с своей груди, и он спрятал его в псалтырь. Часто вспоминал он на чужбине свою родину и раскрывал книгу -- всегда на том самом месте, где лежал цветочек, данный ему на память! И чем больше юноша смотрел на цветок, тем свежее тот становился и сильнее пахнул, а юноше казалось, что до него доносится аромат датских лесов. В лепестках же цветка ему чудилось личико голубоглазой девочки; он как будто слышал её шёпот: "Как хорошо тут весною, летом, осенью и зимою!" И сотни картин проносились в его памяти.
   Так прошло много лет; он состарился и сидел со своею старушкой женой под цветущим кустом бузины. Они держались за руки и говорили о былых днях и о своей золотой свадьбе, точь-в-точь как их прадед и прабабушка из Новой слободки. Голубоглазая девочка с бузинными цветочками в волосах и на груди сидела в ветвях бузины, кивала им головой и говорила: "Сегодня ваша золотая свадьба!" Потом она вынула из своего венка два цветочка, поцеловала их, и они заблестели сначала как серебряные, а потом как золотые. Когда же девочка возложила их на головы старичков, цветы превратились в короны, и муж с женой сидели под цветущим, благоухающим кустом, словно король с королевой.
   И вот старик пересказал жене историю о Бузинной матушке, как сам слышал её в детстве, и обоим казалось, что в той истории было так много похожего на историю их собственной жизни. И как раз то, что было в ней похожего, больше всего и нравилось им.
   -- Да, так-то! -- сказала девочка, сидевшая в зелени. -- Кто зовёт меня Бузинной матушкой, кто Дриадой, а настоящее-то моё имя Воспоминание. Я сижу на дереве, которое всё растёт и растёт; я помню всё и умею рассказывать обо всём! Покажи-ка, цел ли ещё у тебя мой цветочек?
   И старик раскрыл псалтырь: бузинный цветочек лежал такой свежий, точно его сейчас только вложили туда! Воспоминание дружески кивало старичкам, а те сидели в золотых коронах, освещённые пурпурным вечерним солнцем. Глаза их закрылись и, и... да тут и сказке конец!
   Мальчик лежал в постели и сам не знал, видел ли он всё это во сне, или только слушал сказку. Чайник стоял на столе, но из него не росла бузина, а старичок уже собирался уходить и скоро ушёл.
   -- Какая прелесть! -- сказал мальчик. -- Мама, я побывал в тёплых краях!
   -- Верю, верю! -- сказала мать. -- После двух таких чашек крепкого бузинного чая не мудрено побывать в тёплых краях! -- И она хорошенько укутала его, чтобы он не простудился. -- Ты таки славно поспал, пока мы со старичком сидели да спорили о том, сказка это или быль!
   -- А где же Бузинная матушка? -- спросил мальчик.
   -- В чайнике! -- ответила мать. -- И пусть себе там останется!
  
   1. Дриады -- нимфы-покровительницы деревьев в античной мифологии (прим. редактора)

Снежная королева (Сказка в семи рассказах)

Рассказ 1 Зеркало и его осколки

  
   Ну, начнём! Дойдя до конца нашей истории, мы будем знать больше, чем теперь. Так вот, жил-был тролль, злющий-презлющий; то был сам дьявол. Раз он был в особенно хорошем расположении духа: он смастерил такое зеркало, в котором всё доброе и прекрасное уменьшалось донельзя, всё же негодное и безобразное, напротив, выступало ещё ярче, казалось ещё хуже. Прелестнейшие ландшафты выглядели в нём варёным шпинатом, а лучшие из людей -- уродами, или казалось, что они стоят кверху ногами, а животов у них вовсе нет! Лица искажались до того, что нельзя было и узнать их; случись же у кого на лице веснушка или родинка, она расплывалась во всё лицо. Дьявола всё это ужасно потешало. Добрая, благочестивая человеческая мысль отражалась в зеркале невообразимой гримасой, так что тролль не мог не хохотать, радуясь своей выдумке. Все ученики тролля -- у него была своя школа -- рассказывали о зеркале, как о каком-то чуде.
   -- Теперь только, -- говорили они, -- можно увидеть весь мир и людей в их настоящем свете!
   И вот они бегали с зеркалом повсюду; скоро не осталось ни одной страны, ни одного человека, которые бы не отразились в нём в искажённом виде. Напоследок захотелось им добраться и до неба, чтобы посмеяться над ангелами и самим творцом. Чем выше поднимались они, тем сильнее кривлялось и корчилось зеркало от гримас; они еле-еле удерживали его в руках. Но вот они поднялись ещё, и вдруг зеркало так перекосило, что оно вырвалось у них из рук, полетело на землю и разбилось вдребезги. Миллионы, биллионы его осколков наделали, однако, ещё больше бед, чем самое зеркало. Некоторые из них были не больше песчинки, разлетелись по белу свету, попадали, случалось, людям в глаза и так там и оставались. Человек же с таким осколком в глазу начинал видеть всё навыворот или замечать в каждой вещи одни лишь дурные стороны, -- ведь каждый осколок сохранял свойство, которым отличалось самое зеркало. Некоторым людям осколки попадали прямо в сердце, и это было хуже всего: сердце превращалось в кусок льда. Были между этими осколками и большие, такие, что их можно было вставить в оконные рамы, но уж в эти окна не стоило смотреть на своих добрых друзей. Наконец, были и такие осколки, которые пошли на очки, только беда была, если люди надевали их с целью смотреть на вещи и судить о них вернее! А злой тролль хохотал до колик, так приятно щекотал его успех этой выдумки. Но по свету летало ещё много осколков зеркала. Послушаем же про них.

Рассказ 2 Мальчик и девочка

  
   В большом городе, где столько домов и людей, что не всем и каждому удаётся отгородить себе хоть маленькое местечко для садика, и где поэтому большинству жителей приходится довольствоваться комнатными цветами в горшках, жили двое бедных детей, но у них был садик побольше цветочного горшка. Они не были в родстве, но любили друг друга, как брат и сестра. Родители их жили в мансардах смежных домов. Кровли домов почти сходились, а под выступами кровель шло по водосточному жёлобу, приходившемуся как раз под окошком каждой мансарды. Стоило, таким образом, шагнуть из какого-нибудь окошка на жёлоб, и можно было очутиться у окна соседей.
   У родителей было по большому деревянному ящику; в них росли коренья и небольшие кусты роз -- в каждом по одному, -- осыпанные чудными цветами. Родителям пришло в голову поставить эти ящики на дно желобов; таким образом, от одного окна к другому тянулись словно две цветочные грядки. Горох спускался из ящиков зелёными гирляндами, розовые кусты заглядывали в окна и сплетались ветвями; образовалось нечто вроде триумфальных ворот из зелени и цветов. Так как ящики были очень высоки и дети твёрдо знали, что им нельзя карабкаться на них, то родители часто позволяли мальчику с девочкой ходить друг к другу по крыше в гости и сидеть на скамеечке под розами. И что за весёлые игры устраивали они тут!
   Зимою это удовольствие прекращалось, окна зачастую покрывались ледяными узорами. Но дети нагревали на печке медные монеты и прикладывали их к замёрзшим стёклам -- сейчас же оттаивало чудесное кругленькое отверстие, а в него выглядывал весёлый, ласковый глазок, -- это смотрели, каждый из своего окна, мальчик и девочка, Кай и Герда. Летом они одним прыжком могли очутиться в гостях друг у друга, а зимою надо было сначала спуститься на много-много ступеней вниз, а затем подняться на столько же вверх. На дворе перепархивал снежок.
   -- Это роятся белые пчёлки! -- говорила старушка бабушка.
   -- А у них тоже есть королева? -- спрашивал мальчик; он знал, что у настоящих пчёл есть такая.
   -- Есть! -- отвечала бабушка. -- Снежинки окружают её густым роем, но она больше их всех и никогда не остаётся на земле -- вечно носится на чёрном облаке. Часто по ночам пролетает она по городским улицам и заглядывает в окошки; вот оттого-то они и покрываются ледяными узорами, словно цветами!
   -- Видели, видели! -- говорили дети и верили, что всё это сущая правда.
   -- А Снежная королева не может войти сюда? -- спросила раз девочка.
   -- Пусть-ка попробует! -- сказал мальчик. -- Я посажу её на тёплую печку, вот она и растает!
   Но бабушка погладила его по головке и завела разговор о другом.
   Вечером, когда Кай был уже дома и почти совсем разделся, собираясь лечь спать, он вскарабкался на стул у окна и поглядел в маленький оттаявший на оконном стекле кружочек. За окном порхали снежинки; одна из них, побольше, упала на край цветочного ящика и начала расти, расти, пока наконец не превратилась в женщину, укутанную в тончайший белый тюль, сотканный, казалось, из миллионов снежных звёздочек. Она была так прелестна, так нежна, вся из ослепительно белого льда и всё же живая! Глаза её сверкали, как звёзды, но в них не было ни теплоты, ни кротости. Она кивнула мальчику и поманила его рукой. Мальчуган испугался и спрыгнул со стула; мимо окна промелькнуло что-то похожее на большую птицу.
   На другой день был славный морозец, но затем сделалась оттепель, а там пришла и весна. Солнышко светило, цветочные ящики опять были все в зелени, ласточки вили под крышей гнёзда, окна растворили, и детям опять можно было сидеть в своём маленьком садике на крыше.
   Розы цвели всё лето восхитительно. Девочка выучила псалом, в котором тоже говорилось о розах; девочка пела его мальчику, думая при этом о своих розах, и он подпевал ей:
   Розы цветут... Красота, красота!
Скоро узрим мы младенца Христа.
   Дети пели, взявшись за руки, целовали розы, смотрели па ясное солнышко и разговаривали с ним, -- им чудилось, что с него глядел на них сам младенец Христос. Что за чудное было лето, и как хорошо было под кустами благоухающих роз, которые, казалось, должны были цвести вечно!
   Кай и Герда сидели и рассматривали книжку с картинками -- зверями и птицами; на больших башенных часах пробило пять.
   -- Ай! -- вскрикнул вдруг мальчик. -- Мне кольнуло прямо в сердце, и что-то попало в глаз!
   Девочка обвила ручонкой его шею, он мигал, но в глазу ничего как будто не было.
   -- Должно быть, выскочило! -- сказал он.
   Но в том-то и дело, что нет. В сердце и в глаз ему попали два осколка дьявольского зеркала, в котором, как мы, конечно, помним, всё великое и доброе казалось ничтожным и гадким, а злое и дурное отражалось ещё ярче, дурные стороны каждой вещи выступали ещё резче. Бедняжка Кай! Теперь сердце его должно было превратиться в кусок льда! Боль в глазу и в сердце уже прошла, но самые осколки в них остались.
   -- О чём же ты плачешь? -- спросил он Герду. -- У! Какая ты сейчас безобразная! Мне совсем не больно! Фу! -- закричал он вдруг. -- Эту розу точит червь! А та совсем кривая! Какие гадкие розы! Не лучше ящиков, в которых торчат!
   И он, толкнув ящик ногою, вырвал две розы.
   -- Кай, что ты делаешь? -- закричала девочка, а он, увидя её испуг, вырвал ещё одну и убежал от миленькой маленькой Герды в своё окно.
   Приносила ли после того ему девочка книжку с картинками, он говорил, что эти картинки хороши только для грудных ребят; рассказывала ли что-нибудь старушка бабушка, он придирался к словам. Да если бы ещё только это! А то он дошёл до того, что стал передразнивать её походку, надевать её очки и подражать её голосу! Выходило очень похоже и смешило людей. Скоро мальчик научился передразнивать и всех соседей -- он отлично умел выставить напоказ все их странности и недостатки, -- и люди говорили:
   -- Что за голова у этого мальчугана!
   А причиной всему были осколки зеркала, что попали ему в глаз и в сердце. Потому-то он передразнивал даже миленькую маленькую Герду, которая любила его всем сердцем.
   И забавы его стали теперь совсем иными, такими мудрёными. Раз зимою, когда шёл снежок, он явился с большим зажигательным стеклом и подставил под снег полу своей синей куртки.
   -- Погляди в стекло, Герда! -- сказал он. Каждая снежинка казалась под стеклом куда больше, чем была на самом деле, и походила на роскошный цветок или десятиугольную звезду. Чудо что такое!
   -- Видишь, как искусно сделано! -- сказал Кай. -- Это куда интереснее настоящих цветов! И какая точность! Ни единой неправильной линии! Ах, если бы они только не таяли!
   Немного спустя Кай явился в больших рукавицах, с санками за спиною, крикнул Герде в самое ухо:
   -- Мне позволили покататься на большой площади с другими мальчиками! -- и убежал.
   На площади каталось множество детей. Те, что были посмелее, привязывали свои санки к крестьянским саням и уезжали таким образом довольно далеко. Веселье так и кипело. В самый разгар его на площади. появились большие сани, выкрашенные в белый цвет. В них сидел человек, весь ушедший в белую меховую-шубу и такую же шапку. Сани объехали кругом площади два раза: Кай живо привязал к ним свои санки и покатил. Большие сани понеслись быстрее и затем свернули с площади в переулок. Сидевший в них человек обернулся и дружески кивнул Каю, точно знакомому. Кай несколько раз порывался отвязать свои санки, но человек в шубе кивал ему, и он ехал дальше. Вот они выехали за городские ворота. Снег повалил вдруг хлопьями, стемнело так, что кругом не было видно ни зги. Мальчик поспешно отпустил верёвку, которою зацепился за большие сани, но санки его точно приросли к большим саням и продолжали нестись вихрем. Кай громко закричал -- никто не услышал его! Снег валил, санки мчались, ныряя в сугробах, прыгая через изгороди и канавы. Кай весь дрожал, хотел прочесть "Отче наш", но в уме у него вертелась одна таблица умножения.
   Снежные хлопья всё росли и обратились под конец в больших белых куриц. Вдруг они разлетелись в стороны, большие сани остановились, и сидевший в них человек встал. Это была высокая, стройная, ослепительно белая женщина -- Снежная королева; и шуба и шапка на ней были из снега.
   -- Славно проехались! -- сказала она. -- Но ты совсем замёрз? Полезай ко мне в шубу!
   И, посадив мальчика к себе в сани, она завернула его в свою шубу; Кай словно опустился в снежный сугроб.
   -- Всё ещё мёрзнешь? -- спросила она и поцеловала его в лоб.
   У! Поцелуй её был холоднее льда, пронизал его холодом насквозь и дошёл до самого сердца, а оно и без того уже было наполовину ледяным. Одну минуту Каю казалось, что вот-вот он умрёт, но нет, напротив, стало легче, он даже совсем перестал зябнуть.
   -- Мои санки! Не забудь мои санки! -- спохватился он.
   И санки были привязаны на спину одной из белых куриц, которая и полетела с ними за большими санями. Снежная королева поцеловала Кая ещё раз, и он позабыл и Герду, и бабушку, и всех домашних.
   -- Больше я не буду целовать тебя! -- сказала она. -- А не то зацелую до смерти!
   Кай взглянул на неё; она была так хороша! Более умного, прелестного лица он не мог себе и представить. Теперь она не казалась ему ледяною, как в тот раз, когда она сидела за окном и кивала ему головой; теперь она казалась ему совершенством. Он совсем не боялся её и рассказал ей, что знает все четыре действия арифметики, да ещё с дробями, знает, сколько в каждой стране квадратных миль и жителей, а она только улыбалась в ответ. И тогда ему показалось, что он и в самом деле знает мало, и он устремил свой взор в бесконечное воздушное пространство. В тот же миг Снежная королева взвилась с ним на тёмное свинцовое облако, и они понеслись вперёд. Буря выла и стонала, словно распевая старинные песни; они летели над лесами и озёрами, над морями и твёрдой землёй; под ними дули холодные ветры, выли волки, сверкал снег, летали с криком чёрные вороны, а над ними сиял большой ясный месяц. На него смотрел Кай всю долгую-долгую зимнюю ночь, -- днём он спал у ног Снежной королевы.

Рассказ 3 Цветник женщины, умевшей колдовать

  
   А что же было с Гердой, когда Кай не вернулся? Куда он девался? Никто не знал этого, никто не мог о нём ничего сообщить. Мальчики рассказали только, что видели, как он привязал свои санки к большим великолепным саням, которые потом свернули в переулок и выехали за городские ворота. Никто не знал, куда он девался. Много было пролито о нём слёз; горько и долго плакала Герда. Наконец порешили, что он умер, утонул в реке, протекавшей за городом. Долго тянулись мрачные зимние дни.
   Но вот настала весна, выглянуло солнышко.
   -- Кай умер и больше не вернётся! -- сказала Герда.
   -- Не верю! -- отвечал солнечный свет.
   -- Он умер и больше не вернётся! -- повторила она ласточкам.
   -- Не верим! -- ответили они.
   Под конец и сама Герда перестала этому верить.
   -- Надену-ка я свои новые красные башмачки. -- Кай ни разу ещё не видал их, -- сказала она однажды утром, -- да пойду к реке спросить про него.
   Было ещё очень рано; она поцеловала спящую бабушку, надела красные башмачки и побежала одна-одинёшенька за город, прямо к реке.
   -- Правда, что ты взяла моего названого братца? Я подарю тебе свои красные башмачки, если ты отдашь мне его назад!
   И девочке почудилось, что волны как-то странно кивают ей; тогда она сняла свои красные башмачки, первую свою драгоценность, и бросила их в реку. Но они упали как раз у берега, и волны сейчас же вынесли их на сушу, -- река как будто не хотела брать у девочки её драгоценность, так как не могла вернуть ей Кая. Девочка же подумала, что бросила башмачки не очень далеко, влезла в лодку, качавшуюся в тростнике, стала на самый краешек кормы и опять бросила башмаки в воду. Лодка не была привязана и оттолкнулась от берега. Девочка хотела поскорее выпрыгнуть на сушу, но, пока пробиралась с кормы на нос, лодка уже отошла от берета на целый аршин и быстро понеслась по течению.
   Герда ужасно испугалась и принялась плакать и кричать, но никто, кроме воробьёв, не слышал её криков; воробьи же не могли перенести её на сушу и только летели за ней вдоль берега да щебетали, словно желая её утешить: "Мы здесь! Мы здесь!"
   Лодку уносило всё дальше; Герда сидела смирно, в одних чулках; красные башмачки её плыли за лодкой, но не могли догнать её.
   Берега реки были очень красивы; повсюду виднелись чудеснейшие цветы, высокие, раскидистые деревья, луга, на которых паслись овцы и коровы, но нигде не было видно ни одной человеческой души.
   "Может быть, река несёт меня к Каю?" -- подумала Герда, повеселела, встала на нос и долго-долго любовалась красивыми зелёными берегами. Но вот она приплыла к большому вишнёвому саду, в котором приютился домик с цветными стёклами в окошках и соломенной крышей. У дверей стояли два деревянных солдата и отдавали ружьями честь всем, кто проплывал мимо.
   Герда закричала им -- она приняла их за живых, -- но они, понятно, не ответили ей. Вот она подплыла к ним ещё ближе, лодка подошла чуть не к самому берегу, и девочка закричала ещё громче. Из домика вышла, опираясь на клюку, старая-престарая старушка в большой соломенной шляпе, расписанной чудесными цветами.
   -- Ах ты бедная крошка! -- сказала старушка. -- Как это ты попала на такую большую быструю реку да забралась так далеко?
   С этими словами старушка вошла в воду, зацепила лодку своею клюкой, притянула её к берегу и высадила Герду.
   Герда была рада-радешенька, что очутилась наконец на суше, хоть и побаивалась чужой старухи.
   -- Ну, пойдём, да расскажи мне, кто ты и как сюда попала? -- сказала старушка.
   Герда стала рассказывать ей обо всём, а старушка покачивала головой и повторяла: "Гм! Гм!" Но вот девочка кончила и спросила старуху, не видала ли она Кая. Та ответила, что он ещё не проходил тут, но, верно, пройдёт, так что девочке пока не о чем горевать -- пусть лучше попробует вишен да полюбуется цветами, что растут в саду: они красивее нарисованных в любой книжке с картинками и все умеют рассказывать сказки! Тут старушка взяла Герду за руку, увела к себе в домик и заперла дверь на ключ.
   Окна были высоко от полу и всё из разноцветных -- красных, голубых и жёлтых -- стёклышек; от этого и сама комната была освещена каким-то удивительным ярким, радужным светом. На столе стояла корзинка со спелыми вишнями, и Герда могла есть их сколько душе угодно; пока же она ела, старушка расчёсывала ей волосы золотым гребешком. Волосы вились, и кудри окружали свеженькое, круглое, словно роза, личико девочки золотым сиянием.
   -- Давно мне хотелось иметь такую миленькую девочку! -- сказала старушка. -- Вот увидишь, как ладно мы заживём с тобою!
   И она продолжала расчёсывать кудри девочки, и чем дольше чесала, тем больше Герда забывала своего названого братца Кая, -- старушка умела колдовать. Она не была злою колдуньей и колдовала только изредка, для своего удовольствия; теперь же ей очень захотелось оставить у себя Герду. И вот она пошла в сад, дотронулась своей клюкой до всех розовых кустов, и те, как стояли в полном цвету, так все и ушли глубоко-глубоко в землю, и следа от них не осталось. Старушка боялась, что Герда при виде её роз вспомнит о своих, а там и о Кае, да и убежит.
   Сделав своё дело, старушка повела Герду в цветник. У девочки и глаза разбежались: тут были цветы всех сортов, всех времён года. Что за красота, что за благоухание! Во всём свете не сыскать было книжки с картинками пестрее, красивее этого цветника. Герда прыгала от радости и играла среди цветов, пока солнце не село за высокими вишнёвыми деревьями. Тогда её уложили в чудесную постельку с красными шёлковыми перинками, набитыми голубыми фиалками; девочка заснула, и ей снились такие сны, какие видит разве только королева в день своей свадьбы.
   На другой день Герде опять позволили играть на солнышке. Так прошло много дней. Герда знала каждый цветочек в саду, но как ни много их было, ей всё-таки казалось, что какого-то недостаёт, только какого же? Раз она сидела и рассматривала соломенную шляпу старушки, расписанную цветами; самым красивым из них была как раз роза, -- старушка забыла её стереть. Вот что значит рассеянность!
   -- Как! Тут нет роз? -- сказала Герда и сейчас же побежала искать их но всему саду -- нет ни одной!
   Тогда девочка опустилась на землю и заплакала. Тёплые слёзы упали как раз на то место, где стоял прежде один из розовых кустов, и как только они смочили землю -- куст мгновенно вырос из неё, такой же свежий, цветущий, как прежде. Герда обвила его ручонками, принялась целовать розы и вспомнила о тех чудных розах, что цвели у неё дома, а вместе с тем и о Кае.
   -- Как же я замешкалась! -- сказала девочка. -- Мне ведь надо искать Кая!.. Не знаете ли вы, где он? -- спросила она у роз. -- Верите ли вы тому, что он умер и не вернётся больше?
   -- Он не умер! -- сказали розы. -- Мы ведь были под землёю, где лежат все умершие, но Кая меж ними не было.
   -- Спасибо вам! -- сказала Герда и пошла к другим цветам, заглядывала в их чашечки и спрашивала: -- Не знаете ли вы, где Кай?
   Но каждый цветок грелся на солнышке и думал только о собственной своей сказке или истории; их наслушалась Герда много, но ни один из цветов не сказал ни слова о Кае.
   Что же рассказала ей огненная лилия?
   -- Слышишь, бьёт барабан? Бум! Бум! Звуки очень однообразны: бум, бум! Слушай заунывное пение женщин! Слушай крики жрецов!.. В длинном-красном одеянии стоит на костре индийская вдова. Пламя вот-вот охватит её и тело её умершего мужа, но она думает о живом -- о том, кто стоит здесь же, о том, чьи взоры жгут её сердце сильнее пламени, которое сейчас испепелит её тело. Разве пламя сердца может погаснуть в пламени костра!
   -- Ничего не понимаю! -- сказала Герда.
   -- Это моя сказка! -- отвечала огненная лилия.
   Что рассказал вьюнок?
   -- Узкая горная тропинка ведёт к гордо возвышающемуся на скале старинному рыцарскому замку. Старые кирпичные стены густо увиты плющом. Листья его цепляются за балкон, а на балконе стоит прелестная девушка; она перевесилась через перила и смотрит на дорогу. Девушка свежее розы, воздушнее колеблемого ветром цветка яблони. Как шелестит её шёлковое платье! "Неужели же он не придёт?"
   -- Ты говоришь про Кая? -- спросила Герда.
   -- Я рассказываю свою сказку, свои грёзы! -- отвечал вьюнок.
   Что рассказал крошка подснежник?
   -- Между деревьями качается длинная доска -- это качели. На доске сидят две маленькие девочки; платьица на них белые, как снег, а на шляпах развеваются длинные зелёные шёлковые ленты. Братишка, постарше их, стоит на коленях позади сестёр, опершись о верёвки; в одной руке у него -- маленькая чашечка с мыльной водой, в другой -- глиняная трубочка. Он пускает пузыри, доска качается, пузыри разлетаются по воздуху, переливаясь на солнце всеми цветами радуги. Вот один повис на конце трубочки и колышется от дуновения ветра. Чёрненькая собачонка, лёгкая, как мыльный пузырь, встаёт на задние лапки, а передние кладёт на доску, но доска взлетает кверху, собачонка падает, тявкает и сердится. Дети поддразнивают её, пузыри лопаются... Доска качается, пена разлетается -- вот моя песенка!
   -- Она, может быть, и хороша, да ты говоришь всё это таким печальным тоном! И опять ни слова о Кае! Что скажут гиацинты?
   -- Жили-были две стройные, воздушные красавицы сестрицы. На одной платье было красное, на другой голубое, на третьей совсем белое. Рука об руку танцевали они при ясном лунном свете у тихого озера. То не были эльфы, но настоящие девушки. В воздухе разлился сладкий аромат, и девушки скрылись в лесу. Вот аромат стал ещё сильнее, ещё слаще -- из чащи леса выплыли три гроба; в них лежали красавицы сёстры, а вокруг них порхали, словно живые огоньки, светляки. Спят ли девушки, или умерли? Аромат цветов говорит, что умерли. Вечерний колокол звонит по усопшим!
   -- Вы навели на меня грусть! -- сказала Герда. -- Ваши колокольчики тоже пахнут так сильно!.. Теперь у меня из головы не идут умершие девушки! Ах, неужели и Кай умер? Но розы были под землёй и говорят, что его нет там!
   -- Динь-дан! -- зазвенели колокольчики гиацинтов. -- Мы звоним не над Каем! Мы и не знаем его! Мы звоним свою собственную песенку; другой мы не знаем!
   И Герда пошла к золотому одуванчику, сиявшему в блестящей, зелёной траве.
   -- Ты, маленькое ясное солнышко! -- сказала ему Герда. -- Скажи, не знаешь ли ты, где мне искать моего названого братца?
   Одуванчик засиял ещё ярче и взглянул на девочку. Какую же песенку спел он ей? Увы! И в этой песенке ни слова не говорилось о Кае!
   -- Ранняя весна; на маленький дворик приветливо светит ясное солнышко. Ласточки вьются возле белой стены, примыкающей ко двору соседей. Из зелёной травки выглядывают первые жёлтенькие цветочки, сверкающие на солнышке, словно золотые. На двор вышла посидеть старушка бабушка; вот пришла из гостей её внучка, бедная служанка, и крепко целует старушку. Поцелуй девушки дороже золота, -- он идёт прямо от сердца. Золото на её губах, золото в её сердечке. Вот и всё! -- сказал одуванчик.
   -- Бедная моя бабушка! -- вздохнула Герда. -- Как она скучает обо мне, как горюет! Не меньше, чем горевала о Кае! Но я скоро вернусь и приведу его с собой. Нечего больше и расспрашивать цветы -- у них ничего не добьёшься, они знают только свои песенки!
   И она подвязала юбочку повыше, чтобы удобнее было бежать, но когда хотела перепрыгнуть через нарцисс, тот хлестнул её по ногам. Герда остановилась, посмотрела на длинный цветок и спросила:
   -- Ты, может быть, знаешь что-нибудь?
   И она наклонилась к нему, ожидая ответа. Что же сказал нарцисс?
   -- Я вижу себя! Я вижу себя! О, как я благоухаю!.. Высоко-высоко в маленькой каморке, под самой крышей, стоит полуодетая танцовщица. Она то балансирует на одной ножке, то опять твёрдо стоит на обеих и попирает ими весь свет, -- она ведь один обман зрения. Вот она льёт из чайника воду на какой-то белый кусок материи, который держит в руках. Это её корсаж. Чистота -- лучшая красота! Белая юбочка висит на гвозде, вбитом в стену; юбка тоже выстирана водою из чайника и высушена на крыше! Вот девушка одевается и повязывает на шею ярко-жёлтый платочек, ещё резче оттеняющий белизну платьица. Опять одна ножка взвивается в воздух! Гляди, как прямо она стоит на другой, точно цветок на своём стебельке! Я вижу себя, я вижу себя!
   -- Да мне мало до этого дела! -- сказала Герда. -- Нечего мне об этом и рассказывать!
   И она побежала из сада.
   Дверь была заперта лишь на задвижку; Герда дёрнула ржавый засов, он подался, дверь отворилась, и девочка так, босоножкой, и пустилась бежать по дороге! Раза три оглядывалась она назад, но никто не гнался за нею. Наконец она устала, присела на камень и огляделась кругом: лето уже прошло, на дворе стояла поздняя осень, а в чудесном саду старушки, где вечно сияло солнышко и цвели цветы всех времён года, этого не было заметно!
   -- Господи! Как же я замешкалась! Ведь уж осень на дворе! Тут не до отдыха! -- сказала Герда и опять пустилась в путь.
   Ах, как болели её бедные, усталые ножки! Как холодно, сыро было в воздухе! Листья на ивах совсем пожелтели, туман оседал на них крупными каплями и стекал на землю; листья так и сыпались. Один терновник стоял весь покрытый вяжущими, терпкими ягодами. Каким серым, унылым казался весь белый свет!

Рассказ 4 Принц и принцесса

  
   Пришлось Герде опять присесть отдохнуть. На снегу прямо перед ней прыгал большой ворон; он долго-долго смотрел на девочку, кивая ей головою, и наконец заговорил:
   -- Кар-кар! Здррравствуй!
   Чище этого он выговаривать по-человечески не мог, но, видимо, желал девочке добра и спросил её, куда это она бредёт по белу свету одна-одинёшенька? Слова "одна-одинёшенька" Герда поняла отлично и сразу почувствовала всё их значение. Рассказав ворону всю свою жизнь, девочка спросила, не видал ли он Кая?
   Ворон задумчиво покачал головой и сказал:
   -- Может быть, может быть!
   -- Как? Правда? -- воскликнула девочка и чуть не задушила ворона поцелуями.
   -- Потише, потише! -- сказал ворон. -- Я думаю, что это был твой Кай! Но теперь он, верно, забыл тебя со своей принцессой!
   -- Разве он живёт у принцессы? -- спросила Герда.
   -- А вот послушай! -- сказал ворон. -- Только мне ужасно трудно говорить по-вашему! Вот если бы ты понимала по-вороньи, я рассказал бы тебе обо всём куда лучше.
   -- Нет, этому меня не учили! -- сказала Герда. -- Бабушка -- та понимает! Хорошо бы и мне уметь!
   -- Ну, ничего! -- сказал ворон. -- Расскажу, как сумею, хоть и плохо.
   И он рассказал обо всём, что только сам знал.
   -- В королевстве, где мы с тобой находимся, есть принцесса, такая умница, что и сказать нельзя! Она прочла все газеты на свете и уж позабыла все, что прочла, -- вот какая умница! Раз как-то сидела она на троне, -- а веселья-то в этом ведь немного, как говорят люди -- и напевала песенку: "Отчего ж бы мне не выйти замуж?" "А ведь и в самом деле!" -- подумала она, и ей захотелось замуж. Но в мужья она хотела выбрать себе такого человека, который бы сумел отвечать, когда с ним заговорят, а не такого, что умел бы только важничать, -- это ведь так скучно! И вот созвали барабанным боем всех придворных да и объявили им волю принцессы. Все они были очень довольны и сказали: "Вот это нам нравится! Мы и сами недавно об этом думали!" Всё это истинная правда! -- прибавил ворон. -- У меня при дворе есть невеста, она ручная, разгуливает по дворцу, -- от неё-то я и знаю всё это.
   Невестою его была ворона -- каждый ведь ищет жену себе под стать.
   -- На другой день все газеты вышли с каймой из сердец и с вензелями принцессы. В газетах было объявлено, что каждый молодой человек приятной внешности может явиться во дворец и побеседовать с принцессой: того же, кто будет держать себя вполне свободно, как дома, и окажется всех красноречивее, принцесса изберёт себе в мужья! Да, да! -- повторил ворон. -- Всё это так же верно, как то, что я сижу здесь перед тобою! Народ повалил во дворец валом, пошли давка и толкотня, но толку не вышло никакого ни в первый, ни во второй день. На улице все женихи говорили отлично, но стоило им перешагнуть дворцовый порог, увидеть гвардию всю в серебре, а лакеев в золоте и вступить в огромные, залитые светом залы, как их брала оторопь. Подступят к трону, где сидит принцесса, да и повторяют только её последние слова, а ей вовсе не этого было нужно! Право, их всех точно опаивали дурманом! А вот выйдя за ворота, они опять обретали дар слова. От самых ворот до дверей дворца тянулся длинный-длинный хвост женихов. Я сам был там и видел! Женихам хотелось есть и пить, но из дворца им не выносили даже стакана воды. Правда, кто был поумнее, запасся бутербродами, но запасливые уже не делились с соседями, думая про себя: "Пусть себе поголодают, отощают -- принцесса и не возьмёт их!"
   -- Ну, а Кай-то, Кай? -- спросила Герда. -- Когда же он явился? И он пришёл свататься?
   -- Постой! Постой! Теперь мы как раз дошли и до него! На третий день явился небольшой человечек, не в карете, не верхом, а просто пешком, и прямо вошёл во дворец. Глаза его блестели, как твои; волосы у него были длинные, но одет он был бедно.
   -- Это Кай! -- обрадовалась Герда. -- Так я нашла его! -- и она захлопала в ладоши.
   -- За спиной у него была котомка! -- продолжал ворон.
   -- Нет, это, верно, были его саночки! -- сказала Герда. -- Он ушёл из дома с санками!
   -- Очень возможно! -- сказал ворон. -- Я не разглядел хорошенько. Так вот, моя невеста рассказывала мне, что, войдя в дворцовые ворота и увидав гвардию в серебре, а на лестницах лакеев в золоте, он ни капельки не смутился, кивнул головой и сказал: "Скучненько, должно быть, стоять тут, на лестнице, я лучше войду в комнаты!" Залы все были залиты светом; вельможи расхаживали без сапог, разнося золотые блюда, -- торжественнее уж нельзя было! А его сапоги так и скрипели, но он и этим не смущался.
   -- Это, наверно, Кай! -- воскликнул Герда. -- Я знаю, что на нём были новые сапоги! Я сама слышала, как они скрипели, когда он приходил к бабушке!
   -- Да, они таки скрипели порядком! -- продолжал ворон. -- Но он смело подошёл к принцессе; она сидела на жемчужине величиною с колесо прялки, а кругом стояли придворные дамы и кавалеры со своими горничными, служанками горничных, камердинерами, слугами камердинеров и прислужником камердинерских слуг. Чем дальше кто стоял от принцессы и ближе к дверям, тем важнее, надменнее держал себя. На прислужника камердинерских слуг, стоявшего в самых дверях, нельзя было и взглянуть без страха, такой он был важный!
   -- Вот страх-то! -- сказала Герда. -- А Кай всё-таки женился на принцессе?
   -- Не будь я вороном, я бы сам женился на ней, хоть я и помолвлен. Он вступил с принцессой в беседу и говорил так же хорошо, как я, когда говорю по-вороньи, -- так по крайней мере сказала мне моя невеста. Держался он вообще очень свободно и мило и заявил, что пришёл не свататься, а только послушать умные речи принцессы. Ну и вот, она ему понравилась, он ей тоже!
   -- Да, да, это Кай! -- сказала Герда. -- Он ведь такой умный! Он знал все четыре действия арифметики, да ещё с дробями! Ах, проводи же меня во дворец!
   -- Легко сказать, -- ответил ворон, -- да как это сделать? Постой, я поговорю с моею невестой, она что-нибудь придумает и посоветует нам. Ты думаешь, что тебя вот так прямо и впустят во дворец? Как же, не очень-то впускают таких девочек!
   -- Меня впустят! -- сказала Герда. -- Только бы Кай услышал, что я тут, сейчас бы прибежал за мною!
   -- Подожди меня тут, у решётки! -- сказал ворон, тряхнул головой и улетел.
   Вернулся он уже совсем под вечер и закаркал:
   -- Кар, кар! Моя невеста шлёт тебе тысячу поклонов и вот этот маленький хлебец. Она стащила его в кухне -- там их много, а ты, верно, голодна!.. Ну, во дворец тебе не попасть: ты ведь босая -- гвардия в серебре и лакеи в золоте ни за что не пропустят тебя. Но не плачь, ты всё-таки попадёшь туда. Невеста моя знает, как пройти в спальню принцессы с чёрного хода, и знает, где достать ключ.
   И вот они вошли в сад, пошли по длинным аллеям, усыпанным пожелтевшими осенними листьями, и когда все огоньки в дворцовых окнах погасли один за другим, ворон провёл девочку в маленькую полуотворённую дверцу.
   О, как билось сердечко Герды от страха и радостного нетерпения! Она точно собиралась сделать что-то дурное, а ведь она только хотела узнать, не здесь ли её Кай! Да, да, он, верно, здесь! Она так живо представляла себе его умные глаза, длинные волосы, улыбку... Как он улыбался ей, когда они, бывало, сидели рядышком под кустами роз! А как обрадуется он теперь, когда увидит её, услышит, на какой длинный путь решилась она ради него, узнает, как горевали о нём все домашние! Ах, она была просто вне себя от страха и радости.
   Но вот они на площадке лестницы; на шкафу горела лампа, а на полу сидела ручная ворона и осматривалась по сторонам. Герда присела и поклонилась, как учила её бабушка.
   -- Мой жених рассказывал мне о вас столько хорошего, фрекен! -- сказала ручная ворона. -- Ваша vita[1] -- как это принято выражаться -- также очень трогательна! Не угодно ли вам взять лампу, а я пойду вперёд. Мы пойдём прямою дорогой, тут мы никого не встретим!
   -- А мне кажется, кто-то идёт за нами! -- сказала Герда, и в ту же минуту мимо неё с лёгким шумом промчались какие-то тени: лошади с развевающимися гривами и тонкими ногами, охотники, дамы и кавалеры верхами.
   -- Это сны! -- сказала ручная ворона. -- Они являются сюда, чтобы мысли высоких особ унеслись на охоту. Тем лучше для нас -- удобнее будет рассмотреть спящих! Надеюсь, однако, что, войдя в честь, вы покажете, что у вас благодарное сердце!
   -- Есть о чём тут и говорить! Само собою разумеется! -- сказал лесной ворон.
   Тут они вошли в первую залу, всю обтянутую розовым атласом, затканным цветами. Мимо девочки опять пронеслись сны, но так быстро, что она не успела и рассмотреть всадников. Одна зала была великолепнее другой -- просто оторопь брала. Наконец они дошли до спальни: потолок напоминал верхушку огромной пальмы с драгоценными хрустальными листьями; с середины его спускался толстый золотой стебель, на котором висели две кровати в виде лилий. Одна была белая, в ней спала принцесса, другая -- красная, и в ней Герда надеялась найти Кая. Девочка слегка отогнула один из красных лепестков и увидела тёмно-русый затылок. Это Кай! Она громко назвала его по имени и поднесла лампу к самому его лицу. Сны с шумом умчались прочь: принц проснулся и повернул голову... Ах, это был не Кай!
   Принц походил на него только с затылка, но был так же молод и красив. Из белой лилии выглянула принцесса и спросила, что случилось. Герда заплакала и рассказала всю свою историка упомянув и о том, что сделали для неё вороны.
   -- Ах ты бедняжка! -- сказали принц и принцесса, похвалили ворон, объявили, что ничуть не гневаются на них -- только пусть они не делают этого впредь, -- и захотели даже наградить их.
   -- Хотите быть вольными птицами? -- спросила принцесса. -- Или желаете занять должность придворных ворон, на полном содержании из кухонных остатков?
   Ворон с вороной поклонились и попросили должности при дворе, -- они подумали о старости и сказали:
   -- Хорошо ведь иметь верный кусок хлеба на старости лет!
   Принц встал и уступил свою постель Герде; больше он пока ничего не мог для неё сделать. А она сложила ручонки и подумала: "Как добры все люди и животные!" -- закрыла глазки и сладко заснула. Сны опять прилетели в спальню, но теперь они были похожи на божьих ангелов и везли на маленьких саночках Кая, который кивал Герде головою. Увы! Всё это было лишь во сне и исчезло, как только девочка проснулась.
   На другой день её одели с ног до головы в шёлк и бархат и позволили ей оставаться во дворце, сколько она пожелает. Девочка могла жить да поживать тут припеваючи, но она прогостила всего несколько дней и стала просить, чтобы ей дали повозку с лошадью и пару башмаков, -- она опять хотела пуститься разыскивать по белу свету своего названого братца.
   Ей дали и башмаки, и муфту, и чудесное платье, а когда она простилась со всеми, к воротам подъехала золотая карета с сияющими, как звёзды, гербами принца и принцессы; у кучера, лакеев и форейторов[2] -- ей дали и форейторов -- красовались на головах маленькие золотые короны. Принц и принцесса сами усадили Герду в карету и пожелали ей счастливого пути. Лесной ворон, который уже успел жениться, провожал девочку первые три мили и сидел в карете рядом с нею, -- он не мог ехать к лошадям спиною. Ручная ворона сидела на воротах и хлопала крыльями. Она не поехала провожать Герду, потому что страдала головными болями с тех пор, как получила должность при дворе и слишком много ела. Карета битком была набита сахарными крендельками, а ящик под сиденьем -- фруктами и пряниками.
   -- Прощай! Прощай! -- закричали принц и принцесса.
   Герда заплакала, ворона тоже. Так проехали они первые три мили. Тут простился с девочкой и ворон. Тяжёлое было расставание! Ворон взлетел на дерево и махал чёрными крыльями до тех пор, пока карета, сиявшая, как солнце, не скрылась из виду.
  
   1. лат. vita -- жизнь (прим. редактора)
   2. Форейтор -- кучер, управляющий первой парой лошадей в упряжке, запряжённой цугом (прим. редактора)

Рассказ 5 Маленькая разбойница

  
   Вот Герда въехала в тёмный лес, но карета блестела, как солнце, и сразу бросилась в глаза разбойникам. Они не выдержали и налетели на неё с криками: "Золото! Золото!" Схватили лошадей под уздцы, убили маленьких форейторов, кучера и слуг и вытащили из кареты Герду.
   -- Ишь, какая славненькая, жирненькая. Орешками откормлена! -- сказала старуха разбойница с длинной жёсткой бородой и мохнатыми, нависшими бровями. -- Жирненькая, что твой барашек! Ну-ка, какова на вкус будет?
   И она вытащила острый, сверкающий нож. Вот ужас!
   -- Ай! -- закричала она вдруг: её укусила за ухо её собственная дочка, которая сидела у неё за спиной и была такая необузданная и своевольная, что любо!
   -- Ах ты дрянная девчонка! -- закричала мать, но убить Герду не успела.
   -- Она будет играть со мной! -- сказала маленькая разбойница. -- Она отдаст мне свою муфту, своё хорошенькое платьице и будет спать со мной в моей постельке.
   И девочка опять так укусила мать, что та подпрыгнула и завертелась на одном месте. Разбойники захохотали:
   -- Ишь, как скачет со своей девчонкой!
   -- Я хочу сесть в карету! -- закричала маленькая разбойница и настояла на своём -- она была ужасно избалована и упряма.
   Они уселись с Гердой в карету и помчались по пням и по кочкам в чащу леса. Маленькая разбойница была ростом с Герду, но сильнее, шире в плечах и гораздо смуглее. Глаза у неё были совсем чёрные, но какие-то печальные. Она обняла Герду и сказала:
   -- Они тебя не убьют, пока я не рассержусь на тебя! Ты, верно, принцесса?
   -- Нет! -- отвечала девочка и рассказала, что пришлось ей испытать и как она любит Кая.
   Маленькая разбойница серьёзно поглядела на неё, слегка кивнула головой и сказала:
   -- Они тебя не убьют, даже если я рассержусь на тебя, -- я лучше сама убью тебя!
   И она отёрла слёзы Герде, а потом спрятала обе руки в её хорошенькую, мягкую и тёплую муфточку.
   Вот карета остановилась: они въехали во двор разбойничьего замка. Он был весь в огромных трещинах; из них вылетали вороны и вороны; откуда-то выскочили огромные бульдоги и смотрели так свирепо, точно хотели всех съесть, но лаять не лаяли -- это было запрещено.
   Посреди огромной залы, с полуразвалившимися, покрытыми копотью стенами и каменным полом, пылал огонь; дым подымался к потолку и сам должен был искать себе выход; над огнём кипел в огромном котле суп, а на вертелах жарились зайцы и кролики.
   -- Ты будешь спать вместе со мной вот тут, возле моего маленького зверинца! -- сказала Герде маленькая разбойница.
   Девочек накормили, напоили, и они ушли в свой угол, где была постлана солома, накрытая коврами. Повыше сидело на жёрдочках больше сотни голубей; все они, казалось, спали, но, когда девочки подошли, слегка зашевелились.
   Все мои! -- сказала маленькая разбойница, схватила одного голубя за ноги и так тряхнула его, что тот забил крыльями. -- На, поцелуй его! -- крикнула она, ткнув голубя Герде прямо в лицо. -- А вот тут сидят лесные плутишки! -- продолжала она, указывая на двух голубей, сидевших в небольшом углублении в стене, за деревянною решёткой. -- Эти двое -- лесные плутишки! Их надо держать взаперти, не то живо улетят! А вот и мой милый старичина бяшка! -- И девочка потянула за рога привязанного к стене северного оленя в блестящем медном ошейнике. -- Его тоже нужно держать на привязи, иначе удерёт! Каждый вечер я щекочу его под шеей своим острым ножом -- он смерть этого боится!
   С этими словами маленькая разбойница вытащила из расщелины в стене длинный нож и провела им по шее оленя. Бедное животное забрыкалось, а девочка захохотала и потащила Герду к постели.
   -- Разве ты спишь с ножом? -- спросила её Герда, покосившись на острый нож.
   -- Всегда! -- отвечала маленькая разбойница. -- Как знать, что может случиться! Но расскажи мне ещё раз о Кае и о том, как ты пустилась странствовать по белу свету!
   Герда рассказала. Лесные голуби в клетке тихо -- ворковали; другие голуби уже спали; маленькая разбойница обвила одною рукой шею Герды -- в другой у неё был нож -- и захрапела, но Герда не могла сомкнуть глаз, не зная, убьют её или оставят в живых. Разбойники сидели вокруг огня, пели песни и пили, а старуха разбойница кувыркалась. Страшно было глядеть на это бедной девочке.
   Вдруг лесные голуби проворковали:
   -- Курр! Курр! Мы видели Кая! Белая курица несла на спине его санки, а он сидел в санях Снежной королевы. Они летели над лесом, когда мы, птенчики, ещё лежали в гнезде; она дохнула на нас, и все умерли, кроме нас двоих! Курр! Курр!
   -- Что вы говорите? -- воскликнула Герда. -- Куда же полетела Снежная королева?
   -- Она полетела, наверно, в Лапландию, -- там ведь вечный снег и лёд! Спроси у северного оленя, что стоит тут на привязи!
   -- Да, там вечный снег и лёд, чудо как хорошо! -- сказал северный олень. -- Там прыгаешь себе на воле по бескрайним сверкающим ледяным равнинам! Там раскинут летний шатёр Снежной королевы, а постоянные её чертоги -- у Северного полюса, на острове Шпицберген!
   -- О Кай, мой милый Кай! -- вздохнула Герда.
   -- Лежи смирно! -- сказала маленькая разбойница. -- Не то я пырну тебя ножом!
   Утром Герда рассказала ей, что слышала от лесных голубей. Маленькая разбойница серьёзно посмотрела на Герду, кивнула головой и сказала:
   -- Ну, так и быть!.. А ты знаешь, где Лапландия? -- спросила она затем у северного оленя.
   -- Кому же и знать, как не мне! -- отвечал олень, и глаза его заблестели. -- Там я родился и вырос, там прыгал по снежным равнинам!
   -- Так слушай! -- сказала Герде маленькая разбойница. -- Видишь, все наши ушли; дома одна мать; немного погодя она хлебнёт из большой бутылки и вздремнёт -- тогда я кое-что сделаю для тебя!
   Тут девочка вскочила с постели, обняла мать, дёрнула её за бороду и сказала:
   -- Здравствуй, мой маленький козлик!
   А мать надавала ей по носу щелчков, нос у девочки покраснел и посинел, но всё это делалось любя.
   Потом, когда старуха хлебнула из своей бутылки и захрапела, маленькая разбойница подошла к северному оленю и сказала:
   -- Ещё долго-долго можно было бы потешаться над тобой! Уж больно ты бываешь уморительным, когда тебя щекочут острым ножом! Ну, да так и быть! Я отвяжу тебя и выпущу на волю. Ты можешь убежать в свою Лапландию, но должен за это отнести ко дворцу Снежной королевы вот эту девочку, -- там её названый братец. Ты ведь, конечно, слышал, что она рассказывала? Она говорила довольно громко, а у тебя вечно ушки на макушке.
   Северный олень подпрыгнул от радости. Маленькая разбойница посадила на него Герду, крепко привязала её, ради осторожности, и подсунула под неё мягкую подушечку, чтобы ей удобнее было сидеть.
   -- Так и быть, -- сказала она затем, -- возьми назад свои меховые сапожки -- будет ведь холодно! А муфту уж я оставлю себе, больно она хороша! Но мёрзнуть я тебе не дам; вот огромные матушкины рукавицы, они дойдут тебе до самых локтей! Сунь в них руки! Ну вот, теперь руки у тебя, как у моей безобразной матушки!
   Герда плакала от радости.
   -- Терпеть не могу, когда хнычут! -- сказала маленькая разбойница. -- Теперь тебе надо смотреть весело! Вот тебе ещё два хлеба и окорок! Что? Небось не будешь голодать!
   И то и другое было привязано к оленю. Затем маленькая разбойница отворила дверь, заманила собак в дом, перерезала своим острым ножом верёвку, которой был привязан олень, и сказала ему:
   -- Ну, живо! Да береги смотри девчонку!
   Герда протянула маленькой разбойнице обе руки в огромных рукавицах и попрощалась с нею. Северный олень пустился во всю прыть через пни и кочки, по лесу, по болотам и степям. Волки выли, вороны каркали, а небо вдруг зафукало и выбросило столбы огня.
   -- Вот моё родное северное сияние! -- сказал олень. -- Гляди, как горит!
   И он побежал дальше, не останавливаясь ни днём, ни ночью. Хлебы были съедены, ветчина тоже, и вот Герда очутилась в Лапландии.

Рассказ 6 Лапландка и финка

  
   Олень остановился у жалкой избушки; крыша спускалась до самой земли, а дверь была такая низенькая, что людям приходилось проползать в неё на четвереньках. Дома была одна старуха лапландка, жарившая при свете жировой лампы рыбу. Северный олень рассказал лапландке всю историю Герды, но сначала рассказал свою собственную -- она казалась ему гораздо важнее. Герда же так окоченела от холода, что и говорить не могла.
   -- Ах вы бедняги! -- сказала лапландка. -- Долгий же вам ещё предстоит путь! Придётся сделать сто миль с лишком, пока доберётесь до Финмарка[1], где Снежная королева живёт на даче и каждый вечер зажигает голубые бенгальские огни. Я напишу пару слов на сушёной треске -- бумаги у меня нет, -- а вы снесёте её финке, которая живёт в тех местах и лучше моего сумеет научить вас, что надо делать.
   Когда Герда согрелась, поела и попила, лапландка написала пару слов на сушёной треске, велела Герде хорошенько беречь её, потом привязала девочку к спине оленя, и тот снова помчался. Небо опять фукало и выбрасывало столбы чудесного голубого пламени. Так добежал олень с Гердой и до Финмарка и постучался в дымовую трубу финки -- у неё и дверей-то не было.
   Ну и жара стояла в её жилье! Сама финка, низенькая грязная женщина, ходила полуголая. Живо стащила она с Герды всё платье, рукавицы и сапоги -- иначе девочке было бы чересчур жарко, -- положила оленю на голову кусок льда и затем принялась читать то, что было написано на сушёной треске. Она прочла все от слова до слова три раза, пока не заучила наизусть, и потом сунула треску в котёл -- рыба ведь годилась в пищу, а у финки ничего даром не пропадало.
   Тут олень рассказал сначала свою историю, а потом историю Герды. Финка мигала своими умными глазками, но не говорила ни слова.
   -- Ты такая мудрая женщина! -- сказал олень. -- Я знаю, что ты можешь связать одной ниткой все четыре ветра; когда шкипер развяжет один узел -- подует попутный ветер, развяжет другой -- погода разыграется, а развяжет третий и четвёртый -- подымется такая буря, что поломает в щепки деревья. Не изготовишь ли ты для девочки такого питья, которое бы дало ей силу двенадцати богатырей? Тогда бы она одолела Снежную королеву!
   -- Силу двенадцати богатырей! -- сказала финка. -- Да, много в этом толку!
   С этими словами она взяла с полки большой кожаный свиток и развернула его: на нём стояли какие-то удивительные письмена; финка принялась читать их и читала до того, что её пот прошиб.
   Олень опять принялся просить за Герду, а сама Герда смотрела на финку такими умоляющими, полными слёз глазами, что та опять заморгала, отвела оленя в сторону и, меняя ему на голове лёд, шепнула:
   -- Кай в самом деле у Снежной королевы, но он вполне доволен и думает, что лучше ему нигде и быть не может. Причиной же всему осколки зеркала, что сидят у него в сердце и в глазу. Их надо удалить, иначе он никогда не будет человеком и Снежная королева сохранит над ним свою власть.
   -- Но не поможешь ли ты Герде как-нибудь уничтожить эту власть?
   -- Сильнее, чем она есть, я не могу её сделать. Не видишь разве, как велика её сила? Не видишь, что ей служат и люди и животные? Ведь она босая обошла полсвета! Не у нас занимать ей силу! Сила -- в её милом, невинном детском сердечке. Если она сама не сможет проникнуть в чертоги Снежной королевы и извлечь из сердца Кая осколки, то мы и подавно ей не поможем! В двух милях отсюда начинается сад Снежной королевы. Отнеси туда девочку, спусти у большого куста, покрытого красными ягодами, и, не мешкая, возвращайся обратно!
   С этими словами финка подсадила Герду на спину оленя, и тот бросился бежать со всех ног.
   -- Ай, я без тёплых сапог! Ай, я без рукавиц! -- закричала Герда, очутившись на морозе.
   Но олень не смел остановиться, пока не добежал до куста с красными ягодами; тут он спустил девочку, поцеловал её в самые губы, и из глаз его покатились крупные блестящие слёзы. Затем он стрелой пустился назад. Бедная девочка осталась одна-одинёшенька, на трескучем морозе, без башмаков, без рукавиц.
   Она побежала вперёд что было мочи; навстречу ей нёсся целый полк снежных хлопьев, но они не падали с неба -- небо было совсем ясное, и на нём пылало северное сияние, -- нет, они бежали по земле прямо на Герду и, по мере приближения, становились всё крупнее и крупнее. Герда вспомнила большие красивые хлопья под зажигательным стеклом, но эти были куда больше, страшнее, самых удивительных видов и форм и все живые. Это были передовые отряды войска Снежной королевы. Одни напоминали собой больших безобразных ежей, другие -- стоголовых змей, третьи -- толстых медвежат с взъерошенною шерстью. Но все они одинаково сверкали белизной, все были живыми снежными хлопьями.
   Герда начала читать "Отче наш"; было так холодно, что дыхание девочки сейчас же превращалось в густой туман. Туман этот всё сгущался и сгущался, но вот из него начали выделяться маленькие, светлые ангелочки, которые, ступив на землю, вырастали в больших грозных ангелов со шлемами на головах и копьями и щитами в руках. Число их всё прибывало, и когда Герда окончила молитву, вокруг неё образовался уже целый легион. Ангелы приняли снежных страшилищ на копья, и те рассыпались на тысячи снежинок. Герда могла теперь смело идти вперёд; ангелы гладили её руки и ноги, и ей не было уже так холодно. Наконец девочка добралась до чертогов Снежной королевы.
   Посмотрим же, что делал в это время Кай. Он и не думал о Герде, а уж меньше всего о том, что она стоит перед замком.
  
   1. Финмарк -- самая северная область Норвегии, граничащая с Россией (прим. редактора)

Рассказ 7. Что происходило в чертогах Снежной королевы и что случилось потом

  
   Стены чертогов Снежной королевы намела метель, окна и двери проделали буйные ветры. Сотни огромных, освещённых северным сиянием зал тянулись одна за другой; самая большая простиралась на много-много миль. Как холодно, как пустынно было в этих белых, ярко сверкающих чертогах! Веселье никогда и не заглядывало сюда! Хоть бы редкий раз устроилась бы здесь медвежья вечеринка с танцами под музыку бури, в которых могли бы отличиться грацией и умением ходить на задних лапах белые медведи, или составилась партия в карты с ссорами и дракой, или, наконец, сошлись на беседу за чашкой кофе беленькие кумушки лисички -- нет, никогда этого не случалось! Холодно, пустынно, мертво! Северное сияние вспыхивало и горело так правильно, что можно было с точностью рассчитать, в какую минуту свет усилится и в какую ослабеет. Посреди самой большой пустынней снежной залы находилось замёрзшее озеро. Лёд треснул на нём на тысячи кусков, ровных и правильных на диво. Посреди озера стоял трон Снежной королевы; на нём она восседала, когда бывала дома, говоря, что сидит на зеркале разума; по её мнению, это было единственное и лучшее зеркало в мире.
   Кай совсем посинел, почти почернел от холода, но не замечал этого, -- поцелуи Снежной королевы сделали его нечувствительным к холоду, да и самое сердце его стало куском льда. Кай возился с плоскими остроконечными льдинами, укладывая их на всевозможные лады. Есть ведь такая игра -- складывание фигур из деревянных дощечек, которая называется "китайскою головоломкою". Кай тоже складывал разные затейливые фигуры из льдин, и это называлось "ледяной игрой разума". В его глазах эти фигуры были чудом искусства, а складывание их -- занятием первой важности. Это происходило оттого, что в глазу у него сидел осколок волшебного зеркала! Он складывал из льдин и целые слова, но никак не мог сложить того, что ему особенно хотелось, -- слово "вечность". Снежная королева сказала ему: "Если ты сложишь это слово, ты будешь сам себе господин, и я подарю тебе весь свет и пару новых коньков". Но он никак не мог его сложить.
   -- Теперь я полечу в тёплые края! -- сказала Снежная королева. -- Загляну в чёрные котлы!
   Котлами она называла кратеры огнедышащих гор -- Везувия и Этны.
   И она улетела, а Кай остался один в необозримой пустынной зале, смотрел на льдины и всё думал, думал, так что в голове у него трещало. Он сидел на одном месте -- такой бледный, неподвижный, словно неживой. Можно было подумать, что он замёрз.
   В это-то время в огромные ворота, проделанные буйными ветрами, входила Герда. Она прочла вечернюю молитву, и ветры улеглись, точно заснули. Она свободно вошла в огромную пустынную ледяную залу и увидела Кая. Девочка сейчас же узнала его, бросилась ему на шею, крепко обняла его и воскликнула:
   -- Кай, милый мой Кай! Наконец-то я нашла тебя!
   Но он сидел всё такой же неподвижный и холодный. Тогда Герда заплакала; горячие слёзы её упали ему на грудь, проникли в сердце, растопили его ледяную кору и расплавили осколок. Кай взглянул на Герду, а она запела:
   Розы цветут... Красота, красота!
Скоро узрим мы младенца Христа.
   Кай вдруг залился слезами и плакал так долго и так сильно, что осколок вытек из глаза вместе со слезами. Тогда он узнал Герду и очень обрадовался.
   -- Герда! Милая моя Герда!.. Где же это ты была так долго? Где был я сам? -- И он оглянулся вокруг. -- Как здесь холодно, пустынно!
   И он крепко прижался к Герде. Она смеялась и плакала от радости. Да, радость была такая, что даже льдины пустились в пляс, а когда устали, улеглись и составили то самое слово, которое задала сложить Каю Снежная королева; сложив его, он мог сделаться сам себе господином, да ещё получить от неё в дар весь свет и пару новых коньков.
   Герда поцеловала Кая в обе щеки, и они опять зацвели розами, поцеловала его в глаза, и они заблистали, как её глаза; поцеловала его руки и ноги, и он опять стал бодрым и здоровым.
   Снежная королева могла вернуться когда угодно, -- его вольная лежала тут, написанная блестящими ледяными буквами.
   Кай с Гердой рука об руку вышли из пустынных ледяных чертогов; они шли и говорили о бабушке, о своих розах, и на пути их стихали буйные ветры, проглядывало солнышко. Когда же они дошли до куста с красными ягодами, там уже ждал их северный олень. Он привёл с собою молодую оленью матку, вымя её было полно молока; она напоила им Кая и Герду и поцеловала их прямо в губы. Затем Кай и Герда отправились сначала к финке, отогрелись у неё и узнали дорогу домой, а потом к лапландке; та сшила им новое платье, починила свои сани и поехала их провожать.
   Оленья парочка тоже провожала молодых путников вплоть до самой границы Лапландии, где уже пробивалась первая зелень. Тут Кай и Герда простились с оленями и с лапландкой.
   -- Счастливого пути! -- крикнули им провожатые.
   Вот перед ними и лес. Запели первые птички, деревья покрылись зелёными почками. Из леса навстречу путникам выехала верхом на великолепной лошади молодая девушка в ярко-красной шапочке и с пистолетом за поясом. Герда сразу узнала и лошадь -- она была когда-то впряжена в золотую карету -- и девушку. Это была маленькая разбойница; ей наскучило жить дома, и она захотела побывать на севере, а если там не понравится -- и в других местах. Она тоже узнала Герду. Вот была радость!
   -- Ишь ты бродяга! -- сказала она Каю. -- Хотела бы я знать, стоишь ли ты того, чтобы за тобой бегали на край света!
   Но Герда потрепала её по щеке и спросила о принце и принцессе.
   -- Они уехали в чужие края! -- отвечала молодая разбойница.
   -- А ворон с вороной? -- спросила Герда.
   -- Лесной ворон умер; ручная ворона осталась вдовой, ходит с чёрной шерстинкой на ножке и жалуется на судьбу. Но всё это пустяки, а ты вот расскажи-ка лучше, что с тобой было и как ты нашла его.
   Герда и Кай рассказали ей обо всём.
   -- Ну, вот и сказке конец! -- сказала молодая разбойница, пожала им руки и обещала навестить их, если когда-нибудь заедет в их город. Затем она отправилась своей дорогой, а Кай и Герда своей. Они шли, и на их дороге расцветали весенние цветы, зеленела травка. Вот раздался колокольный звон, и они узнали колокольни своего родного городка. Они поднялись по знакомой лестнице и вошли в комнату, где всё было по-старому: так же тикали часы, так же двигалась часовая стрелка. Но, проходя в низенькую дверь, они заметили, что успели за это время сделаться взрослыми людьми. Цветущие розовые кусты заглядывали с крыши в открытое окошко; тут же стояли их детские стульчики. Кай с Гердой сели каждый на свой и взяли друг друга за руки. Холодное, пустынное великолепие чертогов Снежной королевы было забыто ими, как тяжёлый сон. Бабушка сидела на солнышке и громко читала Евангелие: "Если не будете как дети, не войдёте в царствие небесное!"
   Кай и Герда взглянули друг на друга и тут только поняли смысл старого псалма:
  
   Розы цветут... Красота, красота!
Скоро узрим мы младенца Христа.
  
   Так сидели они рядышком, оба уже взрослые, но дети сердцем и душою, а на дворе стояло тёплое, благодатное лето!

Бабушка

   Бабушка такая старенькая, лицо всё в морщинах, волосы белые-белые, но глаза что твои звёзды -- такие светлые, красивые и ласковые! И каких только чудных историй не знает она! А платье на ней из толстой шёлковой материи крупными цветами -- так и шуршит! Бабушка много-много чего знает; она живёт ведь на свете давным-давно, куда дольше папы и мамы -- право! У бабушки есть псалтырь -- толстая книга в переплёте с серебряными застёжками, и она часто читает её. Между листами книги лежит сплюснутая высохшая роза. Она совсем не такая красивая, как те розы, что стоят у бабушки в стакане с водою, а бабушка всё-таки ласковее всего улыбается именно этой розе и смотрит на неё со слезами на глазах. Отчего это бабушка так смотрит на высохшую розу? Знаешь?
   Всякий раз как слёзы бабушки падают на цветок, краски его вновь оживляются, он опять становится пышною розой, вся комната наполняется благоуханием, стены тают, как туман, и бабушка -- в зелёном, залитом солнцем лесу! Сама бабушка уже не дряхлая старушка, а молодая, прелестная девушка с золотыми локонами и розовыми кругленькими щёчками, которые поспорят с самими розами. Глаза же её... Да, вот по милым, кротким глазам её и можно узнать! Рядом с ней сидит красивый, мужественный молодой человек. Он даёт девушке розу, и она улыбается ему... Ну, бабушка так никогда не улыбается! Ах нет, вот и улыбается! Он уехал. Проносятся другие воспоминания, мелькает много образов; молодого человека больше нет, роза лежит в старой книге, а сама бабушка... сидит опять на своём кресле, такая же старенькая, и смотрит на высохшую розу.
   Но вот бабушка умерла! Она сидела, как всегда, в своём кресле и рассказывала длинную-длинную, чудесную историю, а потом сказала:
   -- Ну, вот и конец! Теперь дайте мне отдохнуть; я устала и сосну немножко.
   И она откинулась назад, вздохнула и заснула. Но дыхание её становилось всё тише и тише, а лицо стало таким спокойным и радостным, словно его освещало ясное солнышко! И вот сказали, что она умерла.
   Бабушку завернули в белый саван и положили в чёрный гроб; она была такая красивая даже с закрытыми глазами! Все морщины исчезли, на устах застыла улыбка, серебряная седина внушала почтение. Нисколько и не страшно было взглянуть на мёртвую -- это была ведь та же милая, добрая бабушка! Псалтырь положили ей под голову -- так она велела; роза осталась в книге. И вот бабушку похоронили.
   На могиле её, возле самой кладбищенской ограды, посадили розовый куст. Он был весь в цвету: над ним распевал соловей, а из церкви доносились чудные звуки органа и напевы тех самых псалмов, что были написаны в книге, на которой покоилась голова умершей. Луна стояла прямо над могилой, но тень усопшей никогда не появлялась. Любой ребёнок мог бы преспокойно отправиться туда ночью и сорвать розу, просунув ручонку за решётку. Мёртвые знают больше нас, живых; они знают, как бы мы испугались, если б вдруг увидели их перед собою. Мёртвые лучше нас и потому не являются нам. Гроб зарыт в землю и внутри его тоже одна земля. Листы псалтыря стали прахом, роза, с которой было связано столько воспоминаний, -- тоже. Но над могилой цветут новые розы, над ней поёт соловей, к ней несутся звуки органа, и жива ещё память о старой бабушке с милым, вечно юным взором! Взор не умирает никогда! И мы когда-нибудь узрим бабушку такою же юною и прекрасною, как тогда, когда она впервые прижала к устам свежую алую розу, которая теперь истлела в могиле.

Красные башмаки

   Жила-была девочка, премиленькая, прехорошенькая, но очень бедная, и летом ей приходилось ходить босиком, а зимою -- в грубых деревянных башмаках, которые ужасно натирали ей ноги.
   В деревне жила старушка башмачница. Вот она взяла да и сшила, как умела, из обрезков красного сукна пару башмачков. Башмаки вышли очень неуклюжие, но сшиты были с добрым намерением, -- башмачница подарила их бедной девочке.
   Девочку звали Карен.
   Она получила и обновила красные башмаки как раз в день похорон своей матери.
   Нельзя сказать, чтобы они годились для траура, но других у девочки не было; она надела их прямо на голые ноги и пошла за убогим соломенным гробом.
   В это время по деревне проезжала большая старинная карета и в ней -- важная старая барыня.
   Она увидела девочку, пожалела и сказала священнику:
   -- Послушайте, отдайте мне девочку, я позабочусь о ней.
   Карен подумала, что всё это вышло благодаря её красным башмакам, но старая барыня нашла их ужасными и велела сжечь. Карен приодели и стали учить читать и шить. Все люди говорили, что она очень мила, зеркало же твердило: "Ты больше чем мила, ты прелестна".
   В это время по стране путешествовала королева со своей маленькой дочерью, принцессой. Народ сбежался ко дворцу; была тут и Карен. Принцесса, в белом платье, стояла у окошка, чтобы дать людям посмотреть на себя. У неё не было ни шлейфа, ни короны, зато на ножках красовались чудесные красные сафьяновые башмачки; нельзя было и сравнить их с теми, что сшила для Карен башмачница. На свете не могло быть ничего лучшего этих красных башмачков!
   Карен подросла, и пора было ей конфирмоваться; ей сшили новое платье и собирались купить новые башмаки. Лучший городской башмачник снял мерку с её маленькой ножки. Карен со старой госпожой сидели у него в мастерской; тут же стоял большой шкаф со стёклами, за которыми красовались прелестные башмачки и лакированные сапожки. Можно было залюбоваться на них, но старая госпожа не получила никакого удовольствия: она очень плохо видела. Между башмаками стояла и пара красных, они были точь-в-точь как те, что красовались на ножках принцессы. Ах, что за прелесть! Башмачник сказал, что они были заказаны для графской дочки, да не пришлись по ноге.
   -- Это ведь лакированная кожа? -- спросила старая барыня. -- Они блестят!
   -- Да, блестят! -- ответила Карен.
   Башмачки были примерены, оказались впору, и их купили. Но старая госпожа не знала, что они красные, -- она бы никогда не позволила Карен идти конфирмоваться в красных башмаках, а Карен как раз так и сделала.
   Все люди в церкви смотрели на её ноги, когда она проходила на своё место. Ей же казалось, что и старые портреты умерших пасторов и пасторш в длинных чёрных одеяниях и плоёных круглых воротничках тоже уставились на её красные башмачки. Сама она только о них и думала, даже в то время, когда священник возложил ей на голову руки и стал говорить о святом крещении, о союзе с богом и о том, что она становится теперь взрослой христианкой. Торжественные звуки церковного органа и мелодичное пение чистых детских голосов наполняли церковь, старый регент подтягивал детям, но Карен думала только о своих красных башмаках.
   После обедни старая госпожа узнала от других людей, что башмаки были красные, объяснила Карен, как это неприлично, и велела ей ходить в церковь всегда в чёрных башмаках, хотя бы и в старых.
   В следующее воскресенье надо было идти к причастию. Карен взглянула на красные башмаки, взглянула на чёрные, опять на красные и -- надела их.
   Погода была чудная, солнечная; Карен со старой госпожой прошли по тропинке через поле; было немного пыльно.
   У церковных дверей стоял, опираясь на костыль, старый солдат с длинною, странною бородой: она была скорее рыжая, чем седая. Он поклонился им чуть не до земли и попросил старую барыню позволить ему смахнуть пыль с её башмаков. Карен тоже протянула ему свою маленькую ножку.
   -- Ишь, какие славные бальные башмачки! -- сказал солдат. -- Сидите крепко, когда запляшете!
   И он хлопнул рукой по подошвам.
   Старая барыня дала солдату скиллинг и вошла вместе с Карен в церковь.
   Все люди в церкви опять глядели на её красные башмаки, все портреты -- тоже. Карен преклонила колена перед алтарём, и золотая чаша приблизилась к её устам, а она думала только о своих красных башмаках, -- они словно плавали перед ней в самой чаше.
   Карен забыла пропеть псалом, забыла прочесть "Отче наш".
   Народ стал выходить из церкви; старая госпожа села в карету, Карен тоже поставила ногу на подножку, как вдруг возле неё очутился старый солдат и сказал:
   -- Ишь, какие славные бальные башмачки! Карен не удержалась и сделала несколько па, и тут ноги её пошли плясать сами собою, точно башмаки имели какую-то волшебную силу. Карен неслась всё дальше и дальше, обогнула церковь и всё не могла остановиться. Кучеру пришлось бежать за нею вдогонку, взять её на руки и посадить в карету. Карен села, а ноги её всё продолжали приплясывать, так что доброй старой госпоже досталось немало пинков. Пришлось наконец снять башмаки, и ноги успокоились.
   Приехали домой; Карен поставила башмаки в шкаф, но не могла не любоваться на них.
   Старая госпожа захворала, и сказали, что она не проживёт долго. За ней надо было ухаживать, а кого же это дело касалось ближе, чем Карен. Но в городе давался большой бал, и Карен пригласили. Она посмотрела на старую госпожу, которой всё равно было не жить, посмотрела на красные башмаки -- разве это грех? -- потом надела их -- и это ведь не беда, а потом... отправилась на бал и пошла танцевать.
   Но вот она хочет повернуть вправо -- ноги несут её влево, хочет сделать круг по зале -- ноги несут её вон из залы, вниз по лестнице, на улицу и за город. Так доплясала она вплоть до тёмного леса.
   Что-то засветилось между верхушками деревьев. Карен подумала, что это месяц, так как виднелось что-то похожее на лицо, но это было лицо старого солдата с рыжею бородой. Он кивнул ей и сказал:
   -- Ишь, какие славные бальные башмачки!
   Она испугалась, хотела сбросить с себя башмаки, но они сидели крепко; она только изорвала в клочья чулки; башмаки точно приросли к ногам, и ей пришлось плясать, плясать по полям и лугам, в дождь и в солнечную погоду, и ночью и днём. Ужаснее всего было ночью!
   Танцевала она танцевала и очутилась на кладбище; но все мёртвые спокойно спали в своих могилах. У мёртвых найдётся дело получше, чем пляска. Она хотела присесть на одной бедной могиле, поросшей дикою рябинкой, по не тут-то было! Ни отдыха, ни покоя! Она всё плясала и плясала... Вот в открытых дверях церкви она увидела ангела в длинном белом одеянии; за плечами у него были большие, спускавшиеся до самой земли крылья. Лицо ангела было строго и серьёзно, в руке он держал широкий блестящий меч.
   -- Ты будешь плясать, -- сказал он, -- плясать в своих красных башмаках, пока не побледнеешь, не похолодеешь, не высохнешь, как мумия! Ты будешь плясать от ворот до ворот и стучаться в двери тех домов, где живут гордые, тщеславные дети; твой стук будет пугать их! Будешь плясать, плясать!..
   -- Смилуйся! -- вскричала Карен.
   Но она уже не слышала ответа ангела -- башмаки повлекли её в калитку, за ограду кладбища, в поле, по дорогам и тропинкам. И она плясала и не могла остановиться.
   Раз утром она пронеслась в пляске мимо знакомой двери; оттуда с пением псалмов выносили гроб, украшенный цветами. Тут она узнала, что старая госпожа умерла, и ей показалось, что теперь она оставлена всеми, проклята, ангелом господним.
   И она всё плясала, плясала, даже тёмною ночью. Башмаки несли её по камням, сквозь лесную чащу и терновые кусты, колючки которых царапали её до крови. Так доплясала она до маленького уединённого домика, стоявшего в открытом поле. Она знала, что здесь живёт палач, постучала пальцем в оконное стекло и сказала:
   -- Выйди ко мне! Сама я не могу войти к тебе, я пляшу!
   И палач отвечал:
   -- Ты, верно, не знаешь, кто я? Я рублю головы дурным людям, и топор мой, как вижу, дрожит!
   -- Не руби мне головы! -- сказала Карен. -- Тогда я не успею покаяться в своём грехе. Отруби мне лучше ноги с красными башмаками.
   И она исповедала весь свой грех. Палач отрубил ей ноги с красными башмаками, -- пляшущие ножки понеслись по полю и скрылись в чаще леса.
   Потом палач приделал ей вместо ног деревяшки, дал костыли и выучил её псалму, который всегда поют грешники. Карен поцеловала руку, державшую топор, и побрела по полю.
   -- Ну, довольно я настрадалась из-за красных башмаков! -- сказала она. -- Пойду теперь в церковь, пусть люди увидят меня!
   И она быстро направилась к церковным дверям: вдруг перед нею заплясали её ноги в красных башмаках, она испугалась и повернула прочь.
   Целую неделю тосковала и плакала Карен горькими слезами; но вот настало воскресенье, и она сказала:
   -- Ну, довольно я страдала и мучилась! Право же, я не хуже многих из тех, что сидят и важничают в церкви!
   И она смело пошла туда, но дошла только до калитки, -- тут перед нею опять заплясали красные башмаки. Она опять испугалась, повернула обратно и от всего сердца покаялась в своём грехе.
   Потом она пошла в дом священника и попросилась в услужение, обещая быть прилежной и делать всё, что сможет, без всякого жалованья, из-за куска хлеба и приюта у добрых людей. Жена священника сжалилась над ней и взяла её к себе в дом. Карен работала не покладая рук, но была тиха и задумчива. С каким вниманием слушала она по вечерам священника, читавшего вслух Библию! Дети очень полюбили её, но когда девочки болтали при ней о нарядах и говорили, что хотели бы быть на месте королевы, Карен печально качала головой.
   В следующее воскресенье все собрались идти в церковь; её спросили, не пойдёт ли она с ними, но она только со слезами посмотрела на свои костыли. Все отправились слушать слово божье, а она ушла в свою каморку. Там умещались только кровать да стул; она села и стала читать псалтырь. Вдруг ветер донёс до неё звуки церковного органа. Она подняла от книги своё залитое слезами лицо и воскликнула:
   -- Помоги мне, господи!
   И вдруг её всю осияло, как солнцем, -- перед ней очутился ангел господень в белом одеянии, тот самый, которого она видела в ту страшную ночь у церковных дверей. Но теперь в руках он держал не острый меч, а чудесную зелёную ветвь, усеянную розами. Он коснулся ею потолка, и потолок поднялся высоко-высоко, а на том месте, до которого дотронулся ангел, заблистала золотая звезда. Затем ангел коснулся стен -- они раздались, и Карен увидела церковный орган, старые портреты пасторов и пасторш и весь народ; всё сидели на своих скамьях и пели псалмы. Что это, преобразилась ли в церковь узкая каморка бедной девушки, или сама девушка каким-то чудом перенеслась в церковь?.. Карен сидела на своём стуле рядом с домашними священника, и когда те окончили псалом и увидали её, то ласково кивнули ей, говоря:
   -- Ты хорошо сделала, что тоже пришла сюда, Карен!
   -- По милости божьей! -- отвечала она.
   Торжественные звуки органа сливались с нежными детскими голосами хора. Лучи ясного солнышка струились в окно прямо на Карен. Сердце её так переполнилось всем этим светом, миром и радостью, что разорвалось. Душа её полетела вместе с лучами солнца к богу, и там никто не спросил её о красных башмаках.

Колокол

   По вечерам, на закате солнца, когда вечерние облака отливали между трубами домов золотом, в узких улицах большого города слышен был по временам какой-то удивительный звон, -- казалось, звонили в большой церковный колокол. Звон прорывался сквозь говор и грохот экипажей всего на минуту, -- уличный шум ведь всё заглушает -- и люди, услышав его, говорили:
   -- Ну вот, звонит вечерний колокол! Значит, солнышко садится!
   За городом, где домики расположены пореже и окружены садами и небольшими полями, вечернее небо было ещё красивее, а колокол звучал куда громче, явственнее.
   Казалось, что это звонят на колокольне церкви, схоронившейся где-то в самой глубине тихого, душистого леса. Люди невольно устремляли туда свои взоры, и душой их овладевало тихое, торжественное настроение.
   Время шло, и люди стали поговаривать:
   -- Разве в чаще леса есть церковь? А ведь у этого колокола такой красивый звук, что следовало бы отправиться в лес, послушать его вблизи!
   И вот богатые люди потянулись туда в экипажах, бедные -- пешком; но дороге, казалось, не было конца, и, достигнув опушки леса, все делали привал в тени росших тут ив и воображали себя в настоящем лесу. Сюда же понаехали из города кондитеры и разбили здесь свои палатки; один из них повесил над входом в свою небольшой колокол: он был без язычка, но зато смазан в защиту от дождя дёгтем. Вернувшись домой, люди восторгались романтичностью всей обстановки, -- сделать такую прогулку, дескать, не то, что просто пойти куда-нибудь за город напиться чаю! Трое уверяли, что исходили весь лес насквозь и всё продолжали слышать чудный звон, но им казалось уже, что он исходит из города. Один написал даже целую поэму, в которой говорилось, что колокол звучит, как голос матери, призывающей своего милого, умного ребёнка; никакая музыка не могла сравниться с этим звоном!
   Обратил своё внимание на колокол и сам император и даже обещал пожаловать того, кто разузнает, откуда исходит звон, во "всемирные звонари", хотя бы и оказалось, что никакого колокола не было.
   Тогда масса народу стала ходить в лес ради того, чтобы добиться обещанного хлебного местечка, но лишь один принёс домой более или менее путное объяснение. Никто не проникал в самую чащу леса, да и он тоже, но всё-таки он утверждал, что звон производила большая сова, ударяясь головой о дуплистое дерево. Птица эта, как известно, считается эмблемой мудрости, но исходил ли звон из её головы или из дупла дерева, этого он наверное сказать не мог. И вот его произвели во "всемирные звонари", и он стал ежегодно писать о сове по небольшой статейке. О колоколе же знали не больше прежнего.
   И вот как-то раз, в день конфирмации, священник сказал детям тёплое слово, и они все были очень растроганы. Это был для них важный день, -- из детей они сразу стали взрослыми, более разумными существами, и детским душам их надлежало сразу же преобразиться. Погода стояла чудесная, солнечная, и молодёжь отправилась прогуляться за город. Из леса доносились могучие, полные звуки неведомого колокола. Девушек и юношей охватило неудержимое желание пойти разыскать его, и вот все, кроме троих, отправились по дороге к лесу. Одна из оставшихся торопилась домой примерять бальное платье: ведь только ради этого платья и бала, для которого его сшили, она и конфирмовалась в этот именно раз, -- иначе ей можно было бы и не торопиться с конфирмацией! Другой, бедный юноша, должен был возвратить в назначенный час праздничную куртку и сапоги хозяйскому сыну, у которого он взял их для этого торжественного случая. Третий же просто сказал, что никуда не ходит без родителей, особенно по незнакомым местам, что он всегда был послушным сыном, останется таким же и после конфирмации, и над этим нечего смеяться, -- а другие всё-таки смеялись.
   Итак, молодёжь отправилась в путь. Солнце сияло, птички распевали, а молодёжь вторила им. Всё шли, взявшись за руки; они ещё не занимали никаких должностей и все были равны, все были просто конфирманты.
   Но скоро двое самых младших устали и повернули назад; две девочки уселись на травке плести венки, а остальные, добравшись до самой опушки леса, где были раскинуты палатки кондитеров, сказали:
   -- Ну вот, и добрались до места, а колокола ведь никакого на самом деле и нет! Одно воображение!
   Но в ту же минуту из глубины леса донёсся такой гармоничный, торжественный звон, что четверо-пятеро из них решили углубиться в лес. А лес был густой-прегустой, трудно было и пробираться сквозь чащу деревьев и кустов. Ноги путались в высоких стеблях дикого ясминника и анемонов, дорогу преграждали цепи цветущего вьюнка и ежевики, перекинутые с одного дерева на другое. Зато в этой чаще пел соловей, бегали солнечные зайчики. Ах, здесь было чудо как хорошо! Но не девочкам было пробираться по этой дороге, они бы разорвали тут свои платья в клочки. На пути попадались и большие каменные глыбы, обросшие разноцветным мхом; из-под них, журча, пробивались свежие болтливые струйки источников. Повсюду слышалось их мелодичное "клюк-клюк"!
   -- Да не колокол ли это? -- сказал один из путников, лёг на землю и стал прислушиваться. -- Надо это расследовать хорошенько!
   И он остался; другие дошли дальше.
   Вот перед ними домик, выстроенный из древесной коры и ветвей. Высокая лесная яблоня осеняла его своей зеленью и словно собиралась высыпать ему на крышу всю свою благодать плодов. Крыльцо было обвито цветущим шиповником, здесь же висел и маленький колокол. Не его ли это звон доносился до города? Все, кроме одного из путников, так и подумали; этот же юноша сказал, что колокол слишком мал, звон его слишком нежен и не может быть слышен на таком расстоянии. Кроме того, неведомый колокол имел совсем иной звук, хватавший прямо за сердце! Но юноша был королевич, и другие сказали:
   -- Ну, этот вечно хочет быть умнее всех!
   И они предоставили ему продолжать путь одному. Он пошёл; и чем дальше шёл, тем сильнее проникался торжественным уединением леса. Издали слышался звон колокольчика, которому так обрадовались его товарищи, а время от времени ветер доносил до него и песни и говор компании, распивавшей чай в палатке кондитера, но глубокий, полный звон большого колокола покрывал все эти звуки. Казалось, что это играет церковный орган; музыка слышалась слева, с той стороны, которая ближе к сердцу.
   Вдруг в кустах послышался шорох, и перед королевичем появился юноша в деревянных башмаках и в такой тесной и короткой куртке, что рукава едва заходили ему за локти. Оба узнали друг друга; бедный юноша был тот самый, которому надо было торопиться возвратить хозяйскому сыну праздничную куртку и сапоги. Покончив с этим и надев свою собственную плохонькую куртку и деревянные башмаки, он отправился в лес один: колокол звучал так дивно, что он не мог не пойти!
   -- Так пойдём вместе! -- сказал королевич.
   Но бедный юноша был совсем смущён, дёргал свои рукава и сказал, что боится не поспеть за королевичем, Да и, кроме того, по его мнению, колокол надо идти искать направо, -- всё великое и прекрасное всегда ведь держится этой стороны.
   -- Ну, в таком случае дороги наши расходятся! -- сказал королевич и кивнул бедному юноше, который направился в самую чащу леса; терновые колючки рвали его бедную одежду, царапали до крови лицо, и руки, и ноги. Королевич тоже получил несколько добрых царапин, но его дорога всё-таки освещалась солнышком, и за ним-то мы и пойдём,- он был бравый малый!
   -- Я хочу найти и найду колокол! -- говорил он. -- Хотя бы мне пришлось идти па край света!
   Гадкие обезьяны сидели в ветвях деревьев и скалили зубы.
   -- Забросаем его чем попало! -- говорили они. -- Забросаем его: он ведь королевич!
   Но он продолжал свой путь, не останавливаясь, и углубился в самую чащу. Сколько росло тут чудных цветов! Белые чашечки лилий с ярко-красными тычинками, небесно-голубые тюльпаны, колеблемые ветром, яблони, отягчённые плодами, похожими на большие блестящие мыльные пузыри. Подумать только, как всё это блестело на солнце! Попадались тут и чудесные зелёные лужайки, окружённые великолепными дубами и буками. На лужайках резвились олени и лани. Некоторые из деревьев были с трещинами, и из них росли трава и длинные, цепкие стебли вьющихся растений. Были тут и тихие озёра; по ним плавали, хлопая белыми крыльями, дикие лебеди. Королевич часто останавливался и прислушивался, -- ему казалось порою, что звон раздаётся из глубины этих тихих озёр. Но скоро он замечал, что ошибся, -- звон раздавался откуда-то из глубины леса.
   Солнце стало садиться, небо казалось совсем огненным, в лесу воцарилась торжественная тишина. Королевич упал на колени, пропел вечерний псалом и сказал:
   -- Никогда мне не найти того, чего ищу! Вот и солнце заходит, скоро наступит тёмная ночь. Но мне, может быть, удастся ещё раз взглянуть на красное солнышко, прежде чем оно зайдёт, если я взберусь на те скалы, -- они выше самых высоких деревьев!
   И, цепляясь за стебли и корни, он стал карабкаться по мокрым камням, из-под которых выползали ужи, а безобразные жабы точно собирались залаять на него. Он всё-таки достиг вершины раньше, чем солнце успело закатиться, и бросил взор на открывшийся перед ним вид. Что за красота, что за великолепие! Перед ним волновалось беспредельное чудное море, а там, где море сливалось с небом, горело, словно большой сияющий алтарь, солнце. Всё сливалось, всё тонуло в чудном сиянии красок. Лес и море пели, сердце королевича вторило им. Вся природа была одним обширным чудным храмом; деревья и медлительные облака -- стройными колоннами, цветы и трава -- богатыми коврами, небо -- огромным куполом. Яркие, блестящие краски потухали вместе с солнцем, зато вверху зажигались миллионы звёзд, миллионы бриллиантовых огоньков, и королевич простёр руки к небу, морю и лесу... В ту же минуту справа появился бедный юноша в куртке с короткими рукавами и в деревянных башмаках. Он тоже успел добраться сюда, хотя шёл своей дорогой. Юноши бросились друг к другу и обнялись в этом обширном храме природы и поэзии, а над ними всё звучал невидимый священный колокол и хоры блаженных духов сливались в одном ликующем "Аллилуйя!"

Тень

   Вот уж где жжёт солнце -- так это в жарких странах! Люди загорают там до того, что становятся краснокожими, а в самых жарких странах -- чёрными, как негры. Но мы поговорим пока только о жарких странах; сюда приехал из холодных стран один учёный. Он было думал и тут бегать по городу, как у себя на родине, да скоро отучился от этого и, как все благоразумные люди, стал сидеть весь день дома с плотно закрытыми ставнями и дверями. Можно было подумать, что весь дом спит или что никого нет дома. Узкая улица, застроенная высокими домами, жарилась на солнце с утра до вечера; просто сил никаких не было терпеть эту жару! Учёному, приехавшему из холодных стран, -- он был человек умный и молодой ещё, -- казалось, будто он сидит в раскалённой печке. Жара сильно влияла на его здоровье; он исхудал, и даже тень его как-то вся съёжилась, стала куда меньше, чем была в холодных странах; жара повлияла на неё. Оба они -- и учёный и тень -- оживали только с наступлением вечера.
   И, право, любо было посмотреть на них! Как только в комнату вносили свечи, тень растягивалась во всю стену, захватывала даже часть потолка -- ей ведь надо было потянуться хорошенько, чтобы расправить члены и вновь набрать сил. Учёный выходил на балкон и тоже потягивался, чтобы поразмяться, любовался ясным вечерним небом, в котором зажигались золотые звёздочки, и чувствовал, что вновь возрождается к жизни. На всех других балконах -- а в жарких странах перед каждым окном балкон -- тоже виднелись люди; дышать воздухом всё же необходимо -- даже тем, кого солнце сделало краснокожим. Оживление царило и внизу, на тротуарах улицы, и вверху, на балконах. Башмачники, портные и другой рабочий люд -- все высыпали на улицу, выносили туда столы и стулья и зажигали свечи. Жизнь закипала всюду; улицы освещались тысячами огней, люди -- кто пел, кто разговаривал с соседом, по тротуарам двигалась масса гуляющих, по мостовой катились экипажи, тут пробирались, позванивая колокольчиками, вьючные ослы, там тянулась, с пением псалмов, похоронная процессия, слышался треск хлопушек, бросаемых о мостовую уличными мальчишками, раздавался звон колоколов... Да, жизнь так и била ключом повсюду! Тихо было лишь в одном доме, стоявшем как раз напротив того, где жил учёный. Дом не был, однако, нежилым: на балконе красовались чудесные цветы; без поливки они не могли бы цвести так пышно, кто-нибудь да поливал их -- стало быть, в доме кто-то жил. Выходившая на балкон дверь тоже отворялась по вечерам, но в самих комнатах было всегда темно, по крайней мере в первой. Из задних же комнат слышалась музыка. Учёный находил её дивно-прекрасною, но ведь может статься, что ему это только так казалось: по его мнению, здесь, в жарких странах, всё было прекрасно; одна беда -- солнце! Хозяин дома, где жил учёный, сказал, что и он не знает, кто живёт в соседнем доме: там никогда не показывалось ни единой живой души; что же до музыки, то он находил её страшно скучною.
   -- Словно кто сидит и долбит всё одну и ту же пьесу. Дело не идёт на лад; а он продолжает, дескать, -- "добьюсь своего!" Напрасно, однако, старается, ничего не выходит!
   Раз ночью учёный проснулся; дверь на балкон стояла отворённою, и ветер распахнул портьеры; учёный взглянул на противоположный дом, и ему показалось, что балкон озарён каким-то диковинным сиянием; цветы горели чудными разноцветными огнями, а между цветами стояла стройная, прелестная девушка, тоже, казалось, окружённая сиянием. Весь этот блеск и свет так и резнул широко раскрытые со сна глаза учёного. Он вскочил и тихонько подошёл к двери, но девушка уже исчезла, блеск и свет -- тоже. Цветы больше не горели огнями, а стояли себе преспокойно, как всегда. Дверь из передней комнаты на балкон была полуотворена, и из глубины дома неслись нежные, чарующие звуки музыки, которые хоть кого могли унести в царство сладких грёз и мечтаний!..
   Всё это было похоже на какое-то колдовство! Кто же там жил? Где, собственно, был вход в дом? Весь нижний этаж был занят магазинами -- не через них же постоянно ходили жильцы!
   Однажды вечером учёный сидел на своём балконе; в комнате позади него горела свечка, и вполне естественно, что тень его расположилась на стене противоположного дома; она даже поместилась на самом балконе, как раз между цветами; стоило шевельнуться учёному -- шевелилась и тень,- это она умеет.
   -- Право, моя тень -- единственное видимое существо в том доме! -- сказал учёный. -- Ишь, как славно уселась между цветами! А дверь-то ведь полуотворена; вот бы тени догадаться войти туда, высмотреть всё, потом вернуться и рассказать обо всём мне! Да, следовало бы и тебе быть полезною! -- сказал он шутя и затем добавил: -- Ну-с, не угодно ли пойти туда? Ну? Идёшь? -- И он кивнул своей тени головой, тень тоже ответила кивком. -- Ну и ступай! Только смотри не пропади там!
   С этими словами учёный встал, тень его, сидевшая на противоположном балконе,- тоже; учёный повернулся -- повернулась и тень, и если бы кто-нибудь внимательно наблюдал за ними в это время, то увидел бы, как тень скользнула в полуотворённую балконную дверь загадочного дома, когда учёный ушёл с балкона в комнату и задвинул за собою портьеру.
   Утром учёный пошёл в кондитерскую напиться кофе и почитать газеты.
   -- Что это значит? -- сказал он, выйдя на солнце. -- У меня нет тени! Так она в самом дело ушла вчера вечером и не вернулась? Довольно-таки неприятная история!
   И он рассердился, не столько потому, что тень ушла, сколько потому, что вспомнил известную историю о человеке без тени, которую знали все и каждый на его родине, в холодных странах: вернись он теперь туда и расскажи свою историю, все сказали бы, что он пустился подражать другим, а он вовсе в этом не нуждался. Поэтому он решил даже не заикаться о происшествии с тенью и умно сделал.
   Вечером он опять вышел на балкон и поставил свечку позади себя, зная, что тень всегда старается загородиться от света своим господином; выманить этим маневром тень ему, однако, не удалось. Он и садился и выпрямлялся во весь рост -- тень всё не являлась. Он задумчиво хмыкнул, но и это не помогло.
   Досадно было, но, к счастью, в жарких странах всё растёт и созревает необыкновенно быстро, и вот через неделю учёный, выйдя на солнце, заметил к своему величайшему удовольствию, что от ног его начала расти новая тень, -- должно быть, корни-то старой остались. Через три недели у него была уже довольно сносная тень, которая во время обратного путешествия учёного на родину подросла ещё и под конец стала уже такою большою и длинною, что хоть убавляй.
   Учёный вернулся домой и стал писать книги, в которых говорилось об истине, добре и красоте. Так шли дни и годы, прошло много лет.
   Раз вечером, когда он сидел у себя дома,, послышался тихий стук в дверь.
   -- Войдите! -- сказал он, но никто не входил; тогда он отворил дверь сам -- перед ним стоял невероятно худощавый человек; одет он был, впрочем, очень элегантно, как знатный господин.
   -- С кем имею честь говорить? -- спросил учёный.
   -- Я так и думал, -- сказал элегантный господин, -- что вы не узнаёте меня! Я обрёл телесность, обзавёлся плотью и платьем! Вы, конечно, и не предполагали встретить меня когда-нибудь таким благоденствующим. Но неужели вы всё ещё не узнаёте свою бывшую тень? Да, вы, пожалуй, думали, что я уже не вернусь больше? Мне очень повезло с тех пор, как я расстался с вами. Я во всех отношениях завоевал себе прочное положение в свете и могу откупиться от службы, когда пожелаю!
   При этих словах он забренчал целою связкой дорогих брелоков, висевших на цепочке для часов, а потом начал играть толстою золотою цепью, которую носил на шее. Пальцы его так и блестели бриллиантовыми перстнями! И золото и камни были настоящие, а не поддельные!
   -- Я просто в себя не могу прийти от удивления! -- сказал учёный. -- Что это такое?
   -- Да, явление не совсем обыкновенное, это правда! -- сказала тень. -- Но вы ведь сами не принадлежите к числу обыкновенных людей, а я, как вы знаете, с детства ходил по вашим стопам. Как только вы нашли, что я достаточно созрел для того, чтобы зажить самостоятельно, я и пошёл своею дорогой, добился,. как видите, полного благосостояния, да вот взгрустнулось что-то по вас, захотелось повидаться с вами, пока вы ещё не умерли -- вы ведь должны же умереть! -- и кстати взглянуть ещё разок на эти края. Всегда ведь сохраняешь любовь к своей родине!.. Я знаю, что у вас теперь новая тень; скажите, не должен ли я что-нибудь ей или вам? Только скажите слово -- и я заплачу.
   -- Нет, так это в самом деле ты?! -- вскричал учёный. -- Вот диво, так диво! Никогда бы я не поверил, что моя старая тень вернётся ко мне, да ещё человеком!
   -- Скажите же мне, не должен ли я вам? -- спросила опять тень. -- Мне не хотелось бы быть у кого-нибудь в долгу!
   -- Что за разговоры! -- сказал учёный. -- Какой там долг! Ты вполне свободен! Я несказанно рад твоему счастью! Садись же, старый дружище, и расскажи мне, как всё это вышло и что ты увидел в том доме напротив?
   -- Сейчас расскажу! -- сказала тень и уселась. -- Но с условием, что вы дадите мне слово не говорить никому здесь, в городе, -- где бы вы меня ни встретили, -- что я был когда-то вашею тенью! Я собираюсь жениться! Я в состоянии содержать и не одну семью!
   -- Будь спокоен! -- сказал учёный. -- Никто не будет знать, кто ты, собственно, такой! Вот моя рука! Даю тебе слово! А слово ведь человек...
   -- Слово -- тень! -- докончила тень -- иначе ведь она не могла выразиться.
   Вообще же учёному оставалось только удивляться, как много было в ней человеческого, начиная с самого платья: чёрная пара из тонкого сукна, на ногах лакированные сапоги, а в руках цилиндр, который мог складываться, так что от него оставались только донышко да поля; о брелоках, золотой цепочке и бриллиантовых перстнях мы уже говорили. Да, тень была одета превосходно, и это-то, собственно, и придавало ей вид настоящего человека.
   -- Теперь я расскажу! -- сказала тень и придавила ногами в лакированных сапогах рукав новой тени учёного, которая, как собачка, лежала у его ног.
   Зачем она это сделала, из высокомерия ли, или, может быть, в надежде приклеить её к своим ногам -- неизвестно. Тень же, лежавшая на полу, даже не шевельнулась, вся превратившись в слух: ей очень хотелось знать, как это можно добиться свободы и сделаться самой себе госпожою.
   -- Знаете, кто жил в том доме? -- спросила бывшая тень. -- Нечто прекраснейшее в мире -- сама Поэзия! Я провёл там три недели, а это всё равно, что прожить на свете три тысячи лет и прочесть всё, что сочинено и написано поэтами, -- уверяю вас! Я видел всё и знаю всё -- и это сущая правда!
   -- Поэзия! -- вскричал учёный. -- Да, да! Она часто живёт отшельницей в больших городах! Поэзия! Я видел её только мельком, да и то я был ещё сонным! Она стояла на балконе и сверкала, как северное сияние! Рассказывай же, рассказывай! Ты был на балконе, вошёл в дверь и...?
   -- И попал в переднюю! -- подхватила тень. -- Вы ведь всегда сидели и смотрели на переднюю. Она не была освещена, и в ней стоял какой-то полумрак, но в отворённую дверь виднелась целая анфилада освещённых покоев. Меня бы этот свет уничтожил вконец, если бы я сейчас же вошёл к деве, но я был благоразумен и выждал время. Так и следует поступать всегда!
   -- И что же ты там увидел? -- спросил учёный.
   -- Всё, и я расскажу вам обо всём, но... Видите ли, я не из гордости, а... ввиду той свободы и знаний, которыми я располагаю, не говоря уже о моём положении в свете... я очень бы желал, чтобы вы обращались ко мне на вы.
   -- Ах, прошу извинить меня! -- сказал учёный. -- Это я по старой привычке!.. Вы совершенно правы! И я постараюсь помнить это! Но расскажите же мне, что вы там видели?!
   -- Всё! -- отвечала тень. -- Я видел всё и знаю всё!
   -- Что же напоминали эти внутренние покои? -- спросил учёный. -- Свежий ли зелёный лес? Или святой храм? Или взору вашему открылось звёздное небо, видимое лишь с нагорных высот?
   -- Всё там было! -- сказала тень. -- Я, однако, не входил в самые покои, я оставался в передней, в полумраке, но там мне было отлично, я видел всё, и я знаю всё! Я ведь провёл столько времени в передней при дворе Поэзии.
   -- Но что же вы видели там? Величавые шествия древних богов? Борьбу героев седой старины? Игры милых детей, лепечущих о своих чудных грёзах?..
   -- Говорю же вам, я был там, следовательно, и видел всё, что только можно было видеть! Явись вы туда, вы бы не сделались человеком, а я сделался им! Я познал там мою собственную натуру, моё природное сродство с поэзией. Да, в те времена, когда я был при вас, я ещё и не думал ни о чём таком. Но припомните только, как я всегда удивительно вырастал на восходе и при закате солнца! При лунном же свете я был чуть ли не заметнее вас самих! Но тогда ещё я не понимал своей натуры, меня озарило только в передней! Там я стал человеком, вполне созрел. Но вас уже не было в жарких странах; между тем, я, в качестве человека, стеснялся уже показываться в своём прежнем виде: мне нужны были сапоги, приличное платье, словом, я нуждался во всём этом внешнем человеческом лоске, по которому признают вас человеком. И вот я нашёл себе убежище... Да, вам я признаюсь в этом, вы ведь не напечатаете этого: я нашёл себе убежище под юбкой торговки сластями! Женщина и не подозревала, что она скрывала! Выходил я только по вечерам, бегал при лунном свете по улицам, растягивался во всю длину на стенах -- это так приятно щекочет спину! Взбегал вверх по стенам, сбегал вниз, заглядывал в окна самых верхних этажей, заглядывал и в залы, и на чердаки, заглядывал и туда, куда никто не мог заглядывать, видел то, чего никто не должен был видеть! И я узнал, как, в сущности, низок свет! Право, я не хотел бы даже быть человеком, если бы только не было раз навсегда принято считать это чем- то особенным! Я подметил самые невероятные вещи у женщин, у мужчин, у родителей, даже у милых, бесподобных деток. Я видел то, -- добавила тень, -- чего никто не должен был, но что всем так хотелось увидать -- тайные пороки и грехи людские. Пиши я в газетах, меня бы читали! Но я писал прямо самим заинтересованным лицам и нагонял на всех и повсюду, где ни появлялся, такой страх! Все так боялись меня и так любили! Профессора признавали меня своим коллегой, портные одевали меня -- платья у меня теперь вдоволь, -- монетчики чеканили для меня монету, а женщины восхищались моей красотой! И вот я стал тем, что я есть. А теперь я прощусь с вами; вот моя карточка. Живу я на солнечной стороне и в дождливую погоду всегда дома!
   С этими словами тень ушла.
   -- Как это всё же странно! -- сказал учёный.
   Шли дни и годы; вдруг тень опять явилась к учёному.
   -- Ну, как дела? -- спросила она.
   -- Увы! -- отвечал учёный. -- Я пишу об истине, добре и красоте, а никому до этого нет и дела. Я просто в отчаянии; меня это так огорчает!
   -- А вот меня нет! -- сказала тень. -- Поэтому я всё толстею, а это самое главное! Да, не умеете вы жить на свете! Ещё заболеете, пожалуй. Вам надо попутешествовать немножко. Я как раз собираюсь летом сделать небольшую поездку -- хотите ехать со мной? Мне нужно общество в дороге, так не поедете ли вы... в качестве моей тени? Право, ваше общество доставило бы мне большое удовольствие; все издержки я, конечно, возьму на себя!
   -- Нет, это слишком! -- рассердился учёный.
   -- Да ведь как взглянуть на дело! -- сказала тень. -- Поездка принесла бы вам большую пользу! А стоит вам согласиться быть моею тенью, -- и вы поедете на всём готовом!
   -- Это уж из рук вон! -- вскричал учёный.
   -- Таков свет, -- сказала тень. -- Таким он и останется!
   И тень ушла. Учёный чувствовал себя плохо, а горе и заботы по-прежнему преследовали его: он писал об истине, добре и красоте, а люди понимали во всём этом столько же, сколько коровы в розах. Наконец он совсем расхворался.
   -- Вы неузнаваемы, вы стали просто тенью! -- говорили учёному люди, и по его телу пробегала дрожь от мысли, приходившей ему в голову при этих словах.
   -- Вам следует ехать куда-нибудь на воды! -- сказала тень, которая опять завернула к нему. -- Ничего другого вам не остаётся! Я готов взять вас с собою ради старого знакомства. Я беру на себя все издержки по путешествию, а вы опишете нашу поездку и будете приятно развлекать меня в дороге. Я собираюсь на воды; моя борода не растёт, как бы следовало, а это ведь своего рода болезнь, -- бороду надо иметь! Ну, будьте благоразумны, принимайте моё предложение; ведь мы же поедем как товарищи.
   И они поехали. Тень стала господином, а господин тенью. Они были неразлучны: и ехали, и беседовали, и ходили всегда вместе -- то бок о бок, то тень впереди учёного, то позади, смотря по положению солнца. Но тень отлично умела держаться господином, а учёный, по доброте сердца, даже и не замечал этого. Он был вообще такой славный, сердечный человек, и раз как-то возьми да и скажи тени:
   -- Мы ведь теперь товарищи, да и выросли вместе -- выпьем же на ты, это будет по-приятельски!
   -- В ваших словах действительно много искреннего доброжелательства! -- сказала тень -- господином-то теперь была, собственно, она. -- И я тоже хочу быть с вами откровенным. Вы, как человек учёный, знаете, вероятно, какими странностями отличается натура человеческая! Некоторым, например, неприятно дотрагиваться до серой бумаги, другие вздрагивают всем телом, если при них провести гвоздём по стеклу. Вот такое же чувство овладевает и мною, когда вы говорите мне ты. Я чувствую себя совсем подавленным, как бы низведённым до прежнего моего положения. Вы видите, что это просто болезненное чувство, а не гордость с моей стороны. Я не могу позволить вам говорить мне ты, но сам охотно буду говорить вам ты; таким образом, ваше желание будет исполнено хоть наполовину.
   И вот тень стала говорить своему прежнему господину ты.
   "Это, однако, из рук вон, -- подумал учёный. -- Я должен обращаться к нему на вы, а он мне тыкает". Но делать было нечего.
   Наконец они прибыли на воды. На водах был большой съезд иностранцев. В числе приезжих находилась и одна красавица принцесса, которая страдала чересчур зорким взглядом, а это ведь не шутка, хоть кого испугает.
   Она сразу заметила, что вновь прибывший иностранец совсем не похож на всех других людей.
   -- Хоть и говорят, что он приехал сюда ради того, чтобы отрастить себе бороду, но меня-то не проведёшь: я вижу, что он просто-напросто не может отбрасывать тени!
   Любопытство её было подзадорено, и она, не долго думая, подошла к незнакомцу на прогулке и вступила с ним в разговор. В качестве принцессы она, без дальнейших церемоний, сказала ему:
   -- Ваша болезнь заключается в том, что вы не можете отбрасывать от себя тени!
   -- А ваше королевское высочество, должно быть, уже близки к выздоровлению! -- сказала тень. -- Я знаю, что вы страдали слишком зорким взглядом, -- теперь, как видно, вы исцелились от своего недуга! У меня как раз весьма необыкновенная тень. Или вы не заметили особу, которая постоянно следует за мной? У всех других людей -- обыкновенные тени, но я вообще враг всего обыкновенного, и как другие одевают своих слуг в ливреи из более тонкого сукна, чем носят сами, так я нарядил свою тень настоящим человеком и даже приставил, как видите, и к ней тень! Всё это обходится мне, конечно, недёшево, но уж я в таких случаях за расходами не стою!
   "Вот как! -- подумала принцесса. -- Так я в самом деле выздоровела? Да, эти воды -- лучшие в мире! Надо признаться, что воды обладают в наше время поистине удивительной силой. Но я пока не уеду, -- теперь здесь будет ещё интереснее. Мне ужасно нравится этот иностранец. Только бы борода его не выросла, а то он уедет!"
   Вечером был бал, и принцесса танцевала с тенью. Принцесса танцевала легко, но тень ещё легче; такого танцора принцесса и не встречала. Она сказала ему, из какой страны прибыла, и оказалось, что он знал ту страну и даже был там, но принцесса как раз в то время уезжала. Он заглядывал в окна повсюду, видел кое-что и потому мог отвечать принцессе на все вопросы и даже делать такие намёки, от которых она пришла в полное изумление и стала считать его умнейшим человеком на свете. Знания его просто поражали её, и она прониклась к нему глубочайшим уважением. Протанцевав с ним ещё раз, она окончательно влюбилась в него, и тень это отлично заметила: принцесса так и пронизывала своего кавалера взглядами. Протанцевав же с тенью ещё раз, принцесса готова была признаться ей в своей любви, но рассудок всё-таки одержал верх, она подумала о своей стране, государстве и народе, которым ей приходилось управлять. "Умён-то он умён, -- сказала она самой себе, -- и это прекрасно; танцует он восхитительно, и это тоже хорошо, но обладает ли он основательными познаниями, что тоже очень важно! Надо его проэкзаменовать".
   И она опять завела с ним разговор и назадавала ему труднейших вопросов, на которые и сама не смогла бы ответить.
   Тень скорчила удивлённую мину.
   -- Так вы не можете ответить мне! -- сказала принцесса.
   -- Всё это я изучил ещё в детстве! -- отвечала тень. -- Я думаю, даже тень моя, что стоит у дверей, сумеет ответить вам.
   -- Ваша тень?! -- удивилась принцесса. -- Это было бы просто поразительно!
   -- Я, видите ли, не утверждаю, -- сказала тень, -- но думаю, что она может, -- она ведь столько лет неразлучна со мной и кое-чего наслушалась от меня! Но, ваше королевское высочество, позвольте мне обратить ваше внимание на одно обстоятельство. Тень моя очень гордится тем, что слывёт человеком, и если вы не желаете привести её в дурное расположение духа, вам следует обращаться с нею как с человеком! Иначе она, пожалуй, не будет в состоянии отвечать как следует!
   -- Что ж, это мне нравится! -- ответила принцесса и, подойдя к учёному, стоявшему у дверей, заговорила с ним о солнце, о луне, о внешних и внутренних сторонах и свойствах человеческой природы.
   Учёный отвечал на все её вопросы хорошо и умно.
   "Что это должен быть за человек, -- подумала принцесса, -- если даже тень его так умна! Для моего народа и государства будет сущим благодеянием, если я выберу его себе в супруги. Да, я так и сделаю!"
   И скоро они порешили между собою этот вопрос. Никто, однако, не должен был знать ничего, пока принцесса не вернётся домой, в своё государство.
   -- Никто, никто, даже моя собственная тень! -- настаивала тень, имевшая на то свои причины.
   Наконец они прибыли в страну, которою управляла принцесса, когда бывала дома.
   -- Послушай, дружище! -- сказала тут тень учёному. -- Теперь я достиг высшего счастья и могущества человеческого и хочу сделать кое-что и для тебя! Ты останешься при мне, будешь жить в моём дворце, разъезжать со мною в королевской карете и получать сто тысяч риксдалеров в год. Но за то ты должен позволить называть тебя тенью всем и каждому. Ты не должен и заикаться, что был когда-нибудь человеком! А раз в год, в солнечный день, когда я буду восседать на балконе перед всем народом, ты должен будешь лежать у моих ног, как и подобает тени. Надо тебе сказать, что я женюсь на принцессе; свадьба -- сегодня вечером.
   -- Нет, это уж из рук вон! -- вскричал учёный. -- Не хочу я этого и не сделаю! Это значило бы обманывать всю страну и принцессу! Я скажу всё! Скажу, что я человек, а ты только переодетая тень -- всё, всё скажу!
   -- Никто не поверит тебе! -- сказала тень. -- Ну, будь же благоразумен, не то я кликну стражу!
   -- Я пойду прямо к принцессе! -- сказал учёный.
   -- Ну, я-то попаду к ней прежде тебя! -- сказала тень. -- А ты отправишься под арест.
   Так и вышло: стража повиновалась тому, за кого, кого, как все знали, выходила замуж принцесса.
   -- Ты дрожишь! -- сказала принцесса, когда тень вошла к ней. -- Что-нибудь случилось? Не захворай, смотри! Ведь сегодня вечером наша свадьба!
   -- Ах, я пережил сейчас ужаснейшую минуту! -- сказала тень. -- Подумай... Да много ли, в сущности, нужно мозгам какой-нибудь несчастной тени!.. Подумай моя тень сошла с ума, вообразила себя человеком, а меня называет -- подумай только -- своею тенью!
   -- Какой ужас! -- сказала принцесса. -- Надеюсь, её заперли?
   -- Разумеется, но я боюсь, что она никогда не придёт в себя!
   -- Бедная тень! -- вздохнула принцесса. -- Она очень несчастна.! Было бы сущим благодеянием избавить её от той частицы жизни, которая ещё есть в ней. А как подумать хорошенько, то, по-моему, даже необходимо покончит с ней поскорее и без шума!
   -- Всё-таки это жестоко! -- сказала тень. -- Она была мне верным слугой! -- И тень притворно вздохнула.
   -- У тебя благородная душа! -- сказала принцесса.
   Вечером весь город был иллюминирован, гремели пушечные выстрелы, солдаты отдавали честь ружьями. Вот была свадьба! И принцесса с тенью вышли на балкон показаться народу, который ещё раз прокричал им "ура".
   Учёный не слыхал этого ликования -- с ним уже покончили.

Маленький Тук

   Да, так вот, жил-был маленький Тук. Звали-то его, собственно, не Туком, но так он прозвал себя сам, когда ещё не умел хорошенько говорить: "Тук" должно было обозначать на его языке "Карл", и хорошо, если кто знал это! Туку приходилось нянчить свою сестрёнку Густаву, которая была гораздо меньше его, и в то же время учить уроки, а эти два дела никак не ладились зараз. Бедный мальчик держал сестрицу на коленях и пел ей одну песенку за другою, заглядывая в то же время в лежавший перед ним учебник географии. К завтрашнему дню задано было выучить наизусть все города в Зеландии и знать о них всё, что только можно знать.
   Наконец вернулась его мать, которая уходила куда-то по делу, и взяла Густаву. Тук -- живо к окну да за книгу, и читал, читал чуть не до слепоты: в комнате становилось темно, а матери не на что было купить свечку.
   -- Вон идёт старая прачка из переулка! -- сказала мать, поглядев в окно. -- Она и сама-то еле двигается, а тут ещё приходится нести ведро с водой. Будь умником, Тук, выбеги да помоги старушке!
   Тук сейчас же выбежал и помог, но, когда вернулся в комнату, было уже совсем темно; о свечке нечего было и толковать. Пришлось ему ложиться спать. Постелью Туку служила старая деревянная скамья со спинкой и с ящиком под сиденьем. Он лёг, но всё не переставал думать о своём уроке: о городах Зеландии и обо всём, что рассказывал о них учитель. Следовало бы ему прочесть урок, да было уже поздно, и мальчик сунул книгу себе под подушку: он слышал, что это отличное средство для того, чтобы запомнить урок, но особенно-то полагаться на него, конечно, нельзя.
   И вот Тук лежал в постели и всё думал, думал. Вдруг кто-то поцеловал его в глаза и в губы -- он в это время и спал и как будто бы не спал -- и он увидал перед собою старушку прачку. Она ласково поглядела на него и сказала:
   -- Грешно было бы, если бы ты не знал завтра своего урока. Ты помог мне, теперь и я помогу тебе. Господь же не оставит тебя своею помощью никогда!
   В ту же минуту страницы книжки, что лежала под головой Тука, зашелестели и стали перевёртываться. Затем раздалось:
   -- Кок-кок-кудак!
   Это была курица, да ещё из города Кёге!
   -- Я курица из Кёге! -- И она сказала Туку, сколько в Кёге жителей, а потом рассказала про битву, которая тут происходила, -- это было даже лишнее: Тук и без того знал об этом.
   -- Крибле, крабле, буме! -- и что-то свалилось; это упал на постель деревянный попугай, служивший мишенью в обществе стрелков города Преете. Птица сказала мальчику, что в этом городе столько же жителей, сколько у неё рубцов на теле, и похвалилась, что Торвальдсен был одно время её соседом. -- Буме! Я славлюсь чудеснейшим местоположением!
   Но маленький Тук уже не лежал в постели, а вдруг очутился верхом на лошади и поскакал в галоп. Он сидел позади разодетого рыцаря в блестящем шлеме, с развевающимся султаном. Они проехали лес и очутились в старинном городе Вордипгборге. Это был большой оживлённый город; на холме города возвышался королевский замок; в окнах высоких башен ярко светились огни. В замке шло веселье, пение и танцы. Король Вальдемар танцевал в кругу разодетых молодых фрейлин.
   Но вот настало утро, и едва взошло солнце, город с королевским замком провалился, башни исчезли одна за другой, и под конец на холме осталась всего одна; самый городок стал маленьким, бедным; школьники, бежавшие в школу с книжками под мышками, говорили: "У нас в городе две тысячи жителей!" -- но неправда, и того не было.
   Маленький Тук опять очутился в постели; ему казалось, что он грезит наяву; кто-то опять стоял возле него.
   -- Маленький Тук! Маленький Тук! -- послышалось ему. Это говорил маленький морячок, как будто бы кадет, а всё-таки не кадет. -- Я привёз тебе поклоны из Корсёра. Вот город с будущим! Оживлённый город! У него свои почтовые кареты и пароходы. Когда-то его считали жалким городишкой, но это мнение уже устарело. "Я лежу на море! -- говорит Корсёр. -- У меня есть шоссейные дороги и парк! Я произвёл на свет поэта[1], да ещё какого забавного, а ведь не все поэты забавны! Я даже собирался послать один из своих кораблей в кругосветное плаванье!.. Я, положим, не послал, но мог бы послать. И как чудно я благоухаю, от самых городских ворот! Всюду цветут чудеснейшие розы!"
   Маленький Тук взглянул на них, и в глазах у него зарябило красным и зелёным. Когда же волны красок улеглись, он увидел поросший лесом обрыв над прозрачным фиордом. Над обрывом возвышался старый собор с высокими стрельчатыми башнями и шпилями. Вниз с журчанием сбегали струи источников. Возле источника сидел старый король; седая голова его с длинными кудрями была увенчана золотою короной. Это был король Роар, по имени которого назван источник, а по источнику и близлежащий город Роскилле[2]. По тропинке, ведущей к собору, шли рука об руки все короли и королевы Дании, увенчанные золотыми коронами. Орган играл, струйки источника журчали. Маленький Тук смотрел и слушал.
   -- Не забудь сословий! -- сказал король Роар. Вдруг всё исчезло. Да куда же это всё девалось? Словно перевернули страницу в книжке! Перед мальчиком стояла старушка полольщица, она пришла из города Сорё, -- там трава растёт даже на площади. Она накинула на голову и на спину свой серый холщовый передник; передник был весь мокрый, должно быть шёл дождь.
   -- Да! -- сказала она и рассказала ему о забавных комедиях Хольберга, о короле Вальдемаре и епископе Абсалоне, потом вдруг вся съёжилась, замотала головой, точно собираясь прыгнуть и заквакала. -- Ква! Ква! Как сыро, мокро и тихо в Сорё! Ква! -- она превратилась в лягушку. -- Ква! -- и она опять стала женщиной. -- Надо одеваться по погоде! -- сказала она. -- Тут сыро, сыро! Мой город похож на бутылку: войдёшь в горлышко, оттуда же надо и выйти. Прежде он славился чудеснейшими рыбами, а теперь на дне "бутылки" -- краснощёкие юноши; они учатся тут разной премудрости: греческому, еврейскому... Ква!
   Мальчику послышалось не то кваканье лягушек, не то шлёпанье сапогами по болоту: всё тот же самый звук, однообразный и скучный, под который Тук и заснул крепким сном, да и хорошо сделал.
   Но и тут ему приснился сон, -- иначе что же всё это было? Голубоглазая, белокурая и кудрявая сестрица его, Густава, вдруг стала взрослою прелестною девушкой, и, хотя ни у неё, ни у него не было крыльев, они понеслись вместе по воздуху над Зеландией, над зелёными лесами и голубыми водами.
   -- Слышишь ты крик петуха, маленький Тук? Кукареку! Вот из бухты Кёге полетели курицы! У тебя будет птичий двор, огромный-преогромный! Тебе не придётся терпеть нужды! Ты, как говорится, убьёшь бобра и станешь богатым, счастливым человеком! Твой дом будет возвышаться, как башня короля Вальдемара, будет богато разукрашен такими же мраморными статуями, как те, что изваяны близ Преете. Ты понимаешь меня? Твоё имя облетит весь мир, как корабль, который хотели отправить из Корсёра, а в Роскилле -- "Помни про сословия!" -- сказал король Роар -- ты будешь говорить хорошо и умно, маленький Тук! Когда же наконец сойдёшь в могилу, будешь спать в ней тихо...
   -- Как в Сорё! -- добавил Тук и проснулся. Было ясное утро, он ровно ничего не помнил из своих снов, да и не нужно было -- нечего заглядывать вперёд.
   Он вскочил с постели, взялся за книгу и живо выучил свой урок. А старая прачка просунула в дверь голову, кивнула ему и сказала:
   -- Спасибо за вчерашнее, голубчик! Господь да исполнит лучший твой сон.
   А маленький Тук и не знал, что ему снилось, зато знает это Господь Бог!
  
   1. Я произвёл на свет поэта -- имеется в виду Енс Баггесен (1764--1826), датский поэт-юморист и сатирик, родившийся в Корсёре (прим. редактора)
   2. Роскилле (дат. Roskilde) -- столица Дании до 1443 года (прим. редактора)

Капля воды

   Вы, конечно, видали увеличительное стекло -- круглое, выпуклое, через которое все вещи кажутся во сто раз больше, чем они на самом деле? Если через него поглядеть на каплю воды, взятую где-нибудь из пруда, то увидишь целые тысячи диковинных зверюшек, которых вообще никогда не видно в воде, хотя они там, конечно, есть. Смотришь на каплю такой воды, а перед тобой, ни дать ни взять, целая тарелка живых креветок, которые прыгают, копошатся, хлопочут, откусывают друг у друга то переднюю ножку, то заднюю, то тут уголок, то там кончик и при этом радуются и веселятся по-своему!
   Жил-был один старик, которого все звали Копун Хлопотун, -- такое уж у него было имя. Он вечно копался и хлопотал над всякою вещью, желая извлечь из неё всё, что только вообще можно, а нельзя было достигнуть этого простым путём -- прибегал к колдовству.
   Вот сидит он раз да смотрит через увеличительное стекло на каплю воды, взятой прямо из лужи. Батюшки мои, как эти зверюшки копошились и хлопотали тут! Их были тысячи, и все они прыгали, скакали, кусались, щипались и пожирали друг друга.
   -- Но ведь это отвратительно! -- вскричал старый Копун Хлопотун. -- Нельзя ли их как-нибудь умиротворить, ввести у них порядок, чтобы всякий знал своё место и свои права?
   Думал-думал старик, а всё ничего придумать не мог. Пришлось прибегнуть к колдовству.
   -- Надо их окрасить, чтобы они больше бросались в глаза! -- сказал он и чуть капнул на них какою-то жидкостью, вроде красного вина; по это было не вино, а ведьмина кровь самого первого сорта. Все диковинные зверюшки вдруг приняли красноватый оттенок, и каплю воды можно было теперь принять за целый город, кишевший голыми дикарями.
   -- Что у тебя тут? -- спросил старика другой колдун, без имени, -- этим-то он как раз и отличался.
   -- А вот угадай! -- отозвался Копун Хлопотун. -- Угадаешь -- я подарю тебе эту штуку. Но угадать не так-то легко, если не знаешь, в чём дело!
   Колдун без имени поглядел в увеличительное стекло. Право, перед ним был целый город, кишевший людьми, но все они бегали нагишом! Ужас что такое! А ещё ужаснее было то, что они немилосердно толкались, щипались, кусались и рвали друг друга в клочья! Кто был внизу -- непременно выбивался наверх, кто был наверху -- попадал вниз.
   -- Гляди, гляди! Вон у того нога длиннее моей! Долой её! А вот у этого крошечная шишка за ухом, крошечная, невинная шишка, но ему от неё больно, так пусть будет ещё больнее!
   И они кусали беднягу, рвали на части и пожирали за то, что у него была крошечная шишка. Смотрят, кто-нибудь сидит себе смирно, как красная девица, никого не трогает, лишь бы и его не трогали, так нет, давай его тормошить, таскать, теребить, пока от него не останется и следа!
   -- Ужасно забавно! -- сказал колдун без имени.
   -- Ну, а что это такое, по-твоему? Можешь угадать? -- спросил Копун Хлопотун.
   -- Тут и угадывать нечего! Сразу видно! -- отвечал тот. -- Это Копенгаген или другой какой-нибудь большой город, они все ведь похожи один на другой!.. Это большой город!
   -- Это капля воды из лужи! -- промолвил Копун Хлопотун.

Жених и невеста

   Молодчик-кубарь и барышня-мячик лежали рядком в ящике с игрушками, и кубарь сказал соседке:
   -- Не пожениться ли нам? Мы ведь лежим в одном ящике. Но мячик -- сафьянового происхождения и воображавший о себе не меньше, чем любая барышня, -- гордо промолчал.
   На другой день пришёл мальчик, хозяин игрушек, и выкрасил кубарь в красный с жёлтым цвет, а в самую серединку вбил медный гвоздик. Вот-то красиво было, когда кубарь завертелся!
   -- Посмотрите-ка на меня! -- сказал он мячику. -- Что вы скажете теперь? Не пожениться ли нам? Чем мы не пара? Вы прыгаете, а я танцую. Поискать такой славной парочки!
   -- Вы думаете? -- сказал мячик. -- Вы, должно быть, не знаете, что я веду своё происхождение от сафьяновых туфель и что внутри у меня пробка?
   -- А я из красного дерева, -- сказал кубарь. -- И меня выточил сам городской судья! У него свой собственный токарный станок, и он с таким удовольствием занимался мной!
   -- Так ли? -- усомнился мячик.
   -- Пусть больше не коснётся меня кнутик, если я лгу! -- сказал кубарь.
   -- Вы очень красноречивы, -- сказал мячик. -- Но я всё-таки не могу согласиться. Я уж почти невеста! Стоит мне взлететь на воздух, как из гнезда высовывается стриж и всё спрашивает: "Согласны? Согласны?" Мысленно я всякий раз говорю: "Да", значит дело почти слажено. Но я обещаю вам никогда вас не забывать!
   -- Вот ещё! Очень нужно! -- сказал кубарь, и они перестали говорить друг с другом.
   На другой день мячик вынули из ящика. Кубарь смотрел, как он, точно птица, взвивался в воздух всё выше, выше... и наконец совсем исчезал из глаз, потом опять падал и, коснувшись земли, снова взлетал кверху; потому ли, что его влекло туда, или потому, что внутри у него сидела пробка -- неизвестно. В девятый раз мячик взлетел и -- поминай как звали! Мальчик искал, искал -- нет нигде, да и только!
   -- Я знаю, где мячик! -- вздохнул кубарь. -- В стрижином гнезде, замужем за стрижом!
   И чем больше думал кубарь о мячике, тем больше влюблялся. Сказать правду, так он потому всё сильнее влюблялся, что не мог жениться на своей возлюбленной, подумать только -- она предпочла ему другого!
   Кубарь плясал и пел, но не переставал думать о мячике, который представлялся ему всё прекраснее и прекраснее.
   Так прошло много лет; любовь кубаря стала уже старой любовью. Да и сам кубарь был немолод... Раз его взяли и вызолотили. То-то было великолепие! Он весь стал золотой и кружился и жужжал так, что любо! Да уж, нечего сказать! Вдруг он подпрыгнул повыше и -- пропал!
   Искали, искали, даже в погреб слазили, -- нет, нет и нет!
   Куда же он попал?
   В помойное ведро! Оно стояло как раз под водосточным жёлобом и было полно разной дряни: обгрызенных кочерыжек, щепок, сора.
   -- Угодил, нечего сказать! -- вздохнул кубарь. -- Тут вся позолота разом сойдёт! И что за рвань тут вокруг?
   И он покосился на длинную обгрызенную кочерыжку и ещё на какую-то странную круглую вещь, вроде старого яблока. Но это было не яблоко, а старая барышня-мячик, который застрял когда-то в водосточном жёлобе, пролежал там много лет, весь промок и наконец упал в ведро.
   -- Слава богу! Наконец-то хоть кто-нибудь из нашего круга, с кем можно поговорить! -- сказал мячик, посмотрев на вызолоченный кубарь. -- Я ведь, в сущности, из сафьяна и сшита девичьими ручками, а внутри у меня пробка! А кто это скажет, глядя на меня? Я чуть не вышла замуж за стрижа, да вот попала в водосточный жёлоб и пролежала там целых пять лет! Это не шутка! Особенно для девицы!
   Кубарь молчал; он думал о своей старой возлюбленной и всё больше и больше убеждался, что это она.
   Пришла служанка, чтобы опорожнить ведро.
   -- А, вот где наш кубарь! -- сказала она.
   И кубарь опять попал в комнаты и в честь, а о мячике не было и помину. Сам кубарь никогда больше и не заикался о своей старой любви: любовь как рукой снимет, если предмет её пролежит пять лет в водосточном жёлобе, да ещё встретится вам в помойном ведре! Тут его и не узнаешь!

Побратимы

   Мы только что сделали маленькое путешествие и опять пустились в новое, более далёкое. Куда? В Спарту! В Микены! В Дельфы! Там тысячи мест, при одном названии которых сердце вспыхивает желанием путешествовать. Там приходится пробираться верхом, взбираться по горным тропинкам, продираться сквозь кустарники и ездить не иначе, как целым караваном. Сам едешь верхом рядом с проводником, затем идёт вьючная лошадь с чемоданом, палаткой и провизией и, наконец, для прикрытия, двое солдат.
   Там уж нечего надеяться отдохнуть после утомительного дневного перехода в гостинице; кровом путнику должна служить его собственная палатка; проводник готовит к ужину пилав; тысячи комаров жужжат вокруг палатки; какой уж тут сон! А наутро предстоит переезжать вброд широко разлившиеся речки; тогда крепче держись в седле -- как раз снесёт!
   Какая же награда за все эти мытарства? Огромная, драгоценнейшая! Природа предстаёт здесь перед человеком во всём своём величии; с каждым местом связаны бессмертные исторические воспоминания -- глазам и мыслям полное раздолье! Поэт может воспеть эти чудные картины природы, художник -- перенести их на полотно, но самого обаяния действительности, которое навеки запечатлевается в душе всякого, видевшего их воочию, не в силах передать ни тот, ни другой.
   Одинокий пастух, обитатель диких гор, расскажет путешественнику что-нибудь из своей жизни, и его простой, бесхитростный рассказ представит, пожалуй, в нескольких живых штрихах страну эллинов куда живее и лучше любого путеводителя. Так пусть же он рассказывает! Пусть расскажет нам о прекрасном обычае побратимства.
   -- Мы жили в глиняной мазанке; вместо дверных косяков были рубчатые мраморные колонны, найденные отцом. Покатая крыша спускалась чуть не до земли; я помню её уже некрасивою, почерневшею, но когда жильё крыли, для неё принесли с гор цветущие олеандры и свежие лавровые деревья. Мазанка была стиснута голыми серыми отвесными, как стена, скалами. На вершинах скал зачастую покоились, словно какие-то живые белые фигуры, облака. Никогда не слыхал я здесь ни пения птиц, ни музыкальных звуков волынки, не видал весёлых плясок молодёжи; зато самое место было освящено преданиями старины; имя его само говорит за себя: Дельфы! Тёмные, угрюмые горы покрыты снегами; самая высокая гора, вершина которой дольше всех блестит под лучами заходящего солнца, зовётся Парнасом. Источник, журчавший как раз позади нашей хижины, тоже слыл в старину священным; теперь его мутят своими ногами ослы, но быстрая струя мчится без отдыха и опять становится прозрачной. Как знакомо мне тут каждое местечко, как сжился я с этим глубоким священным уединением! Посреди мазанки разводили огонь, и когда от костра оставалась только горячая зола, в ней пекли хлебы. Если мазанку нашу заносило снегом, мать моя становилась веселее, брала меня за голову обеими руками, целовала в лоб и пела те песни, которых в другое время петь не смела: их не любили наши властители турки. Она пела: "На вершине Олимпа, в сосновом лесу, старый плакал олень, плакал горько, рыдал неутешно, и зелёные, синие, красные слёзы лилися на землю ручьями, а мимо тут лань проходила. "Что плачешь, олень, что роняешь зелёные, синие, красные слёзы?" -- "В наш город нагрянули турки толпой, а с ними собак кровожадных стаи!" -- "Я их погоню по лесам, по горам, прямо в синего моря бездонную глубь!" -- Так лань говорила, но вечер настал -- ах, лань уж убита, и загнан олень!"
   Тут на глазах матери навёртывались слёзы и повисали на длинных ресницах, но она смахивала их и переворачивала пёкшиеся в золе чёрные хлебы на другую сторону. Тогда я сжимал кулаки и говорил: "Мы убьём этих турок!" Но мать повторяла слова песни: "Я их погоню по лесам, по горам, прямо в синего моря бездонную глубь!" -- Так лань говорила, но вечер настал -- ах, лань уж убита и загнан олень!"
   Много ночей и дней проводили мы одни-одинёшеньки с матерью: но вот приходил отец. Я знал, что он принесёт мне раковин из залива Лепанто или, может быть, острый, блестящий нож. Но раз он принёс нам ребёнка, маленькую нагую девочку, которую нёс завёрнутую в козью шкуру под своим овчинным тулупом. Он положил её матери на колени, и когда её развернули, оказалось, что на ней нет ничего, кроме трёх серебряных монет, вплетённых в её чёрные волосы. Отец рассказал нам, что турки убили родителей девочки, рассказал и ещё много другого, так что я целую ночь бредил во сне. Мой отец и сам был ранен; мать перевязала ему плечо; рана была глубока, толстая овчина вся пропиталась кровью. Девочка должна была стать моею сестрою. Она была премиленькая, с нежною, прозрачною кожей, и даже глаза моей матери не были добрее и нежнее глаз Анастасии -- так звали девочку. Она должна была стать моею сестрой, потому что отец её был побратимом моего; они побратались ещё в юности, согласно древнему, сохраняющемуся у нас обычаю. Мне много раз рассказывали об этом прекрасном обычае; покровительницей такого братского союза избирается всегда самая прекрасная и добродетельная девушка в округе.
   И вот малютка стала моею сестрой; я качал её на своих коленях, приносил ей цветы и птичьи пёрышки; мы пили вместе с ней из Парнасского источника, спали рядышком под лавровой крышей нашей мазанки и много зим подряд слушали песню матери об олене, плакавшем зелёными, синими и красными слезами; но тогда я ещё не понимал, что в этих слезах отражались скорби моего народа.
   Раз пришли к нам трое иноземцев, одетых совсем не так, как мы; они привезли с собою на лошадях палатки и постели. Их сопровождало более двадцати турок, вооружённых саблями и ружьями, -- иноземцы были друзьями паши и имели от него письмо. Они прибыли только для того, чтобы посмотреть на наши горы, потом взобраться к снегам и облакам на вершину Парнаса и наконец увидать причудливые чёрные отвесные скалы вокруг нашей мазанки. Всем им нельзя было уместиться в ней на ночь, да они и не переносили дыма, подымавшегося от костра к потолку и медленно пробиравшегося в низенькую дверь. Они раскинули свои палатки на узкой площадке перед мазанкой, стали жарить баранов и птиц и пили сладкое вино; турки же не смели его пить.
   Когда они уезжали, я проводил их недалеко; сестричка Анастасия висела у меня за спиной в мешке из козлиной шкуры. Один из иноземных гостей поставил меня к скале и срисовал меня и сестричку; мы вышли как живые и казались одним существом. Мне-то это и в голову не приходило, а оно и в самом деле выходило так, что мы с Анастасией были как бы одним существом, -- вечно лежала она у меня на коленях или висела за спиной, а если я спал, так снилась мне во сне.
   Две ночи спустя в нашей хижине появились другие гости. Они были вооружены ножами и ружьями; то были албанцы, храбрый народ, как говорила мать. Недолго они пробыли у нас. Сестрица Анастасия сидела у одного из них на коленях, и когда он ушёл, в волосах у неё остались только две серебряных монетки. Албанцы свёртывали из бумаги трубочки, наполняли их табаком и курили; самый старший всё толковал о том, по какой дороге им лучше отправиться, и ни на что не мог решиться.
   -- Плюну вверх -- угожу себе в лицо, -- говорил он, -- плюну вниз -- угожу себе в бороду!
   Но как-никак, а надо было выбрать какую-нибудь дорогу!
   Они ушли, и мой отец с ними. Немного спустя, мы услышали выстрелы, потом ещё и ещё; в мазанку к нам явились солдаты и забрали нас всех: и мать, и Анастасию, и меня. Разбойники нашли в нашем доме пристанище, говорили солдаты, мой отец был с ними заодно, поэтому надо забрать и нас.
   Я увидал трупы разбойников, труп моего отца и плакал, пока не уснул. Проснулся я уже в темнице, но тюремное помещение наше было не хуже нашей мазанки; мне дали луку и налили отзывавшего смолой вина, но и оно было не хуже домашнего, тоже хранившегося в осмоленных мешках.
   Как долго пробыли мы в темнице -- не знаю, помню только, что прошло много дней и ночей. Когда мы вышли оттуда, был праздник святой пасхи; я тащил на спине Анастасию, -- мать была больна и еле-еле двигалась. Не скоро дошли мы до моря; это был залив Лепанто. Мы вошли в церковь, всю сиявшую образами, написанными на золотом фоне. Святые лики были ангельски прекрасны, но мне всё-таки казалось, что моя малютка сестрица не хуже их. Посреди церкви стояла гробница, наполненная розами; в образе чудесных цветов лежал сам господь наш Иисус Христос -- так сказала мне мать. Священник провозгласил: "Христос воскресе!" -- и все стали целоваться друг с другом. У всех в руках были зажжённые свечи; дали по свечке и нам с малюткой Анастасией. Потом загудели волынки, люди взялись за руки и, приплясывая, вышли из церкви. Женщины жарили под открытым небом пасхальных агнцев; нас пригласили присесть к огню, и я сел рядом с мальчиком постарше меня, который меня обнял и поцеловал со словами: "Христос воскресе!" Так мы встретились: Афтанидес и я.
   Мать умела плести рыболовные сети; тут, возле моря, это давало хороший заработок, и мы долго жили на берегу чудного моря, которое отзывало на вкус слезами, а игрою красок напоминало слёзы оленя: то оно было красное, то зелёное, то снова синее.
   Афтанидес умел грести, и мы с Анастасией часто садились к нему в лодку, которая скользила по заливу, как облачко по небу. На закате горы окрашивались в тёмно-голубой цвет; с залива было видно много горных цепей, выглядывавших одна из-за другой; виден был вдали и Парнас с его снегами. Вершина его горела, как раскалённое железо, и казалось, что весь этот блеск и свет исходят изнутри её самой, так как она продолжала блестеть в голубом сияющем воздухе ещё долго после того, как скрывалось солнце. Белые чайки задевали крыльями за поверхность воды; на воде же обыкновенно стояла такая тишь, как в Дельфах между тёмными скалами. Я лежал в лодке на спине, Анастасия сидела у меня на груди, а звёзды над нами блестели ярче церковных лампад. Это были те же звёзды, и стояли они над моей головой как раз так же, как тогда, когда я, бывало, сидел под открытым небом возле нашей мазанки в Дельфах. Под конец мне стало грезиться, что я всё ещё там... Вдруг набежала волна, и лодку качнуло. Я громко вскрикнул -- Анастасия упала в воду! Но Афтанидес, быстрый как молния, вытащил её и передал мне. Мы сняли с неё платье, выжали и потом опять одели её. То же сделал Афтанидес, и мы оставались на воде до тех пор, пока мокрые платья не высохли. Никто и не узнал, какого страха мы натерпелись, Афтанидес же с этих пор тоже получил некоторые права на жизнь Анастасии.
   Настало лето. Солнце так и пекло, листья на деревьях поблёкли от жары, и я вспоминал о наших прохладных горах, о свежем источнике. Мать тоже томилась, и вот однажды вечером мы пустились в обратный путь. Что за тишина была вокруг! Мы шли по полям, заросшим тмином, который всё ещё благоухал, хотя солнце почти совсем спалило его. Нам не попадалось навстречу ни пастуха, ни мазанки. Безлюдно, мертвенно-тихо было вокруг, только падучие звёзды говорили, что там, в высоте, была жизнь. Не знаю, сам ли светился прозрачный голубой воздух, или это сияние шло от звёзд, но мы хорошо различали все очертания гор. Мать развела огонь, поджарила лук, которым запаслась в дорогу, и мы с сестрицей Анастасией заснули на тмине, нимало не боясь ни гадкого Смидраки, из пасти которого пышет огонь, ни волков, ни шакалов: мать была с нами, и для меня этого было довольно.
   Наконец мы добрались до нашего старого жилья, но от мазанки оставалась только куча мусору; пришлось делать новую. Несколько женщин помогли матери, и скоро новые стены были подведены под крышу из ветвей олеандров. Мать стала плести из ремешков и коры плетёнки для бутылок, а я взялся пасти маленькое стадо священника; товарищами моими были Анастасия да маленькие черепахи.
   Раз навестил нас милый Афтанидес. Он сильно соскучился по нас, сказал он, и пришёл повидаться с нами. Целых два дня пробыл он у нас.
   Через месяц он пришёл опять и рассказал нам, что поступает на корабль и уезжает на острова Патрос и Корфу, оттого и пришёл проститься с нами. Матери он принёс в подарок большую рыбу. Он знал столько разных историй, так много рассказывал нам, и не только о рыбах, что водятся в заливе Лепанто, но и о героях, и о царях, правивших Грецией в былые времена, как турки теперь.
   Я не раз видел, как на розовом кусте появляется бутон и как он через несколько дней или недель распускается в чудный цветок; но бутон обыкновенно становился цветком, прежде чем я успевал подумать о том, как хорош, велик и зрел самый бутон. То же самое вышло и с Анастасией. И вот она стала взрослой девушкой; я давно был сильным парнем. Постели моей матери и Анастасии были покрыты волчьими шкурами, которые я содрал собственными руками с убитых мною зверей. Годы шли.
   Раз вечером явился Афтанидес, стройный, крепкий и загорелый. Он расцеловал нас и принялся рассказывать о море, об укреплениях Мальты, о диковинных гробницах Египта. Рассказы его были так чудесны, точно легенды, что мы слышали от священника. Я смотрел на Афтанидеса с каким-то почтением.
   -- Как много ты всего знаешь, сколько у тебя рассказов! -- сказал я ему.
   -- Ты однажды рассказал мне кое-что получше! -- отвечал он. -- И рассказ твой не идёт у меня из головы. Ты рассказывал мне как-то о прекрасном старом обычае побратимства! Вот этому-то обычаю я хотел бы последовать! Станем же братьями, как твой отец с отцом Анастасии! Пойдём в церковь, и пусть прекраснейшая и добродетельнейшая из девушек Анастасия скрепит наш союз и будет сестрой нам обоим! Ни у одного народа нет более прекрасного обычая, чем у нас, греков, побратимство!
   Анастасия покраснела, как свежий розовый лепесток, а мать поцеловала Афтанидеса.
   На расстоянии часа ходьбы от нашего жилья, там, где скалы покрыты чернозёмом, стоит, в тени небольшой купы дерев маленькая церковь; перед алтарём висит серебряная лампада.
   Я надел самое лучшее своё платье: вокруг бёдер богатыми складками легла белая фустанелла; стан плотно охватила красная куртка; на феске красовалась серебряная кисть, а за поясом -- нож и пистолеты. На Афтанидесе был голубой наряд греческих моряков; на груди у него висел серебряный образок божьей матери, стан был опоясан драгоценным шарфом, какие носят знатные господа. Всякий сразу увидал бы, что мы готовились к какому-то торжеству. Мы вошли в маленькую пустую церковь, всю залитую лучами вечернего солнца, игравшими на лампаде и на золотом фоне образов. Мы преклонили колена на ступенях перед алтарём; Анастасия стала повыше, обернувшись к нам лицом. Длинное белое платье легко и свободно облегало её стройный стаи; на белой шее и груди красовались мониста из древних и новых монет. Чёрные волосы её были связаны на затылке в узел и придерживались убором из золотых и серебряных монет, найденных при раскопках старых храмов; богатейшего убора не могло быть ни у одной гречанки. Лицо её сияло, глаза горели, как звёзды.
   Все мы сотворили про себя молитву, и Анастасия спросила нас:
   -- Хотите ли вы быть друзьями на жизнь и на смерть?
   -- Да! -- ответили мы.
   -- Будет ли каждый из вас помнить всегда и всюду, что бы с ним ни случилось: "Брат мой -- часть меня самого, моя святыня -- его святыня, моё счастье -- его счастье, я должен жертвовать для него всем и стоять за него, как за самого себя".
   И мы повторили: "Да!"
   Тогда она соединила наши руки, поцеловала каждого из нас в лоб, и все мы опять прошептали молитву. Из алтаря вышел священник и благословил нас, а в самом алтаре раздалось пение других святых отцов. Вечный братский союз был заключён. Когда мы вышли из церкви, я увидал мою мать, плакавшую от умиления.
   Как стало весело в нашей мазанке у Дельфийского источника! Вечером накануне того дня, как Афтанидес должен был оставить нас, мы задумчиво сидели с ним на склоне горы. Его рука обвивала мой стан, моя -- его шею. Мы говорили о бедствиях Греции и о людях, на которых она могла бы опереться. Наши мысли и сердца были открыты друг другу. И вот я схватил его за руку.
   -- Одного ещё не знаешь ты -- того, что было известно до сих пор лишь богу да мне! Моя душа горит любовью! И эта любовь сильнее моей любви к матери, сильнее любви к тебе!..
   -- Кого же любишь ты? -- спросил Афтанидес, краснея.
   -- Анастасию! -- сказал я.
   И рука друга задрожала в моей, а лицо его покрылось смертною бледностью. Я заметил это и понял всё! Я думаю, что и моя рука задрожала, когда я нагнулся к нему, поцеловал его в лоб и прошептал:
   -- Я ещё не говорил ей об этом! Может, она и не любит меня!.. Брат, вспомни: я видел её, она выросла на моих глазах и вросла в мою душу!
   -- И она будет твоей! -- сказал он. -- Твоей! Я не могу и не хочу украсть её у тебя! Я тоже люблю её, но... завтра я уйду отсюда! Увидимся через год, когда вы будете уже мужем и женою, не правда ли?.. У меня есть кое-какие деньги -- они твои! Ты должен взять, ты возьмёшь их!
   Тихо поднялись мы на гору; уже свечерело; когда мы остановились у дверей мазанки.
   Анастасия посветила нам при входе; матери моей не было дома. Анастасия печально посмотрела на Афтанидеса и сказала:
   -- Завтра ты покинешь нас! Как это меня огорчает!
   -- Огорчает тебя! -- сказал он, и мне послышалась в его голосе такая же боль, какая жгла и моё сердце. Я не мог вымолвить ни слова, а он взял Анастасию за руку и сказал:
   -- Брат наш любит тебя, а ты его? В его молчании -- его любовь!
   И Анастасия затрепетала и залилась слезами. Тогда все мои мысли обратились к ней, я видел и помнил одну её, рука моя обняла её стан, и я сказал ей:
   -- Да, я люблю тебя!
   И уста её прижались к моим устам, а руки обвились вокруг моей шеи... Но тут лампа упала на пол, и в хижине воцарилась такая же темнота, как в сердце бедного Афтанидеса.
   На заре он крепко поцеловал нас всех и ушёл. Матери моей он оставил для меня все свои деньги. Анастасия сделалась моею невестой, а несколько дней спустя -- и женой.

Прыгуны

   Блоха, кузнечик и гусёк-скакунок[1] хотели раз посмотреть, кто из них выше прыгает, и пригласили прийти полюбоваться на такое диво весь свет и -- кто там ещё захочет. Да, вот так прыгуны выступили перед собранием! Настоящие прыгуны-молодцы!
   -- Я выдам свою дочку за того, кто прыгнет выше всех! -- сказал король. -- Обидно было бы таким персонам прыгать задаром!
   Сначала вышла блоха; она держала себя в высшей степени мило и раскланялась на все стороны: в жилах её текла аристократическая кровь, и вообще она привыкла иметь дело с людьми, а это ведь что-нибудь да значит!
   Потом вышел кузнечик; он был, конечно, потяжеловеснее, но тоже очень приличен на вид и одет в зелёный мундир, -- он и родился в мундире. Кузнечик говорил, что происходит из очень древнего рода, из Египта, и поэтому в большой чести в здешних местах: его взяли прямо с поля и посадили в трёхэтажный карточный домик, который был сделан из одних фигур, обращённых лицевою стороной вовнутрь; окна же и двери в нём были прорезаны в туловище червонной дамы.
   -- Я пою, -- прибавил кузнечик, -- да так, что шестнадцать здешних сверчков, которые трещат с самого рожденья и всё-таки не удостоились карточного домика, послушав меня, с досады похудели!
   И блоха и кузнечик полагали, таким образом, что достаточно зарекомендовали себя в качестве приличной партии для принцессы.
   Гусёк-скакунок не сказал ничего, но о нём говорили, что он зато много думает. А придворный пёс, как только обнюхал его, так и сказал, что гусёк-скакунок -- из очень хорошего семейства. Старый же придворный советник, который получил три ордена за умение молчать, уверял, что гусёк-скакунок отличается пророческим даром: по его спине можно узнать, мягкая или суровая будет зима, а этого нельзя узнать даже по спине самого составителя календарей!
   -- Я пока ничего не скажу! -- сказал старый король. -- Но у меня свои соображения!
   Теперь оставалось только прыгать.
   Блоха прыгнула, да так высоко, что никто и не видал -- как, и потому стали говорить, что она вовсе не прыгала; но это было нечестно. Кузнечик прыгнул вдвое ниже и угодил королю прямо в лицо, и тот сказал, что это очень гадко.
   Гусёк-скакунок долго стоял и думал; в конце концов все решили, что он вовсе не умеет прыгать.
   -- Только бы ему не сделалось дурно! -- сказал придворный пёс и принялся опять обнюхивать его.
   Прыг! И гусёк-скакунок маленьким косым прыжком очутился прямо на коленях у принцессы, которая сидела на низенькой золотой скамеечке.
   Тогда король сказал:
   -- Выше всего допрыгнуть до моей дочери -- в этом ведь вся суть; но чтобы додуматься до этого, нужна голова, и гусёк-скакунок доказал, что она у него есть. И притом с мозгами!
   И гуську-скакунку досталась принцесса.
   -- Я всё-таки выше всех прыгнула! -- сказала блоха. -- Но всё равно, пусть остаётся при своём дурацком гуське с палочкой и смолой! Я прыгнула выше всех, но на этом свете надо иметь крупное тело, чтобы тебя заметили!
   И блоха поступила волонтёром в чужеземное войско и, говорят, нашла там смерть.
   Кузнечик расположился в канавке и принялся петь о том, как идут дела на белом свете. И он тоже говорил:
   -- Да, самое главное -- крупное тело!
   И он затянул песенку о своей печальной доле. Из его-то песни мы и взяли эту историю. Впрочем, она, пожалуй, выдумана, хоть и напечатана.
  
   1. Гусёк-скакунок -- игрушка из грудной кости гуся (прим. редактора)

С крепостного вала

   Осень; стоим на валу, устремив взор на волнующуюся синеву моря. Там и сям белеют паруса кораблей; вдали виднеется высокий, весь облитый лучами вечернего солнца берег Швеции. Позади нас вал круто обрывается; он обсажен великолепными раскидистыми деревьями; пожелтевшие листья кружатся по ветру и засыпают землю. У подножия вала мрачное строение, обнесённое деревянным частоколом, за которым ходит часовой. Как там темно и мрачно, за этим частоколом! Но ещё мрачнее в самом здании, в камерах с решётчатыми окнами. Там сидят заключённые, закоренелые преступники.
   Луч заходящего солнца падает на голые стены камеры. Солнце светит и на злых и на добрых! Угрюмый, суровый заключённый злобно смотрит на этот холодный солнечный луч. Вдруг на оконную решётку садится птичка. И птичка поёт для злых и для добрых! Песня её коротка: "кви-вит!" -- вот и всё! Но сама птичка ещё не улетает; вот она машет крылышками, чистит пёрышки, топорщится и взъерошивает хохолок... Закованный в цепи преступник смотрит на неё, и злобное выражение его лица мало-помалу смягчается, какое-то новое чувство, в котором он и сам хорошенько не отдаёт себе отчёта, наполняет его душу. Это чувство сродни солнечному лучу и аромату фиалок, которых так много растёт там, на воле, весною!.. Но что это? Раздались жизнерадостные, мощные звуки охотничьих рогов. Птичка улетает, солнечный луч потухает, и в камере опять темно; темно и в сердце преступника, но всё же по этому сердцу скользнул солнечный луч, оно отозвалось на пение птички.
   Не умолкайте же, чудные звуки охотничьего рога, раздавайтесь громче! В мягком вечернем воздухе такая тишь; море недвижно, словно зеркальное.

Штопальная игла

   Жила-была штопальная игла; она считала себя такой тонкой, что воображала, будто она швейная иголка.
   -- Смотрите, смотрите, что вы держите! -- сказала она пальцам, когда они вынимали её. -- Не уроните меня! Упаду на пол -- чего доброго, затеряюсь: я слишком тонка!
   -- Будто уж! -- ответили пальцы и крепко обхватили её за талию.
   -- Вот видите, я иду с целой свитой! -- сказала штопальная игла и потянула за собой длинную нитку, только без узелка.
   -- Пальцы ткнули иглу прямо в кухаркину туфлю, -- кожа на туфле лопнула, и надо было зашить дыру.
   -- Фу, какая чёрная работа! -- сказала штопальная игла. -- Я не выдержу! Я сломаюсь!
   И вправду сломалась.
   -- Ну вот, я же говорила, -- сказала она. -- Я слишком тонка!
   "Теперь она никуда не годится", -- подумали пальцы, но им всё-таки пришлось крепко держать её: кухарка накапала на сломанный конец иглы сургуч и потом заколола ею косынку.
   -- Вот теперь я -- брошка! -- сказала штопальная игла. -- Я знала, что буду в чести: в ком есть толк, из того всегда выйдет что-нибудь путное.
   И она засмеялась про себя, -- ведь никто не видал, чтобы штопальные иглы смеялись громко, -- она сидела в косынке, словно в карете, и поглядывала по сторонам.
   -- Позвольте спросить, вы из золота? -- обратилась она к соседке-булавке. -- Вы очень милы, и у вас собственная головка... Только маленькая! Постарайтесь её отрастить, -- не всякому ведь достаётся сургучная головка!
   При этом штопальная игла так гордо выпрямилась, что вылетела из платка прямо в раковину, куда кухарка как раз выливала помои.
   -- Отправляюсь в плавание! -- сказала штопальная игла. -- Только бы мне не затеряться!
   Но она затерялась.
   -- Я слишком тонка, я не создана для этого мира! -- сказала она, лёжа в уличной канаве. -- Но я знаю себе цену, а это всегда приятно.
   И штопальная игла тянулась в струнку, не теряя хорошего расположения духа.
   Над ней проплывала всякая всячина: щепки, соломинки, клочки газетной бумаги...
   -- Ишь, как плывут! -- говорила штопальная игла. -- Они понятия не имеют о том, кто скрывается тут под ними. -- Это я тут скрываюсь! Я тут сижу! Вон плывёт щепка: у неё только и мыслей, что о щепках. Ну, щепкой она век и останется! Вот соломинка несётся... Вертится-то, вертится-то как! Не задирай так носа! Смотри, как бы не наткнуться на камень! А вон газетный обрывок плывёт. Давно уж забыть успели, что на нём напечатано, а он, гляди, как развернулся!.. Я лежу тихо, смирно. Я знаю себе цену, и этого у меня не отнимут!
   Раз возле неё что-то заблестело, и штопальная игла вообразила, что это бриллиант. Это был бутылочный осколок, но он блестел, и штопальная игла заговорила с ним. Она назвала себя брошкой и спросила его:
   -- Вы, должно быть, бриллиант?
   -- Да, нечто в этом роде.
   И оба думали друг про друга и про самих себя, что они настоящие драгоценности, и говорили между собой о невежественности и надменности света.
   -- Да, я жила в коробке у одной девицы, -- рассказывала штопальная игла. -- Девица эта была кухаркой. У неё на каждой руке было по пяти пальцев, и вы представить себе не можете, до чего доходило их чванство! А ведь занятие у них было только одно -- вынимать меня и класть обратно в коробку!
   -- А они блестели? -- спросил бутылочный осколок.
   -- Блестели? -- отвечала штопальная игла. -- Нет, блеску в них не было, зато сколько высокомерия!.. Их было пять братьев, все -- урождённые "пальцы"; они всегда стояли в ряд, хоть и были различной величины. Крайний -- Толстяк, -- впрочем, отстоял от других, он был толстый коротышка, и спина у него гнулась только в одном месте, так что он мог кланяться только раз; зато он говорил, что если его отрубят, то человек не годится больше для военной службы. Второй -- Лакомка -- тыкал нос всюду: и в сладкое и в кислое, тыкал и в солнце и в луну; он же нажимал перо, когда надо было писать. Следующий -- Долговязый -- смотрел на всех свысока. Четвёртый -- Златоперст -- носил вокруг пояса золотое кольцо и, наконец, самый маленький -- Пер -- музыкант -- ничего не делает и очень этим гордился. Да, они только и знали, что хвастаться, и вот -- я бросилась в раковину.
   -- А теперь мы сидим и блестим! -- сказал бутылочный осколок.
   В это время воды в канаве прибыло, так что она хлынула через край и унесла с собой осколок.
   -- Он продвинулся! -- вздохнула штопальная игла. -- А я осталась лежать! Я слишком тонка, слишком деликатна, но я горжусь этим, и это благородная гордость!
   И она лежала, вытянувшись в струнку, и передумала много дум.
   -- Я просто готова думать, что родилась от солнечного луча, -- так я тонка! Право, кажется, будто солнце ищет меня под водой! Ах, я так тонка, что даже отец мой солнце не может меня найти! Не лопни тогда мой глазок[1], я бы, кажется, заплакала! Впрочем, нет, плакать неприлично!
   Однажды пришли уличные мальчишки и стали копаться в канавке, выискивая старые гвозди, монетки и прочие сокровища. Перепачкались они страшно, но это-то и доставляло им удовольствие!
   -- Ай! -- закричал вдруг один из них; он укололся о штопальную иглу. -- Смотри, какая штука!
   -- Чёрное на белом фоне очень красиво! -- сказала штопальная игла. -- Теперь меня хорошо видно! Только бы не поддаться морской болезни, этого я не выдержу: я такая хрупкая!
   Но она не поддалась морской болезни -- выдержала.
   -- Я не штука, а барышня! -- заявила штопальная игла, но её никто не расслышал. Сургуч с неё сошёл, и она вся почернела, но в чёрном всегда выглядишь стройнее, и игла воображала, что стала ещё тоньше прежнего.
   -- Вон плывёт яичная скорлупа! -- закричали мальчишки, взяли штопальную иглу и воткнули в скорлупу.
   -- Против морской болезни хорошо иметь стальной желудок, и всегда помнить, что ты не то что простые смертные! Теперь я совсем оправилась. Чем ты благороднее, тем больше можешь перенести!
   -- Крак! -- сказала яичная скорлупа: её переехала ломовая телега.
   -- Ух, как давит! -- завопила штопальная игла. -- Сейчас меня стошнит! Не выдержу! Сломаюсь!
   Но она выдержала, хотя её и переехала ломовая телега; она лежала на мостовой, вытянувшись во всю длину, -- ну и пусть себе лежит!
  
   1. Игольное ушко по-датски называется игольным глазком

Последняя жемчужина

   То был богатый, счастливый дом! Все в доме -- и господа, и слуги, и друзья дома -- радовались и веселились: в семье родился наследник -- сын. И мать и дитя были здоровы.
   Лампа, висевшая в уютной спальне, была задёрнута с одной стороны занавеской; тяжёлые, дорогие шёлковые гардины плотно закрывали окна; пол был устлан толстым, мягким, как мох, ковром; всё располагало к сладкой дремоте, ко сну, к отдыху. Не мудрено, что сиделка заснула; да и пусть себе -- всё обстояло благополучно. Гений домашнего очага стоял у изголовья кровати; головку ребёнка, прильнувшего к груди матери, окружал словно венчик из ярких звёзд; каждая была жемчужиной счастья. Все добрые феи принесли новорождённому свои дары; в венце блестели жемчужины: здоровья, богатства, счастья, любви -- словом, всех благ земных, каких только может пожелать себе человек.
   -- Всё дано ему! -- сказал гений.
   -- Нет! -- раздался близ него чей-то голос. То говорил ангел-хранитель ребёнка. -- Одна фея ещё не принесла своего дара, но принесёт его со временем, хотя, может быть, и не скоро. В венце недостаёт последней жемчужины!
   -- Недостаёт! Этого не должно быть! Если же это так, нам надо отыскать могущественную фею, пойти к ней сейчас же!
   -- Она явится в своё время и принесёт свою жемчужину, которая должна замкнуть венец!
   -- Где же обитает эта фея? Где её жилище? Скажи мне, и я пойду за жемчужиной!
   -- Хорошо! -- сказал ангел-хранитель ребёнка. -- Я сам провожу тебя к ней, всё равно, где бы ни пришлось нам искать её! У неё нет ведь постоянного жилища! Она появляется и в королевском дворце и в жалкой крестьянской хижине! Она не обойдёт ни одного человека, каждому принесёт свой дар -- будь то целый мир или пустяк! И к этому ребёнку она придёт в своё время! Но, по-твоему, выжидание не всегда впрок, -- хорошо, поспешим же отправиться за жемчужиной, последнею жемчужиной, которой недостаёт в этом великолепном венце!
   И они рука об руку полетели туда, где пребывала в тот час фея.
   Они очутились в большом доме, но в коридорах было темно, в комнатах пусто и необыкновенно тихо; длинный ряд окон стоял отворённым, чтобы впустить в комнаты свежий воздух; длинные белые занавеси были спущены и колыхались от ветра.
   Посреди комнаты стоял открытый гроб; в нём покоилась женщина в расцвете лет. Покойница вся была усыпана розами, виднелись лишь тонкие, сложенные на груди руки да лицо, хранившее светлое и в то же время серьёзное, торжественное выражение.
   У гроба стояли муж покойной и дети. Самого младшего отец держал на руках; они подошли проститься с умершею. Муж поцеловал её пожелтевшую, сухую, как увядший лист, руку, которая ещё недавно была такою сильною, крепкою, с такою любовью вела хозяйство и дом. Горькие слёзы падали на пол, но никто не проронил ни слова. В этом молчании был целый мир скорби. Молча, подавляя рыдания, вышли все из комнаты.
   В комнате горела свеча; пламя её колебалось от ветра и вспыхивало длинными красными языками. Вошли чужие люди, закрыли гроб и стали забивать крышку гвоздями. Гулко раздавались удары молота в каждом уголке дома, ударяя по сердцам, обливавшимся кровью.
   -- Куда ты привёл меня? -- спросил гений домашнего очага. -- Тут нет фей, чей дар, жемчужина, принадлежал бы к лучшим благам жизни!
   -- Она тут! -- сказал ангел-хранитель и указал на фигуру, сидевшую в углу. На том самом месте, где сиживала, бывало, при жизни мать семейства, окружённая цветами и картинами, откуда она, как благодетельная фея домашнего очага, ласково улыбалась мужу, детям и друзьям, откуда она, ясное солнышко, душа всего дома, разливала вокруг свет и радость -- там сидела теперь чужая женщина в длинном одеянии. То была скорбь; теперь она была госпожой в доме, она заняла место умершей. По щеке её скатилась жгучая слеза и превратилась в жемчужину, отливавшую всеми цветами радуги. Ангел-хранитель подхватил её, и она засияла яркою семицветною звездою.
   -- Вот она, жемчужина скорби, последняя жемчужина, без которой не полон венец земных благ! Она ещё ярче оттеняет блеск и красоту других. Видишь в ней сияние радуги -- моста, соединяющего землю с небом? Теряя близкое, дорогое лицо здесь, на земле, мы приобретаем друга на небе, по которому будем тосковать. И в тихие звёздные ночи мы невольно обращаем взор к небу, к звёздам, где ждёт нас иная, совершенная жизнь. Взгляни на жемчужину скорби: в ней скрыты крылья Психеи, которые уносят нас из этого мира!

Отпрыск райского растения

   Высоко-высоко, в светлом, прозрачном воздушном пространстве, летел ангел с цветком из райского сада. Ангел крепко поцеловал цветок, и от него оторвался крошечный лепесток и упал на землю. Упал он среди леса на рыхлую, влажную почву и сейчас же пустил корни. Скоро между лесными растениями появилось новое.
   -- Что это за чудной росток? -- говорили те, и никто -- даже чертополох и крапива -- не хотел знаться с ним.
   -- Это какое-то садовое растение! -- говорили они и подымали его на смех.
   Но оно всё росло да росло, раскидывая побеги во все стороны.
   -- Куда ты лезешь? -- говорил высокий чертополох, весь усеянный колючками. -- Ишь ты, распыжился! У нас так не водится! Мы тебе не подпорки!
   Пришла зима, растение покрылось снегом, но от ветвей исходил такой блеск, что блестел и снег, словно освещённый снизу солнечными лучами. Весною растение зацвело; прелестнее его не было во всём лесу!
   И вот явился раз профессор ботаники, -- так он и по бумагам значился. Он осмотрел растение, даже попробовал, каково оно на вкус. Нет, положительно оно не было известно в ботанике, и профессор так и не мог отнести его ни к какому классу.
   -- Это какая-нибудь помесь! -- сказал он. -- Я не знаю его, оно не значится в таблицах.
   -- Не значится в таблицах! -- подхватили чертополох и крапива.
   Большие деревья, росшие кругом, слышали сказанное и тоже видели, что растение было не из их породы, но не проронили ни одного слова: ни дурного, ни хорошего. Да оно и лучше промолчать, если не отличаешься умом.
   Через лес проходила бедная невинная девушка.
   Сердце её было чисто, ум возвышен; всё её достояние заключалось в старой Библии, но со страниц её говорил с девушкой сам господь: "Станут обижать тебя, вспомни историю об Иосифе; ему тоже хотели сделать зло, но бог обратил зло в добро. Если же будут преследовать тебя, глумиться над тобою, вспомни о нём невиннейшем, лучшем из всех, над которым надругались, которого пригвоздили ко кресту и который всё-таки молился: "Отче, прости им, ибо не знают, что делают!""
   Девушка остановилась перед чудесным растением; зелёные листья его дышали таким сладким, живительным ароматом, цветы блестели на солнце радужными переливами, а из чашечек их лилась дивная мелодия, словно в каждой был неисчерпаемый родник чарующих созвучий. С благоговением смотрела девушка на дивное растение божье, потом наклонилась, чтобы поближе рассмотреть цветы, поглубже вдохнуть в себя их аромат, -- и душа её просветлела, на сердце стало так легко! Как ей хотелось сорвать хоть один цветочек, но она не посмела, -- он ведь так скоро завял бы у неё. И она взяла себе лишь зелёный листик, принесла его домой и положила в Библию. Там он и лежал, всё такой же свежий, благоухающий, неувядаемый.
   Да, он лежал в Библии, а сама Библия лежала под головою молодой девушки в гробу, -- несколько недель спустя девушка умерла. На кротком лице её застыло выражение торжественной, благоговейной серьёзности, только оно и могло отпечататься на бренной земной оболочке души в то время, как сама душа стояла перед престолом всевышнего.
   А чудесное растение по-прежнему благоухало в лесу; скоро оно разрослось и стало словно дерево; перелётные птицы слетались к нему стаями и низко преклонялись перед ним; в особенности -- ласточка и аист.
   -- Иностранные кривляки! -- говорили чертополох и крапива. -- У нас это не принято! Такое ломанье нам не к лицу!
   И чёрные лесные улитки плевали на чудесное растение.
   Наконец пришёл в лес свинопас надёргать чертополоху и других растений, которые он жёг, чтобы добыть себе золы, и выдернул в том числе со всеми корнями и чудесное растение. Оно тоже попало в его вязанку!
   -- Пригодится и оно! -- сказал свинопас, и дело было сделано.
   Между тем король той страны давно уже страдал глубокою меланхолией. Он прилежно работал -- толку не было; ему читали самые учёные, мудрёные книги, читали и самые лёгкие, весёлые -- ничего не помогало. Тогда явился посол от одного из первейших мудрецов на свете; к нему обращались за советом, и он отвечал через посланного, что есть одно верное средство облегчить и даже совсем исцелить больного.
   "В собственном государстве короля растёт в лесу растение небесного происхождения, выглядит оно так-то и так -- ошибиться нельзя". Тут следовало подробное описание растения, по которому его нетрудно было узнать. "Оно зеленеет и зиму и лето; поэтому пусть берут от него каждый вечер по свежему листочку и кладут на лоб короля: тогда мысли его прояснятся, и здоровый сон подкрепит его к следующему дню!"
   Яснее изложить дело было нельзя, и вот все доктора, с профессором ботаники во главе, отправились в лес. Но... куда же девалось растение?
   -- Должно быть, попало ко мне в вязанку, -- сказал свинопас, -- и давным-давно стало золою. Мне и невдомёк было, что оно может понадобиться!
   -- Невдомёк! -- сказали все. -- О, невежество, невежество, нет тебе границ!
   Свинопас должен был намотать эти слова себе на ус; свинопас, и никто больше, -- думали остальные.
   Не нашлось даже ни единого листка небесного растения: уцелел ведь только один, да и тот лежал в гробу, и никто и не знал о нём.
   Сам король пришёл в лес на то место, где росло небесное растение.
   -- Вот где оно росло! -- меланхолично сказал он. -- Священное место!
   И место огородили вызолоченною решёткою и приставили сюда стражу: часовые ходили и день и ночь.
   Профессор ботаники написал целое исследование о небесном растении, и его за это всего озолотили -- к большому его удовольствию. Позолота очень шла и к нему и ко всему его семейству, и вот это-то и есть самое радостное во всей истории: от небесного растения не осталось ведь и следа, и король по-прежнему ходил, повесив голову.
   -- Ну, да он и прежде был таким! -- сказала стража.

Пятеро из одного стручка

   В стручке сидело пять горошин; сами они были зелёные, стручок тоже зелёный, ну, они и думали, что и весь мир зелёный; так и должно было быть! Стручок рос, росли и горошины; они приноравливались к помещению и сидели все в ряд. Солнышко освещало и пригревало стручок, дождик поливал его, и он делался всё чище, прозрачнее; горошинам было хорошо и уютно, светло днём и темно ночью, как и следует. Они всё росли да росли и всё больше и больше думали, сидя в стручке, -- что-нибудь да надо же было делать!
   -- Век, что ли, сидеть нам тут? -- говорили они. -- Как бы нам не зачерстветь от такого сидения!.. А сдаётся нам, есть что-то и за нашим стручком! Уж такое у нас предчувствие!
   Прошло несколько недель; горошины пожелтели, стручок тоже пожелтел.
   -- Весь мир желтеет! -- сказали они, и кто ж бы им помешал говорить так?
   Вдруг они почувствовали сильный толчок: стручок был сорван человеческой рукой и сунут в карман, к другим стручкам.
   -- Ну, вот теперь скоро нас выпустят на волю! -- сказали горошины и стали ждать.
   -- А хотелось бы мне знать, кто из нас пойдёт дальше всех! -- сказала самая маленькая. -- Впрочем, скоро увидим!
   -- Будь что будет! -- сказала самая большая.
   -- Крак! -- стручок лопнул, и все пять горошин выкатились на яркое солнце. Они лежали на детской ладони; маленький мальчик разглядывал их и говорил, что они как раз пригодятся ему для стрельбы из бузинной трубочки. И вот одна горошина уже очутилась в трубочке, мальчик дунул, и она вылетела.
   -- Лечу, лечу, куда хочу! Лови, кто может! -- закричала она, и след её простыл.
   -- А я полечу прямо на солнце; вот настоящий-то стручок! Как раз по мне! -- сказала другая. Простыл и её след.
   -- А мы куда придём, там и заснём! -- сказали две следующие. -- Но мы таки до чего-нибудь докатимся! -- Они и правда прокатились по полу, прежде чем попасть в бузинную трубочку, но всё-таки попали в неё. -- Мы дальше всех пойдём!
   -- Будь что будет! -- сказала последняя, взлетела кверху, попала на старую деревянную крышу и закатилась в щель как раз под окошком чердачной каморки.
   В щели был мох и рыхлая земля, мох укрыл горошину; так она и осталась там, скрытая, но не забытая господом богом.
   -- Будь что будет! -- говорила она.
   А в каморке жила бедная женщина. Она ходила на подённую работу: чистила печи, пилила дрова, словом исполняла всякую тяжёлую работу; сил у неё было довольно, охоты работать тоже не занимать стать, но из нужды она всё-таки не выбивалась! Дома оставалась у неё её единственная дочка, подросток. Она была такая худенькая, тщедушная; целый год уж лежала в постели: не жила и не умирала.
   -- Она уйдёт к сестрёнке, -- говорила мать. -- У меня ведь их две было. Тяжеленько было мне кормить двоих; ну, вот господь бог и поделил со мною заботу, взял одну к себе! Другую-то мне хотелось бы сохранить, да он, видно, не хочет разлучать сестёр!
   Но больная девочка всё не умирала; терпеливо, смирно лежала она день-деньской в постели, пока мать была на работе.
   Дело было весною, рано утром, перед самым уходом матери на работу. Солнышко светило через маленькое окошечко прямо на пол, и больная девочка посмотрела в оконце.
   -- Что это там зеленеет за окном? Так и колышется от ветра!
   Мать подошла к окну и приотворила его.
   -- Ишь ты! -- сказала она. -- Да это горошинка пустила ростки! И как она пошла сюда в щель? Ну, вот у тебя теперь будет свой садик!
   Придвинув кроватку поближе к окну, чтобы девочка могла полюбоваться зелёным ростком, мать ушла на работу.
   -- Мама, я думаю, что поправлюсь! -- сказала девочка вечером. -- Солнышко сегодня так пригрело меня. Горошинка, видишь, как славно растёт на солнышке? Я тоже поправлюсь, начну вставать и выйду на солнышко.
   -- Дай-то бог! -- сказала мать, но не верила, что это сбудется.
   Однако она подпёрла зелёный росток, подбодривший девочку, небольшою палочкой, чтобы он не сломался от ветра; потом взяла тоненькую верёвочку и один конец её прикрепила к крыше, а другой привязала к верхнему краю оконной рамы. За эту верёвочку побеги горошины могли цепляться, когда станут подрастать. Так и вышло: побеги заметно росли и ползли вверх по верёвочке.
   -- Смотри-ка, да она скоро зацветёт! -- сказала женщина однажды утром и с этой минуты тоже стала надеяться и верить, что больная девочка её поправится.
   Ей припомнилось, что девочка в последнее время говорила как будто живее, по утрам сама приподнималась на постели и долго сидела, любуясь своим садиком, где росла одна-единственная горошина, а как блестели при этом её глазки! Через неделю больная в первый раз встала с постели на целый час. Как счастлива она была посидеть на солнышке! Окошко было отворено, а за окном покачивался распустившийся бело-розовый цветок. Девочка высунулась в окошко и нежно поцеловала тонкие лепестки. День этот был для неё настоящим праздником.
   -- Господь сам посадил и взрастил цветочек, чтобы ободрить и порадовать тебя, милое дитятко, да и меня тоже! -- сказала счастливая мать и улыбнулась цветочку, как ангелу небесному.
   Ну, а другие-то горошины? Та, что летела, куда хотела, -- лови, дескать, кто может, -- попала в водосточный жёлоб, а оттуда в голубиный зоб и лежала там, как Иона во чреве кита. Две ленивицы ушли не дальше -- их тоже проглотили голуби, значит и они принесли немалую пользу. А четвёртая, что собиралась залететь на солнце, упала в канаву и пролежала несколько недель в затхлой воде, пока не разбухла.
   -- Как я славно раздобрела! -- говорила горошина. -- Право, я скоро лопну, а уж большего, я думаю, не сумела достичь ни одна горошина. Я самая замечательная из всех пяти!
   Канава была с нею вполне согласна.
   А у окна, выходившего на крышу, стояла девочка с сияющими глазами, румяная и здоровая; она сложила руки и благодарила бога за цветочек гороха.
   -- А я всё-таки стою за мою горошину! -- сказала канава.

Пропащая

   Городской судья стоял у открытого окна; на нём была крахмальная рубашка, в манишке красовалась дорогая булавка, выбрит он был безукоризненно -- сам всегда брился. На этот раз он, впрочем, как-то порезался, и царапинка была заклеена клочком газетной бумаги.
   -- Эй ты, малый! -- закричал он.
   "Малый" был не кто иной, как прачкин сынишка; он проходил мимо, но тут остановился и почтительно снял фуражку с переломанным козырьком, -- тем удобнее было совать её в карман. Одет мальчуган был бедно, но чисто; на все дыры были аккуратно наложены заплатки; обут он был в тяжёлые деревянные башмаки и стоял перед городским судьёй навытяжку, словно перед самим королём.
   -- Ты славный мальчик! -- сказал городской судья. -- Почтительный мальчик! Мать, верно, полощет бельё на речке, а ты тащишь ей кое-что? Вишь, торчит из кармана! Скверная привычка у твоей матери! Сколько у тебя там?
   -- Полкосушки,- ответил мальчик тихо, испуганно.
   -- Да утром ты отнёс ей столько же? -- продолжал городской судья.
   -- Нет, это вчера! -- сказал мальчуган.
   -- Две полкосушки -- вот уже и целая! Пропащая она женщина! Просто беда с этим народом! Скажи своей матери, что стыдно ей! Да гляди, сам не сделайся пьяницей! Впрочем, что и говорить; конечно, сделаешься! Бедный ребёнок... Ну, ступай!
   Мальчик пошёл; фуражка так и осталась у него в руках, и ветер развевал его длинные белокурые волосы. Вот он прошёл улицу, свернул в переулок и дошёл до реки. Мать его стояла в воде и колотила вальком разложенное на деревянной скамье мокрое, тяжёлое бельё. Течение было сильное; мельничные шлюзы были открыты -- простыню, которую женщина полоскала, так и рвало у неё из рук, скамья тоже грозила опрокинуться, и прачка просто из сил выбивалась.
   -- Я чуть-чуть не уплыла сама! -- сказала она. -- Хорошо, что ты пришёл, надо мне подкрепиться маленько. Вода холодная-прехолодная, а я вот уже шесть часов стою тут! Принёс ты что-нибудь?
   Мальчик вытащил бутылочку; мать приложила её ко рту и хлебнула.
   -- Как славно! Сразу согреешься, точно поешь чего-нибудь горяченького, а стоит-то куда дешевле! Хлебни и ты, мальчуган! Ишь ты, какой бледный! Холодно тебе в лёгоньком платьишке! Осень ведь на дворе! У! Вода прехолодная! Только бы мне не захворать! Дай-ка мне ещё глотнуть, да глотни и сам, только чуть-чуть! Тебе не надо привыкать к этому, бедняжка мой!
   И она обошла мостки, на которых стоял мальчуган, и вышла на берег. Вода бежала с рогожки, которою она обвязалась вокруг пояса, текла с подола юбки.
   -- Я работаю изо всех сил, кровь чуть не брызжет у меня из-под ногтей!.. Да пусть, только бы удалось вывести в люди тебя, мой голубчик!
   В это время к ним подошла бедно одетая старуха; она прихрамывала па одну ногу, и один глаз у неё был прикрыт большим локоном, отчего изъян был ещё заметнее. Старуха была дружна с прачкой, а звали её соседи "хромою Марен с локоном".
   -- Бедняжка, вот как приходится тебе работать! Стоишь по колено в холодной воде! Как тут не глотнуть разок-другой, чтобы согреться! А люди-то считают каждый твой глоток!
   И она пересказала прачке слова городского судьи. Марен слышала, что он говорил мальчику, и очень рассердилась на него, -- можно ли говорить так с ребёнком о его же собственной матери да считать всякий её глоток, когда сам задаёшь званый обед, где вино будет литься рекою, и вино-то дорогое, крепкое! Небось сами пьют -- не считают, и всё-таки они не пьяницы, люди достойные, а ты вот "пропащая"!
   -- Так он и сказал тебе, сынок? -- спросила прачка, и, губы её задрожали. -- Мать твоя -- пропащая! Что ж, может быть, он и прав! Но не следовало бы говорить этого ребёнку!.. Да, не впервой терпеть мне от этого семейства!
   -- Правда, вы ведь служили ещё у родителей судьи! Давненько это было, много пудов соли съедено с тех пор, не мудрено, что и пить хочется! -- И Марен рассмеялась. -- Сегодня у городского судьи назначен званый обед; хотел было отменить, да уж поздно было, всё было готово. Я от дворника всё это узнала. С час тому назад пришло письмо, что младший брат судьи умер в Копенгагене.
   -- Умер! -- проговорила прачка и побледнела как смерть.
   -- Что с вами? -- спросила Марен. -- Неужто вы так близко принимаете это к сердцу? Ах да, ведь вы знавали его!
   -- Так он умер!.. Лучше, добрее его не было человека на свете! Не много у господа бога таких, как он! -- И слёзы потекли по её щекам. -- О господи, голова так и кружится! Это оттого, что я выпила всю бутылку! Не следовало бы! Мне так скверно! И она схватилась за забор.
   -- Ох, да вы совсем больны, матушка! -- сказала Марен. -- Ну, ну, придите же в себя!.. Нет, вам и взаправду плохо! Сведу-ка я вас лучше домой!
   -- А бельё-то!
   -- Ну, я возьмусь за него!.. Держитесь за меня! Мальчуган пусть покараулит тут, пока я вернусь и дополощу. Сущая безделица осталась!
   Ноги у прачки подкашивались.
   -- Я слишком долго стояла в холодной воде! И с самого утра у меня не было во рту ни крошки! Лихорадка так и бьёт! Господи Иисусе! Хоть бы до дому-то добраться! Бедный мой мальчик!
   И она заплакала.
   Мальчик тоже заплакал и остался у реки стеречь бельё. Женщины продвигались вперёд шаг за шагом, прачка едва тащилась, прошли переулок, улицу, но перед домом судьи больная вдруг свалилась на мостовую. Вокруг неё собралась толпа. Хромая Марен побежала во двор за помощью. Судья со своими гостями смотрел из окна.
   -- Это прачка! -- сказал он. -- Хлебнула лишнее! Пропащая женщина! Жаль только славного мальчугана, сынишку её! А мать-то пропащая!
   Прачку привели в себя, отнесли домой в её жалкую каморку и уложили в постель. Марен приготовила для больной питьё -- тёплое пиво с маслом и с сахаром, лучшее средство, какое она только знала, а потом отправилась дополаскивать бельё. Выполоскала она его очень плохо, зато от доброго сердца; собственно говоря, она только повытаскала мокрое бельё на берег и уложила в корзину.
   Вечером Марен опять сидела в жалкой каморке возле прачки. Кухарка городского судьи дала ей для больной славный кусок ветчины и немножко жареного картофеля; всё это пошло самой Марен и мальчику, а больная наслаждалась одним запахом.
   -- Он такой питательный! -- говорила она.
   Мальчик улёгся на ту же самую постель, на которой лежала и мать; он лёг у неё в ногах, поперёк кровати, и покрылся старым половиком, собранным из голубых и красных лоскутков.
   Прачке стало немножко полегче; горячее пиво подкрепило её, а запах тёплого кушанья подбодрил.
   -- Спасибо тебе, добрая душа! -- сказала она Марен. -- Когда мальчик уснёт, я расскажу тебе всё! Да он уж и спит, кажется! Взгляни, какой он славный, хорошенький с закрытыми глазками! Он и не знает, каково приходится его бедной матери, да, бог даст, и никогда не узнает!.. Я служила у советника и советницы, родителей судьи, и вот, случись, что самый младший из сыновей приехал на побывку домой; студент он был. Я в ту пору была ещё молоденькою, шустрою, но честною девушкой, -- вот как перед богом говорю! И студент-то был такой весёлый, славный, а уж честнее, благороднее его не нашлось бы человека во всём свете! Он был хозяйский сын, а я простая служанка, но мы всё-таки полюбили друг друга... честно и благородно! Поцеловаться разок-другой ведь не грех, если любишь друг друга всем сердцем. Он во всём признался матери; он так уважал и почитал её, чуть не молился на неё! И она была такая умная, ласковая, добрая. Он уехал, но перед отъездом надел мне на палец золотое кольцо. Как уехал он, меня и призывает сама госпожа и начинает говорить со мною так серьёзно и вместе с тем так ласково, как ангел небесный. Она объяснила мне, какое между мною и им расстояние по уму и образованию. "Теперь он глядит лишь на твоё личико, но красота ведь пройдёт, а ты не так воспитана, не так образована, как он. Неровня вы -- вот в чём вся беда! Я уважаю бедных, и в царствии небесном они, может быть, займут первые места, но тут-то, на земле, нельзя заезжать в чужую колею, если хочешь ехать вперёд -- и экипаж сломается, и вы оба вывалитесь! Я знаю, что за тебя сватался один честный, хороший работник, Эрик-перчаточник. Он бездетный вдовец, человек дельный и не бедный, -- подумай же хорошенько!" Каждое её слово резало меня, как ножом, но она говорила правду, вот это-то и мучило меня! Я поцеловала у неё руку и заплакала... Ещё горше плакала я в своей каморке, лёжа на постели... Один бог знает, что за ночку я провела, как я страдала и боролась с собою! Утром -- это было в воскресенье -- я отправилась к причастию в надежде, что бог просветит мой ум. И вот он точно послал мне своё знамение: иду из церкви, а навстречу мне Эрик. Тут уж я перестала и колебаться -- и впрямь, ведь мы были парой, хоть он и был человеком зажиточным. Вот я и подошла к нему, взяла его за руку и сказала:
   "Ты всё ещё любишь меня по-прежнему?" "Люблю и буду любить вечно!" -- отвечал он. "А хочешь ли ты взять за себя девушку, которая уважает тебя, но не любит, хотя, может быть, и полюбит со временем?"
   "Полюбит непременно!" -- сказал он, и мы подали друг другу руки. Я вернулась домой к госпоже. Золотое кольцо, что дал мне студент, я носила на груди, -- я не смела надевать его на палец днём и надевала только по вечерам, когда ложилась спать. Я поцеловала кольцо так крепко, что кровь брызнула у меня из губ, потом отдала его госпоже и сказала, что на следующей неделе в церкви будет оглашение, -- я выхожу за Эрика. Госпожа обняла меня и поцеловала... Она вот не говорила, что я "пропащая". Но, может статься, я в те времена, и правда, была лучше, хоть и не испытала ещё столько горя! Сыграли свадьбу, и первый год дела у нас шли отлично; мы держали подмастерья и мальчика, да ты, Марен, служила у нас...
   -- И какою славною хозяюшкою были вы! -- сказала Марен. -- Оба вы с мужем были такие добрые! Век не забуду!..
   -- Да, ты жила у нас в хорошие годы! Детей у нас тогда ещё не было... Студента я больше не видала... Ах нет, видела раз, но он-то меня не видел! Он приезжал на похороны матери. Я видела его у её могилы. Какой он был бледный, печальный! Понятно -- горевал по матери. Когда же умер его отец, был в чужих краях и не приезжал, да и после не бывал ни разу. Он так и не женился! Кажется, он сделался адвокатом. Обо мне он и не вспоминал, и если бы даже увидел меня, не узнал бы -- такою я стала безобразною. Да так оно и лучше.
   Потом она стала рассказывать про тяжёлые дни, когда одна беда валилась на них за другою. У них было пятьсот талеров, а в их улице продавался дом за двести; выгодно было купить его да сломать и построить на том же месте новый. Вот они и купили. Каменщики и плотники сделали смету, и вышло, что постройка будет стоить тысячу двадцать риксдалеров. Эрик имел кредит, и ему ссудили эту сумму из Копенгагена, но шкипер, который вёз её, погиб в море, а с ним и деньги.
   -- Тогда-то вот и родился мой милый сынок! А отец впал в тяжёлую, долгую болезнь; девять месяцев пришлось мне одевать и раздевать его, как малого ребёнка. Всё пошло у нас прахом, задолжали мы кругом, всё прожили; наконец умер и муж. Я из сил выбивалась, чтобы прокормиться с ребёнком, мыла лестницы, стирала бельё, и грубое и тонкое, но нужда одолевала нас всё больше и больше... Так, видно, богу угодно!.. Но когда-нибудь да он сжалится надо мною, освободит меня и призрит мальчугана!
   И она уснула.
   Утром она чувствовала себя бодрее и решила, что может идти на работу. Но едва она ступила в холодную воду, с ней сделался озноб, и силы оставили её. Судорожно взмахнула она рукой, сделала шаг вперёд и упала. Голова попала на сухое место, на землю, а ноги остались в воде; деревянные башмаки её с соломенною подстилкой поплыли по течению. Тут её и нашла Марен, которая принесла ей кофе.
   А от судьи пришли в это время сказать прачке, чтобы она сейчас же шла к нему; ему надо было что-то сообщить ей. Поздно! Послали было за цирюльником, чтобы пустить ей кровь, но прачка уже умерла.
   -- Опилась! -- сказал судья.
   А в письме, принёсшем известие о смерти младшего брата, было сообщено и о его завещании. Оказалось, что он отказал вдове перчаточника, служившей когда-то его родителям, шестьсот риксдалеров. Деньги эти могли быть выданы сразу или понемножку -- как найдут лучшим -- ей и её сыну.
   -- Значит, у неё были кое-какие дела с братцем! -- сказал судья. -- Хорошо, что её нет больше в живых! Теперь мальчик получит всё, и я постараюсь отдать его в хорошие руки, чтобы из него вышел дельный работник.
   Судья призвал к себе мальчика и обещал заботиться о нём, а мать, дескать, отлично сделала, что умерла, -- пропащая была!
   Прачку похоронили на кладбище для бедных. Марен посадила на могиле розовый куст; мальчик стоял тут же.
   -- Мамочка! -- сказал он и заплакал. -- Правда ли, что она была пропащая?
   -- Неправда! -- сказала старуха и взглянула на небо. -- Я успела узнать её, особенно за последнюю ночь! Хорошая она была женщина! И господь бог скажет то же самое, когда примет её в царство небесное! А люди пусть себе называют её пропащею!

Сон

   Все яблони в саду покрылись бутонами -- цветочкам хотелось опередить зелёные листья. По двору разгуливали утята, на солнышке потягивалась и нежилась кошка, облизывая свою собственную лапку. Хлеба в полях стояли превосходные, птички пели и щебетали без умолку, словно в день великого праздника. В сущности, оно так и было -- день-то был воскресный. Слышался благовест, и люди, разодетые по-праздничному, с весёлыми, довольными лицами шли в церковь. Да, право, и вся природа вокруг как будто сияла! Денёк выдался такой тёплый, благодатный, что так вот и хотелось воскликнуть: "Велика милость божья к нам, людям!"
   Но с церковной кафедры раздавались не такие речи; пастор громко и сурово доказывал слушателям, что все люди -- безбожники, что бог накажет их, ввергнет по смерти в геенну огненную, где огонь неугасающий и червь неумирающий! Вечно будут они мучиться там, без конца, без отдыха! Просто ужас брал, слушая его! Он говорил ведь так уверенно, так подробно описывал преисподнюю, эту смрадную яму, куда стекаются нечистоты со всего мира и где грешники задыхаются в серном, удушливом воздухе, погружаясь, среди вечного безмолвия, в бездонную трясину всё глубже и глубже!.. Да, страшно было даже слушать, тем более что пастор говорил с такой искренней верой; все бывшие в церкви просто трепетали от ужаса.
   А за церковными дверями так весело распевали птички, так славно сияло солнышко, и каждый цветочек как будто говорил: "Велика милость божья к нам всем!". Всё это было так непохоже на то, о чём говорил пастор.
   Вечером, перед тем как ложиться спать, пастор заметил, что жена его сидит в каком-то грустном раздумье.
   -- Что с тобой? -- спросил он её.
   -- Что со мной? -- проговорила она. -- Да вот, я всё не могу хорошенько разобраться в своих мыслях. Не могу взять в толк того, что ты говорил сегодня утром... Неужели и в самом деле на свете так много безбожников, и все они, будут гореть в огне вечно?.. Подумать только, так долго -- вечно! Нет, я только слабая, грешная душа, как и все, но если и у меня не хватило бы духа осудить на вечные муки даже самого злейшего грешника, то как же может решиться на это господь бог? Он ведь бесконечно милосерден и знает, что грех бывает и вольный и невольный! Нет, что ты там ни говори, а я не пойму этого никогда!
   Настала осень; вся листва с деревьев пооблетела; серьёзный, суровый пастор сидел у постели умирающей. Благочестивая, верующая душа отходила в другой мир. Это была жена пастора.
   -- Если кого ждёт за гробом вечный покой и милость божья, так это тебя! -- промолвил пастор, сложил умершей руки и прочёл над ней молитву.
   Её схоронили; две крупные слезы скатились по щекам сурового пастора. В пасторском доме стало тихо, пусто -- закатилось его ясное солнышко, умерла хозяйка.
   Ночью над головою пастора пронеслась вдруг холодная струя ветра. Он открыл глаза. Комната была словно залита лунным светом, хотя ночь не была лунная. Свет этот шёл от стоявшей у постели прозрачной фигуры. Пастор увидел перед собою тень своей покойной жены. Она устремила на него скорбный взгляд и как будто хотела сказать что-то.
   Пастор слегка приподнялся, простёр руки к призраку и сказал:
   -- Неужели и ты не обрела вечного покоя? И ты страдаешь? Ты, добродетельнейшая, благочестивейшая душа?!
   Тень утвердительно кивнула головой и прижала руку к сердцу.
   -- И от меня зависит дать тебе это успокоение?
   -- Да! -- донеслось до него.
   -- Но как?
   -- Дай мне волос, один-единственный волос с головы того грешника, который будет осуждён на вечные муки, ввергнут богом в геенну огненную.
   -- Так мне легко будет освободить тебя, чистая, благочестивая душа! -- сказал он.
   -- Следуй же за мною! -- сказала тень. -- Нам разрешено лететь с тобой всюду, куда бы ни повлекли тебя твои мысли! Незримые ни для кого, заглянем мы в самые тайники человеческих душ, и ты твёрдою рукой укажешь мне осуждённого на вечные муки. Он должен быть найден, прежде чем пропоёт петух.
   И вот они мгновенно, словно перенесённые самой мыслью, очутились в большом городе. На стенах домов начертаны были огненными буквами названия смертных грехов: высокомерие, скупость, пьянство, сладострастие... Словом, тут сияла вся семицветная радуга грехов.
   -- Так я и думал, так и знал! Вот где обитают обречённые вечно гореть в огне преисподней! -- сказал пастор.
   Они остановились перед великолепно освещённым подъездом. Широкие лестницы, устланные коврами, уставленные цветами, вели в покои, где гремела бальная музыка. У подъезда стоял швейцар, разодетый в шёлк и бархат, с большою серебряною булавой в руках.
   -- Наш бал поспорит с королевским! -- сказал он, оборачиваясь к уличной толпе, а вся его фигура так и говорила: "Весь этот жалкий сброд, что глазеет в двери, мразь в сравнении со мною!"
   -- Высокомерие! -- сказала тень усопшей. -- Заметил ты его?
   -- Его! -- повторил пастор. -- Да ведь он просто глупец, шут! Кто же осудит его на вечную муку?
   -- Шут! -- пронеслось эхом по всей этой обители высокомерия; все жильцы её были таковы!
   Пастор и призрак понеслись дальше и очутились в жалкой каморке с голыми стенами. Тут обитала Скупость. Исхудалый, дрожащий от холода, голодный и изнывающий от жажды старик цеплялся всею душой, всеми помыслами за своё золото. Они видели, как он, словно в лихорадке, вскакивал с жалкого ложа и вынимал из стены кирпич -- за ним лежало в старом чулке его золото, потом ощупывал дрожащими влажными пальцами свой изношенный кафтан, в котором тоже были зашиты золотые монеты.
   -- Он болен! Это жалкий безумец, не знающий ни покоя, ни сна! -- сказал пастор.
   Они поспешно унеслись прочь и очутились в тюрьме, у нар, на которых спали вповалку преступники. Вдруг один из них испустил ужасный крик, вскочил со сна, как дикий зверь, и принялся толкать своими костлявыми локтями спящего рядом соседа. Тот повернулся и проговорил спросонья:
   -- Замолчи, скот, и спи! И это каждую ночь!..
   -- Каждую ночь! -- повторил первый. -- Да, он каждую ночь и приходит ко мне, воет и душит меня... Сгоряча я много делал злого, таким уж я уродился! Оттого я опять и угодил сюда! Но коли я грешил, так теперь и несу наказание! В одном только я не повинился ещё. Когда меня в последний раз выпустили отсюда на волю и я проходил мимо двора моего хозяина, сердце во мне вдруг так вот и закипело... Я чиркнул о стенку спичкою, огонёк слегка лизнул соломенную крышу, и всё вспыхнуло разом. Пошла тут кутерьма не хуже, чем была у меня в душе!.. Я помогал спасать скот и имущество. Не сгорело ни одной живой души, кроме стаи голубей, которые влетели прямо в огонь, да цепного пса. О нём-то я и не вспомнил. Слышно было, как он выл в пламени... Вой этот и до сих пор отдаётся у меня в ушах, как только я начну засыпать, а засну -- пёс тут как тут, большущий, лохматый!.. Он наваливается на меня, воет, давит меня, душит... Да ты слушай, что я тебе рассказываю! Успеешь выспаться! Небось храпишь всю ночь, а я не могу забыться и на четверть часа!
   И глаза безумца палились кровью, он бросился на соседа и стал бить его по лицу кулаками.
   -- Злой Мае опять взбесился! -- послышались голоса, и другие преступники бросились на него, повалили, перегнули так, что голова его очутилась между ногами, и крепко-накрепко связали его. Кровь готова была брызнуть у него из глаз и изо всех пор кожи.
   -- Вы убьёте несчастного! -- вскричал пастор и протянул руку на защиту грешника, который так жестоко страдал ещё при жизни, но обстановка вокруг опять изменилась.
   И вот они пролетали через богатые дворцы, через бедные хижины; сладострастие, зависть -- все смертные грехи проходили перед ними. Ангел возмездия громко перечислял грехи людей и затем всё, что могло послужить в их оправдание. Немногое можно было сказать в защиту людей, но бог читает в сердцах, видит все смягчающие обстоятельства, знает, что грех бывает вольный и невольный, да и велика милость его, всемилосердного, всеблагого! И рука пастора дрожала, он не смел протянуть её, чтобы сорвать волос с головы грешника. Слёзы ручьём полились из его глаз, слёзы жалости и любви, которые могут залить даже огонь преисподней.
   Запел петух.
   -- Милосердный боже! Даруй же ты ей тот покой, которого не в силах был доставить я!
   -- Я уже обрела его! -- сказала тень. -- Меня привели к тебе твои жестокие слова, мрачное недоверие к богу и к его творению! Познай же душу людей! Даже в самых злых грешниках жива божья искра! Она теплится в их душе, и её благодатное пламя сильнее огня преисподней!..
   Тут пастор почувствовал на своих губах крепкий поцелуй: было совсем светло, ясное солнышко светило в окошки; жена его, живая, ласковая и любящая, разбудила его от сна, ниспосланного ему самим богом.

Директор кукольного театра

   В числе пассажиров на пароходе находился пожилой господин; лицо у него было такое весёлое, довольное, что, не лги оно только, обладателя его приходилось признать счастливейшим человеком на свете. Да так оно и было -- он сам сказал мне это. Оказался он моим земляком, датчанином, и директором странствующей труппы. Всю труппу он возил с собою в большом сундуке: он был директором кукольного театра. Природный весёлый нрав господина директора прошёл через горнило испытания и закалился благодаря эксперименту одного политехника. Последний превратил директора в истинного счастливца. Сразу я не смекнул, в чём было дело; тогда он подробно рассказал мне всю историю. Вот она.
   -- Дело было в городе Слагельсе, -- рассказывал он. -- Я давал представление в зале на почтовой станции; сбор был полный, публика блестящая, но совсем зелёная, за исключением двух-трёх пожилых матрон. Вдруг входит господин в чёрной паре, с виду студент, садится и где следует смеётся, где следует аплодирует!.. Зритель не из обыкновенных! Я захотел узнать, кто он такой. Слышу -- кандидат политехнических наук, командированный в провинцию просвещать народ. В восемь часов вечера представление моё кончилось, детям надо ведь ложиться спать пораньше, а моё дело заботиться об удобствах публики. В девять часов начал читать лекцию и показывать свои опыты кандидат, и теперь я превратился в слушателя. Да, оно и стоило послушать и поглядеть! Правда, бо?льшую часть лекции впору было понять разве пастору, как это у нас говорится, но всё же я кое-что понял, а главное, усвоил себе мысль, что если мы, люди, способны додуматься до таких вещей, то должны годиться кое на что и после того, как нас упрячут в землю. Кандидат положительно делал маленькие чудеса, но всё выходило у него так просто, естественно! Во времена Моисея и пророков такой политехник прослыл бы за одного из первых мудрецов, а в средние века его бы просто сожгли! Всю ночь я не мог заснуть; на другой день вечером я опять давал представление; кандидат снова присутствовал, и я был, что называется, в ударе. Я слышал от одного актёра, что он, играя роли первых любовников, всегда имел в виду одну из зрительниц, для неё одной и играл, забывая всех остальных. Такою "зрительницей" стал для меня кандидат; для него я и играл. Представление кончилось, всю мою труппу вызвали, а меня кандидат пригласил к себе распить с ним в компании бутылочку вина. Он говорил о моём театре, а я -- о его науке, и думаю, что оба мы были одинаково довольны друг другом, но я в своём деле всё-таки перещеголял его: он-то многих из своих фокусов и сам объяснить не мог. Почему, например, железная пластинка, пропущенная сквозь спираль, намагничивается? Она словно одухотворяется, но как, чем? Вот и с людьми то же самое, думается мне: создатель пропускает их через спираль времени, на них нисходит дух, и вот вам -- Наполеон, Лютер или кто-нибудь другой в этом роде. "Мир -- ряд чудес, сказал мой кандидат, -- но мы так привыкли к ним, что зовём их обыденными явлениями". И он пустился в объяснения; под конец мне стало казаться, что мне как будто приподняли темя и мозговое помещение моё расширилось! Я сознался, что, не уйди уже моё время, я бы сейчас же поступил в политехнический институт, учиться разбирать мир по косточкам, даром что я и без того один из счастливейших людей на свете! "Один из счастливейших людей! -- повторил кандидат, словно смакуя мои слова. -- Так вы счастливы?" -- "Да! -- ответил я. -- Я счастлив; меня с моей труппой принимают отлично во всех городах. Правда, есть у меня одно желание, которое иногда дразнит меня, как бесёнок, и смущает мой весёлый нрав... Мне бы хотелось стать директором настоящей труппы!" -- "Вы хотели бы оживить своих марионеток? Желали бы, чтобы они сделались настоящими актёрами, а вы директором настоящей труппы? -- спросил меня кандидат. -- Вы думаете, что будете тогда вполне счастливы?"
   Сам он этого не думал, а я думал, и мы долго спорили, но каждый остался при своём мнении. Разговаривая, мы не переставали чокаться: вино было доброе, но не простое, что ни говори; иначе пришлось бы объяснить всю историю тем, что я попросту наклюкался! Но пьян я не был, ни-ни!.. Вдруг вижу, всю комнату точно озарило солнцем; лицо кандидата так и светится. Мне сейчас вспомнились сказания о вечно юных богах древности, разгуливавших по свету. Я сказал ему об этом, он улыбнулся, и я готов был поклясться, что передо мною сидит сам переодетый бог или один из сродников богов. Так оно и было; и вот желанию моему суждено было исполниться: куклы должны были сделаться живыми людьми, а я -- настоящим директором. По этому случаю мы выпили ещё; потом кандидат запрятал всех моих кукол в сундук, привязал его к моей спине и пропустил меня через спираль. Я и теперь ещё слышу, как я шлёпнулся на пол!
   В самом деле, я лежал на полу, а вся моя труппа выпрыгнула из ящика. Куклы превратились в замечательных артистов -- это они сами мне сказали, -- а я был их директором. Всё было готово к первому представлению, но вся труппа желала поговорить со мною, публика тоже. Первая танцовщица заявила, что, если она не будет стоять на одной ножке, сборы падут; она являлась главным лицом в труппе и требовала соответственного обращения с собою. Кукла, игравшая королев, желала, чтобы с нею и вне сцены обходились как с королевой, -- иначе она отвыкнет от своего амплуа! Выходной актёр, являвшийся с письмами, воображал себя такою же артистическою величиною, как и первый любовник: нет ни малых, ни великих актёров, все одинаково важны в смысле сценического ансамбля! Трагик же требовал, чтобы вся его роль сплошь состояла из одних сильных мест: за ними ведь следуют аплодисменты и вызовы. Примадонна хотела играть только при красном бенгальском освещении -- это ей шло, а голубое было не к лицу. Словом, все жужжали, точно мухи в бутылке, а в середине её сидел я сам -- я был директором! Дыхание спиралось у меня в груди, голова кружилась, я очутился в самом жалком положении, в какое только может попасть человек: меня окружала совсем новая порода людей! Я от души желал упрятать их всех опять в сундук и вовеки не бывать настоящим директором! Я и сказал им прямо, что все они, в сущности, только марионетки, а они за это избили меня до полусмерти.
   Очнулся я на своей постели, в своей комнате. Как я попал туда от кандидата, знает он, а не я. Месяц светил прямо на пол, а на полу валялся опрокинутый сундук и вокруг него все мои куклы, малые и большие, -- вся труппа! Я зевать не стал, спрыгнул с постели, побросал их всех в сундук, которых ногами вниз, которых головой, захлопнул крышку и сам уселся на неё. Вот-то была картина! Можете вы себе представить её? Я могу. "Ну-с, теперь вы останетесь там! -- сказал я куклам. -- А я никогда больше не пожелаю оживить вас!" На душе у меня стало так легко, я опять был счастливейшим человеком. Кандидат политехнических наук просветил меня. Я был до того счастлив, что как сидел на сундуке, так и заснул. Утром -- скорее, впрочем, в полдень, я непостижимо долго спал в этот день! -- я проснулся и увидал, что всё ещё сижу на сундуке. Теперь я был вполне счастлив: я убедился, что моё прежнее желание было просто глупостью. Я справился о кандидате, но он исчез, как исчезали греческие и римские боги. С тех пор и я остаюсь счастливейшим человеком. Ну, не счастливый ли я в самом деле директор? Труппа моя не рассуждает, публика тоже, а забавляется себе от всей души. И я свободно могу сам сочинять для себя пьесы. Из всех пьес я беру что хочу -- самое лучшее, и никто не в претензии. Есть такие пьесы, которыми теперь директора больших театров пренебрегают, но которые лет тридцать тому назад давали полные сборы, заставляли публику проливать слёзы: я даю эти пьесы на своей сцене, и малыши плачут, как, бывало, плакали их папаши и мамаши. Я даю "Иоганну Монфокон" и "Дювеке" -- конечно, в сокращённом виде: малыши не любят длинной любовной канители; им хоть несчастливо, да скоро. Так-то изъездил я всю Данию и вдоль и поперёк, знаю всех, и меня знают все. Теперь вот направляюсь в Швецию; посчастливится мне там, наживу деньжонок -- сделаюсь скандинавом (приверженцем идеи объединения всех трёх северных государств), а иначе -- нет; говорю вам откровенно, как своему земляку!
   А я в качестве такового, конечно, не замедлил рассказать о своей встрече вам; такая уж у меня повадка -- рассказывать.

Через тысячу лет

   Да, через тысячу лет обитатели Нового Света прилетят в нашу старую Европу на крыльях пара, по воздуху! Они явятся сюда осматривать памятники и развалины, как мы теперь осматриваем остатки былого величия южной Азии.
   Они прилетят в Европу, через тысячу лет! Темза, Дунай, Рейн будут течь по-прежнему; Монблан всё так же гордо будет подымать свою снежную вершину, северное сияние -- освещать полярные страны, но поколения за поколениями уже превратятся в прах, длинный ряд минутных знаменитостей будет забыт, как забыты имена тех, что почивают в кургане, на котором благодушный мельник, собственник его, поставил себе скамеечку, чтобы сидеть тут и любоваться волнующейся нивой.
   -- В Европу! -- воскликнут юные поколения американцев. -- В страну наших отцов, в страну чудных воспоминаний, в Европу!
   Воздушный корабль прибывает; он переполнен пассажирами, -- он ведь мчится куда быстрее парохода. Электромагнитный провод, протянутый под морем, уже передал, как велико число пассажиров воздушного поезда. Вот показалась и Европа, берега Ирландии, но пассажиры ещё спят; они велели разбудить себя только над самой Англией. Тут они спустятся на землю и очутятся в стране Шекспира, как зовут её сыны муз, или в стране машин и политики, как называют её другие.
   Целый день стоит здесь поезд -- вот сколько времени может занятое и непоседливое поколение уделить великой Англии и Шотландии!
   Дальше путь идёт по подводному туннелю; ведёт он во Францию, страну Карла Великого и Наполеона. Вспоминается имя Мольера, учёные заводят разговор о классической и романтической школах седой древности, восхваляют героев, поэтов и людей науки, которых ещё не знает наше время, но которые должны народиться в европейском кратере -- Париже.
   Из Франции воздушный корабль несётся в страну, откуда вышел Колумб, где родился Кортес, где слагал звучными стихами свои драмы Кальдерой. В её цветущих долинах ещё живут черноокие красавицы, а в старинных песнях живёт имя Сида, упоминается Альгамбра.
   Перелетают море, и вот путешественники в Италии, где лежал когда-то древний вечный город Рим. Он исчез с лица земли, Кампанья превратилась в пустыню, от собора Петра осталась одна полуразрушенная стена; её показывают всем путешественникам, но подлинность её подлежит сомнению.
   Дальше -- в Грецию, чтобы проспать ночь в роскошном отеле на вершине Олимпа; тогда дело сделано: были, дескать, и там! Поезд направляется к берегам Босфора, чтобы остановиться на несколько часов у того места, где некогда лежала Византия. Бедные рыбаки закидывают свои сети у тех берегов, где, по преданию, расстилались во времена турецкого владычества гаремные сады.
   Пролетают над развалинами больших городов по берегам Дуная, -- городов этих наше время ещё не видало. То тут, то там спускается воздушный поезд, останавливаясь в местах, богатых воспоминаниями, которые ещё породит время.
   Вот внизу Германия, некогда сплошь опутанная густою сетью железных дорог и каналов, страна, где проповедовал Лютер, пел Гёте, держал композиторский скипетр Моцарт. И другие великие имена сияют в науке и искусстве, имена, которых мы ещё не знаем. Один день посвящается обозрению Германии, один -- странам севера: родине Эрстеда, родине Линнея и Норвегии, стране древних героев и юных норвежцев; Исландию захватывают на обратном пути. Гейзер не кипит более, Гекла потухла, но могучий скалистый остров возвышается из пены морских волн, как вечный памятник саг.
   -- В Европе есть на что посмотреть! -- говорят юные американцы. -- И мы осмотрели всё в одну неделю. Это вполне возможно, как уже доказал и великий наш путешественник -- называют имя своего современника -- в своём знаменитом сочинении: "Вокруг Европы в восемь дней".

Сердечное горе

   Рассказ этот состоит, собственно, из двух частей: первую можно бы, пожалуй, и пропустить, да в ней содержатся кое-какие предварительные сведения, а они небесполезны.
   Мы гостили у знакомых в имении. Случилось так, что наши хозяева уехали куда-то на день, и как раз в этот самый день из ближайшего городка приехала пожилая вдова с мопсом. Она объявила, что желает продать нашему хозяину несколько акций своего кожевенного завода. Бумаги были у неё с собой, и мы посоветовали ей оставить их в конверте с надписью: "Его превосходительству генерал-провиант-комиссару..." и прочее.
   Она внимательно выслушала нас, взяла в руки перо, задумалась и попросила повторить титул ещё раз, только помедленнее. Мы исполнили её просьбу, и она начала писать, но, дойдя до "генерал-пров...", остановилась, глубоко вздохнула и сказала:
   -- Ах, я ведь только женщина!
   Своего мопса она спустила на пол, и он сидел и ворчал. Ещё бы! Его взяли прокатиться ради его же удовольствия и здоровья, и вдруг спускают на пол?! Сплюснутый нос и жирная спина -- вот его внешние приметы.
   -- Он не кусается! -- сказала его хозяйка. -- У него и зубов-то нет. Он всё равно, что член семьи, проданный и злющий... Но это всё оттого, что его много дразнят: внуки мои играют в свадьбу и хотят, чтобы он был шафером, а это тяжеленько для бедного создания!
   Тут она передала нам свои бумаги и взяла мопса на руки.
   Вот первая часть, без которой можно бы и обойтись.
   Мопс умер -- вот вторая.
   Это случилось через неделю. Мы уже переехали в город и остановились на постоялом дворе. Окна наши выходили во двор, который разделялся забором на две части; в одной были развешаны шкуры и кожи, сырые и выделанные; тут же находились и разные приспособления для кожевенного дела. Эта часть принадлежала вдове.
   Мопс умер утром и был зарыт здесь же, на дворе. Внуки вдовы, то есть вдовы кожевника, а не мопса -- мопс не был женат, -- насыпали над могилкой холмик, и вышла прелесть что за могилка; славно, должно быть, было лежать в ней!
   Холмик обложили черепками, посыпали песком, а посредине воткнули пивную бутылку горлышком вверх, но это было сделано без всякой задней мысли.
   Дети поплясали вокруг могилки, а потом старший мальчик, практичный семилетний юноша, предложил устроить обозрение мопсенькиной могилки для всех соседних детей. За вход можно было брать по пуговке от штанишек: это найдётся у каждого мальчика; мальчики же могут заплатить и за девочек.
   Предложение было принято единогласно.
   И вот все соседские ребятишки пришли на выставку и заплатили по пуговке; многим мальчикам пришлось в этот день щеголять с одной подтяжкой; зато они видели мопсенькину могилку, а это ведь чего-нибудь да стоило!
   Но за забором у самой калитки стояла маленькая оборванная девочка, прехорошенькая, кудрявая, с такими ясными голубыми глазами, что просто загляденье! Она не говорила ни слова, не уронила ни одной слезы, она только жадно вытягивала шейку и старалась заглянуть дальше, как можно дальше во двор. У неё не было пуговицы, и потому она печально стояла на улице, пока другие дети входили и выходили. Наконец перебывали все и ушли. Тогда девочка присела на землю, закрыла глаза своими загорелыми ручонками и горько, горько заплакала. Только она одна не видала мопсенькиной могилки! Не видала!.. Вот было горе так горе, великое, сердечное горе, каким бывает горе взрослого.
   Нам всё это было видно сверху, а когда смотришь на свои ли, чужие ли горести сверху, то они кажутся только забавными.
   Вот и весь сказ. Кто не понял, пусть купит у вдовы акции кожевенного завода.

Птица феникс

   В райском саду под деревом познания цвёл розовый куст; в первой же распустившейся на нём розе родилась птица; перья её отливали чудными красками, полёт её был -- сиянием, пение -- дивной гармонией.
   Но вот Ева вкусила от дерева познания, и её вместе с Адамом изгнали из рая, а от пламенного меча ангела возмездия упала в гнездо одна искра. Гнездо вспыхнуло, и птица сгорела, но из раскалённого яйца вылетела новая, единственная, всегда единственная в мире птица феникс. Мифы говорят, что она вьёт себе гнездо в Аравии и каждые сто лет сама сжигает себя в гнезде, но из раскалённого яйца вылетает новый феникс, опять единственный в мире.
   Быстрая, как луч света, блистая чудною окраской перьев, чаруя своим дивным пением, летает вокруг нас дивная птица.
   Мать сидит у колыбели ребёнка, а птица витает над его изголовьем, и от веяния её крыл вокруг головки ребёнка образуется сияние. Залетает птица и в скромную хижину труженика, и тогда луч солнца озаряет хижину, а жалкий деревянный сундук начинает благоухать фиалками.
   Птица феникс не вечно остаётся в Аравии. Она парит вместе с северным сиянием и над ледяными равнинами Лапландии, порхает между жёлтыми цветами, питомцами короткого лета, и в Гренландии. В глубине Фалунских рудников и в угольных шахтах Англии вьётся она напудренною молью над молитвенником в руках благочестивого рабочего; в цветке лотоса плавает по священным водам Ганга, и глаза молодой индийской девушки загораются при виде её огнём восторга!
   Птица феникс! Разве ты не знаешь её, этой райской птицы, священного лебедя песнопений? На колеснице Фесписа[1] сидела она болтливым вороном, хлопая чёрными крыльями; по струнам арфы исландского скальда звонко ударяла красным клювом лебедя; на плечо Шекспира опускалась вороном Одина и шептала ему на ухо: "Тебя ждёт бессмертие"; в праздник певцов порхала в рыцарской зале Вартбурга.
   Птица феникс! Разве ты не знаешь её? Это она ведь пропела тебе марсельезу, и ты целовал перо, выпавшее из её крыла; она являлась тебе в небесном сиянии, а ты, может быть, отворачивался от неё к воробьям с крыльями, раззолоченными сусальным золотом!..
   Райская птица, каждое столетие погибающая в пламени и вновь возрождающаяся из пепла, твои золотые изображения висят в роскошных чертогах богачей, сама же ты часто блуждаешь бесприютная, одинокая!.. Птица феникс, обитающая в Аравии, -- только миф!
   В райском саду родилась ты под деревом познания, в первой распустившейся розе, и творец отметил тебя своим поцелуем и дал тебе настоящее имя -- Поэзия!
  
   1. Феспис (жил в Аттике около 550 году до н. э.), согласно преданиям, был отцом трагедии и разъезжал по стране во главе странствующей труппы актёров; сценой им служила их же повозка.

Воротничок

   Жил-был щёголь; у него только и было за душой, что сапожная подставка, гребёнка да ещё чудеснейший щёгольский воротничок. Вот о воротничке-то и пойдёт речь.
   Воротничок уже довольно пожил на свете и стал подумывать о женитьбе. Случилось ему раз попасть в стирку вместе с чулочною подвязкой.
   -- Ах! -- сказал воротничок. -- Что за грация, что за нежность и миловидность! Никогда не видал ничего подобного! Позвольте узнать ваше имя?
   -- Ах, нет-нет! -- отвечала подвязка.
   -- А где вы, собственно, изволите пребывать?
   Но подвязка была очень застенчива, вопрос показался ей нескромным, и она молчала.
   -- Вы, вероятно, завязка? -- продолжал воротничок. -- Вроде тесёмки, которая стягивает платье на талии? Да-да, я вижу, милая барышня, что вы служите и для красы и для пользы.
   -- Пожалуйста, не заводите со мной разговоров! -- сказала подвязка. -- Я, кажется, не подавала вам никакого повода!
   -- Ваша красота -- достаточный повод! -- сказал воротничок.
   -- Ах, сделайте одолжение, держитесь подальше! -- вскричала подвязка. -- Вы на вид настоящий мужчина!
   -- Как же, я ведь щёголь! -- сказал воротничок. -- У меня есть сапожная подставка и гребёнка!
   И совсем неправда. Эти вещи принадлежали не ему, а его господину; воротничок просто хвастался.
   -- Подальше, подальше! -- сказала подвязка. -- Я не привыкла к такому обращению!
   -- Недотрога! -- сказал воротничок.
   Тут его взяли из корыта, выстирали, накрахмалили, высушили на солнце и положили на гладильную доску.
   Появился горячий утюг.
   -- Сударыня! -- сказал воротничок утюжной плитке. -- Прелестная вдовушка! Я пылаю! Со мной происходит какое-то превращение! Я сгораю! Вы прожигаете меня насквозь! Ух!.. Вашу руку и сердце!
   -- Ах ты рвань! -- сказала утюжная плитка и гордо проехалась по воротничку. Она воображала себя локомотивом, который тащит за собой по рельсам вагоны. -- Рвань! -- повторила она.
   Воротничок немножко пообтрепался по краям, и явились ножницы подровнять их.
   -- О! -- вскрикнул воротничок. -- Вы, должно быть, первая танцовщица? Вы так чудесно вытягиваете ножки! Ничего подобного не видывал! Кто из людей может сравниться с вами? Вы бесподобны!
   -- Знаем! -- сказали ножницы.
   -- Вы достойны быть графиней! -- продолжал воротничок. -- Я владею только барином-щёголем, сапожною подставкой и гребёнкой... Ах, будь у меня графство...
   -- Он сватается?! -- вскричали ножницы и, осердясь, с размаху так резнули воротничок, что совершенно искалечили его.
   Пришлось его бросить.
   -- Остаётся присвататься к гребёнке! -- сказал воротничок. -- Удивительно, как сохранились ваши зубки, барышня!.. А вы никогда не думали о замужестве?
   -- Как же! -- сказала гребёнка. -- Я уже невеста! Выхожу за сапожную подставку!
   -- Невеста! -- воскликнул воротничок. Теперь ему не за кого было свататься, и он стал презирать всякое сватовство.
   Время шло, и воротничок попал наконец с прочим тряпьём на бумажную фабрику. Тут собралось большое тряпичное общество; тонкие тряпки держались, как и подобает, подальше от грубых. У каждой нашлось о чём порассказать, у воротничка, конечно, больше всех: он был страшный хвастун.
   -- У меня было пропасть невест! -- тараторил он. -- Так и бегали за мной. Ещё бы! Подкрахмаленный, я выглядел таким франтом! У меня даже были собственные сапожная подставка и гребёнка, хотя я никогда и не пользовался ими. Посмотрели бы вы на меня, когда я лежал, бывало, на боку! Никогда не забыть мне моей первой невесты -- завязки! Она была такая тонкая, нежная, мягкая! Она бросилась из-за меня в лохань! Была тоже одна вдовушка; она дошла просто до белого каления!.. Но я оставил её, и она почернела с горя! Ещё была первая танцовщица; это она ранила меня, -- видите? Бедовая была! Моя собственная гребёнка тоже любила меня до того, что порастеряла от тоски все свои зубы! Вообще немало у меня было разных приключений!.. Но больше всего жаль мне подвязку, то бишь -- завязку, которая бросилась из-за меня в лохань. Да, много у меня кое-чего на совести!.. Пора, пора мне стать белою бумагою!
   Желание его сбылось: всё тряпьё стало белою бумагой, а воротничок -- как раз вот этим самым листом, на котором напечатана его история, -- так он был наказан за своё хвастовство. И нам тоже не мешает быть осторожнее: как знать? Может быть, и нам придётся в конце концов попасть в тряпьё да стать белою бумагой, на которой напечатают нашу собственную историю, и вот пойдёшь разносить по белу свету всю подноготную о самом себе!

Немая книга

   У просёлочной дороги, в лесу, стоит одинокий крестьянский дом. Проходим прямо во двор; солнышко так и сияет, все окошки отворены, жизнь кипит ключом, но в беседке из цветущей сирени стоит открытый гроб. В нём лежит покойник; его будут хоронить сегодня утром. а пока поставили в беседку. Никто не стоит возле гроба, никто не скорбит об умершем, никто не плачет над ним. На лицо его наброшен белый покров, а голова покоится на большой, толстой книге; листы её из простой, серой бумаги; между ними скрыты и забыты засушенные цветы. Книга эта -- целый гербарий, собранный по разным местам, и должна быть зарыта вместе с умершим: так он велел; с каждым цветком связана была ведь целая глава из его жизни.
   -- Кто он? -- спросили мы, и нам ответили:
   -- Старый студент из Упсалы! Когда-то он был способным малым, изучал древние языки, пел и даже, говорят, писал стихи. Но потом с ним что-то приключилось, и он стал топить свои мысли и душу в водке; в ней же потонуло и его здоровье, и вот он поселился здесь, в деревне; кто-то платил за его помещение и стол. Он был кроток и набожен, как дитя, но иногда на него находили минуты мрачного отчаяния; тогда с ним трудно было справиться, и он убегал в лес, как гонимый зверь. Стоило, однако, залучить его домой да подсунуть ему книгу с засушенными растениями, и он сидит, бывало, по целым дням, рассматривая то тот, то другой цветок. Иной раз по его щекам бежали при этом крупные слёзы. Бог знает, о чём он думал в такие минуты! И вот он просил положить эту книгу ему в гроб; теперь она лежит у него под головой. Сейчас гроб заколотят, и бедняга успокоится в могиле навеки!
   Мы приподняли покров. Миром и спокойствием веяло от лица покойного; солнечный луч озарял его чело; стрелой влетела в беседку ласточка, быстро повернулась на лету над головой покойника, прощебетала что-то и скрылась.
   Какое-то странное чувство, знакомое, вероятно, всем, овладевает душой, когда начнёшь перечитывать старые письма, относящиеся к дням нашей юности. Перед взором словно всплывает целая жизнь со всеми её надеждами и печалями. Сколько из тех людей, с которыми мы когда-то жили душа в душу, умерло с тех пор для нас! Правда, они живы и до сих пор, но мы столько лет уже не вспоминали о них! А ведь когда-то думали, что вечно будем делить с ними и горе и радость.
   Вот засушенный дубовый листок. Невольно приходит на ум друг, товарищ школьных лет, друг на всю жизнь! Он сам воткнул этот листок в фуражку студента, сорвав его в зелёном лесу, где был заключён товарищеский союз на всю жизнь! Где же этот друг теперь?.. Листок был спрятан, друг забыт! А вот веточка какого-то чужеземного тепличного растения, слишком нежного, чтобы расти в садах севера. Сухие листики как будто ещё сохранили свой аромат! Эту веточку дала ему она... она -- цветок, взлелеянный в дворянской теплице! Вот белая кувшинка; он сам сорвал и оросил горькими слезами этот цветок -- дитя тихих, стоячих вод. Вот крапива! О чём говорят её листья? О чём думал он сам, срывая и пряча её? Вот лесной ландыш; вот веточка козьей жимолости из цветочного горшка, стоявшего на окне постоялого двора, а вот голые, острые травяные стебли!
   Душистые, усыпанные цветами ветви сирени склоняются к челу усопшего; снова пролетает ласточка: "кви-вит, кви-вит!.." Приходят люди с молотком и гвоздями; покойник скрывается под крышкой навеки; голова его покоится на немой книге. Скрыто -- забыто!

Счастливое семейство

   Самый большой лист у нас, конечно, лист лопуха: наденешь его на животик -- вот тебе и передник, а положишь в дождик на головку -- зонтик! Такой большущий этот лопух! И он никогда не растёт в одиночку, а всегда уж где один, там и много, -- такое изобилие! И вся эта роскошь -- кушанье для улиток! А самих улиток, белых, больших, кушали в старину важные господа; из улиток приготовлялось фрикасе, и господа, кушая его, приговаривали: "Ах, как вкусно!" Они и вправду воображали себе, что это ужасно вкусно. Так вот, эти большие белые улитки ели лопухи, потому и стали сеять лопух.
   Была одна старая барская усадьба, где уж давно не ели улиток, и они все повымерли. А лопух не вымер; он себе всё рос да рос -- его ничем нельзя было заглушить; все аллеи, все грядки заросли лопухом, так что и сад стал не сад, а лопушиный лес; никто бы и не догадался, что тут был прежде сад, если бы кое-где не торчали ещё то яблонька, то сливовое деревцо. Вот в этом-то лопушином лесу и жила последняя пара старых-престарых улиток.
   Они и сами не знали, сколько им лет, но отлично помнили, что прежде их было много, что они очень старинной иностранной породы и что весь этот лес был насажен исключительно для них и для их родичей. Старые улитки ни разу не выходили из своего леса, но знали, что где-то есть что-то, называющееся "барскою усадьбой"; там улиток варят до тех пор, пока они не почернеют, а потом кладут на серебряное блюдо. Что было дальше, они не знали. Не знали они тоже и даже представить себе не могли, что такое значит свариться и лежать на серебряном блюде; знали только, что это было чудесно и, главное, аристократично! И ни майский жук, ни жаба, ни дождевой червяк -- никто из тех, кого они спрашивали, ничего не мог сказать об этом: никому ещё не приходилось быть сваренным и лежать на серебряном блюде!
   Что же касается самих себя, то улитки отлично знали, что они, старые белые улитки, самые знатные на свете, что весь лес растёт только для них, а усадьба существует лишь для того, чтобы они могли свариться и лежать на серебряном блюде.
   Жили улитки тихо, мирно и очень счастливо. Детей у них не было, и они взяли на воспитание улитку из простых. Приёмыш их ни за что не хотел расти -- он был ведь обыкновенной, простой породы, но старикам, особенно улитке-мамаше, всё казалось, что он заметно увеличивается, и она просила улитку-папашу, если он не видит этого так, ощупать раковину малютки! Папаша щупал и соглашался с мамашей.
   Раз шёл сильный дождь.
   -- Ишь, как барабанит по лопуху! -- сказал улитка-папаша.
   -- И какие крупные капли! -- сказала улитка-мамаша. -- Вон как потекли вниз по стебелькам! Увидишь, как здесь будет сыро! Как я рада, что у нас и у сынка нашего такие прочные домики! Нет, что ни говори, а ведь нам дано больше, чем кому другому на свете! Сейчас видно, что мы первые в мире! У нас с самого рождения есть уже свои дома, для нас насажен целый лопушиный лес! А хотелось бы знать, как далеко он тянется и что там за ним?
   -- Ничего! -- сказал улитка-папаша. -- Уж лучше, чем у нас тут, и быть нигде не может; я по крайней мере лучшего не ищу.
   -- А мне, -- сказала улитка-мамаша, -- хотелось бы попасть в усадьбу, свариться и лежать на серебряном блюде. Этого удостаивались все наши предки, и, уж поверь, в этом есть что-то возвышенное!
   -- Усадьба, пожалуй, давно разрушилась, -- сказал улитка-папаша, -- или вся заросла лопухом, так что людям и не выбраться оттуда. Да и к чему так спешить? А ты вот вечно спешишь, и сынок наш туда же за тобой. Ведь он уж третий день всё ползёт вверх по стебельку; просто голова кружится, как поглядишь!
   -- Ну, не ворчи на него! -- сказала улитка-мамаша. -- Он ползёт осторожно. Он, наверно, будет нам утехой, а ведь нам, старикам, больше и жить не для чего. Только подумал ли ты, откуда нам взять ему жену? Что, по-твоему, там, дальше, в лопухе, не найдётся кого-нибудь из нашего рода?
   -- Чёрные улитки без домов есть, конечно, -- сказал улитка-папаша, -- но ведь это же простонародье! Да и много они о себе думают! Можно, впрочем, поручить это дело муравьям: они вечно шныряют взад да вперёд, точно за делом, и, уж верно, знают, где надо искать жену для нашего сынка.
   -- Знаем, знаем одну красавицу из красавиц! -- сказали муравьи. -- Только, навряд ли она подойдёт вам -- она ведь королева!
   -- Это не беда! -- сказали старики. -- А есть ли у неё дом?
   -- Даже дворец! -- сказали муравьи. -- Чудеснейший муравейник с семьюстами ходов!
   -- Благодарим покорно! -- сказала улитка-мамаша. -- Сыну нашему не с чего лезть в муравейник! Если у вас нет на примете никого получше, то мы поручим дело комарам: они летают и в дождь и в солнышко и знают лопушиный лес вдоль и поперёк.
   -- У нас есть невеста для вашего сына! -- сказали комары. -- Шагах в ста отсюда на кустике крыжовника сидит в своём домике одна маленькая улитка. Она живёт одна-одинёшенька и как раз в таком возрасте, что может выйти замуж. Всего в ста человеческих шагах отсюда!
   -- Так пусть она явится к нему! -- сказали старики. -- У него целый лопушиный лес, а у неё всего-навсего один кустик!
   За улиткой-невестой послали. Она отправилась в путь и благополучно добралась до лопухов на восьмой день путешествия. Вот что значит чистота породы.
   Отпраздновали свадьбу. Шесть светляков светили изо всех сил; вообще же свадьба была очень тихая: старики не любили шума. Зато улитка-мамаша сказала чудеснейшую речь. Папаша не мог, он был так растроган! И вот старики отдали молодым во владение весь лопушиный лес, сказав при этом, как они и всю жизнь свою говорили, что лучше этого леса нет ничего на свете и что, если молодые будут честно и благородно жить и плодиться, то когда-нибудь им или их детям доведётся попасть в усадьбу: там их сварят дочерна и положат на серебряное блюдо!
   Затем старики вползли в свои домики и больше уже не показывались, -- они заснули.
   А молодые улитки стали царствовать в лесу и оставили после себя большое потомство. Попасть же в усадьбу и лежать на серебряном блюде им так и не удалось! Поэтому они решили, что усадьба совсем разрушилась, а все люди на свете повымерли. Никто им не противоречил, -- значит, так оно и было. И вот дождь барабанил по лопуху, чтобы позабавить улиток, а солнце сияло, чтобы зеленел их лопух, и они были счастливы, счастливы! И вся их семья была счастлива, -- так-то!

Соседи

   Право, можно было подумать, будто в пруду что-то случилось, а на самом-то деле ровно ничего! Но все утки, как те, что преспокойно дремали на воде, так и те, что опрокидывались на головы, хвостами кверху -- они ведь и это умеют -- вдруг заспешили на берег; на влажной глине отпечатались следы их лапок, и вдали долго-долго ещё слышалось их кряканье. Вода тоже взволновалась, а всего за минуту перед тем она стояла недвижно, отражая в себе, как в зеркале, каждое деревцо, каждый кустик, старый крестьянский домик со слуховыми оконцами и ласточкиным гнездом, но самое главное -- большой розовый куст в полном цвету, росший над водой у самой стены домика. Но всё это стояло в воде вверх ногами, как перевёрнутая картина. Когда же вода взволновалась, одно набежало на другое, и вся картина пропала. На воде тихо колыхались два пёрышка, обронённых утками, и вдруг их словно погнало и закрутило ветром. Но ветра не было, и скоро они опять спокойно улеглись на воде. Сама вода тоже мало-помалу успокоилась, и в ней опять ясно отразились домик с ласточкиным гнездом под крышей и розовый куст со всеми его розами. Они были чудо как хороши, но сами того не знали, -- никто ведь не говорил им этого. Солнышко просвечивало сквозь их нежные ароматные лепестки, и на сердце у роз было так же хорошо, как бывает иногда в минуту тихого, счастливого раздумья у нас.
   -- Как хороша жизнь! -- говорили розы. -- Одного только хотелось бы нам ещё -- поцеловать тёплое красное солнышко да вон те розы в воде! Они так похожи на нас! Хотелось бы, впрочем, расцеловать и тех миленьких нежных птенчиков в гнезде, вон там, внизу! Наверху, над нами, тоже сидят птенчики! Эти верхние высовывают из гнезда головки и попискивают! На них нет ещё пёрышек, как у их отца с матерью. Да, славные у нас соседи и вверху и внизу. Ах, как хороша жизнь!
   Верхние и нижние птенчики -- нижние-то являлись только отражением верхних -- были воробьи; мать и: отец их -- тоже. Они завладели прошлогодним ласточкиным гнездом и расположились в нём, как у себя дома.
   -- Это утиные дети плавают по воде? -- спросили воробышки, увидав утиные перья.
   -- Не задавайте глупых вопросов! -- отвечала воробьиха-мать. -- Не видите разве, что это перья, живое платье, какое будет и у вас, -- только наше-то потоньше! Хорошо бы, впрочем, заполучить эти пёрышки в гнездо -- они славно греют!.. А хотелось бы мне знать, чего испугались утки? Что-нибудь да случилось там, под водой, -- не меня же они испугались... Хотя, положим, я сказала вам "пип" довольно громко!.. Тупоголовые розы должны были бы знать это, но они никогда ничего не знают, только глядятся на себя в пруд да пахнут. Надоели мне эти соседки!
   -- Послушайте-ка этих милых верхних птенчиков! -- сказали розы. -- Они тоже начинают пробовать голос! Они ещё не умеют, но скоро выучатся щебетать! Вот-то будет радость! Приятно иметь таких весёлых соседей!
   В это время к пруду подскакала пара лошадей; их надо было поить. На одной из них сидел верхом деревенский парнишка; он поснимал с себя всё, что было на нём надето, кроме чёрной широкополой шляпы. Парнишка свистал, как птица, и въехал с лошадьми в самое глубокое место пруда. Проезжая мимо розового куста, он сорвал одну розу и заткнул за ленточку своей шляпы; теперь он воображал себя страсть каким нарядным! Напоив лошадей, парнишка уехал. Остальные розы глядели вслед уехавшей и спрашивали друг друга:
   -- Куда это она отправилась?
   Но никто этого не знал.
   -- Хотелось бы и мне пуститься по белу свету! -- говорили розы одна другой. -- Но и тут у нас тоже прекрасно! Днём греет солнышко, а ночью небо светится ещё ярче! Это видно сквозь маленькие дырочки на нём!
   Дырочками они считали звёзды -- розы ведь могли и не знать, что такое звёзды.
   -- Мы оживляем собою весь дом! -- сказала воробьиха. -- Кроме того, ласточкино гнездо приносит счастье, как говорят люди; поэтому они очень рады нам! Но вот такой розовый кустище возле самого дома только разводит сырость. Надеюсь, что его уберут отсюда, тогда на его месте может хоть вырасти что-нибудь полезное! Розы служат ведь только для вида да для запаха, много-много -- для украшения шляпы! Я слыхала от моей матери, что они каждый год опадают, и тогда жена крестьянина собирает их и пересыпает солью, причём они получают уже какое-то французское имя, -- я не могу его выговорить, да и не нуждаюсь в этом! Потом их кладут в горящие уголья, чтобы они хорошенько пахли. Вот и всё; они годны только для услаждения глаз да носа. Так-то!
   Настал вечер; в тёплом воздухе заплясали комары и мошки, лёгкие облака окрасились пурпуром, и запел соловей. Песнь его неслась к розам, и в ней говорилось, что красота -- солнечный луч, оживляющий весь мир! Но розы думали, что соловей воспевает самого себя, -- и почему бы им не думать этого? Им ведь и в голову не приходило, что песня могла относиться к ним. Они только простодушно радовались ей и думали:
   "А не могут ли и все воробышки стать соловьями?"
   -- Мы отлично понимаем, что поёт эта птица! -- сказали воробышки. -- Только вот одно слово непонятно. Что такое "красота"?
   -- Так, пустое! Только для вида! -- отвечала мать. -- Там, в барской усадьбе, где у голубей свой дом и где их каждый день угощают горохом и зёрнами. Я, кстати, едала с ними и вы тоже будете: скажи мне, с кем ты водишься, и я скажу тебе, кто ты сам, -- так вот, там, во дворе, есть две птицы с зелёными шеями и с хохолком на голове. Хвост у них может раскрываться, и как раскроется -- ну, что твоё колесо, да ещё весь переливается разными красками, просто глазам невтерпёж. Зовут этих птиц павлинами, и вот это-то и есть красота. Пообщипать бы их немножко, так выглядели бы не лучше нас! Ух! Я бы их заклевала, не будь только они такие огромные!
   -- Я их заклюю! -- сказал самый маленький, совсем ещё голенький воробышек.
   В домике жила молодая чета -- муж с женою. Они очень любили друг друга, оба были такие бодрые, работящие, и в домике у них было премило и преуютно. Каждое воскресное утро молодая женщина набирала целый букет прекраснейших роз и ставила его в стакане с водою на большой деревянный сундук.
   -- Вот я и вижу, что сегодня воскресенье! -- говорил муж, целовал свою миленькую жену, потом оба усаживались рядышком и, держа друг друга за руки, Читали вместе утренний псалом. Солнышко светило в окошко на свежие розы и на молодую чету.
   -- Тошно и глядеть-то на них! -- сказала воробьиха, заглянув из гнезда в комнату, и улетела.
   То же повторилось и в следующее воскресенье, -- свежие розы ведь появлялись в стакане каждое воскресное утро: розовый куст цвёл всё так же пышно. Воробышкам, которые уже успели опериться, тоже хотелось бы полететь с матерью, но воробьиха сказала им:
   -- Сидите дома! -- И они остались сидеть. А она летела, летела да как-то и попала лапкой в силок из конского волоса, который прикрепили к ветке мальчишки-птицеловы. Петля так и впилась воробьихе в ножку, словно хотела перерезать её. Вот была боль! А страх-то! Мальчишки подскочили и грубо схватили птицу.
   -- Простой воробей! -- сказали они, но всё-таки не выпустили птицу, а понесли её к себе во двор, угощая по носу щелчками всякий раз, как она попискивала.
   На дворе у них стоял в это время старичок, который занимался варкой мыла для бороды и для рук, в шариках и в кусках. Старичок был такой весёлый, вечно переходил с места на место, нигде не жил подолгу. Он увидел у мальчишек птицу и услышал; что они собирались выпустить её на волю -- на что им был простой воробей!
   -- Постойте! -- сказал он. -- Мы с ней кое-что сделаем. Вот будет красота!
   Услыхав это, воробьиха задрожала всем телом, а старичок вынул из своего ящика, где хранились чудеснейшие краски, целую пачку сусального золота в листочках, велел мальчишкам принести ему яйцо, смазал белком всю птицу и потом обклеил её золотом. Воробьиха стала вся золотая, но она и не думала о своём великолепии, а дрожала всем телом. Старичок между тем оторвал от красной подкладки своей старой куртки лоскуток, вырезал его зубчиками, как петуший гребешок, и приклеил птице па голову...
   -- Поглядим теперь, как полетит золотая птичка! -- сказал старичок и выпустил воробьиху, которая в ужасе понеслась прочь.
   Вот блеск-то был! Все птицы переполошились -- и воробьи и даже ворона, да не какой-нибудь годовалый птенец, а большая! Все они пустились вслед за воробьихой, желая узнать, что это за важная птица.
   -- Прраво, диво! Прраво, диво! -- каркала ворона.
   -- Подожди! Подожди! -- чирикали воробьи. Но она не хотела ждать; в ужасе летела она домой, но силы всё более и более изменяли ей; она ежеминутно готова была упасть на землю, а птичья стая всё росла да росла. Тут были и большие и малые птицы; некоторые подлетали к ней вплотную, чтобы клюнуть её.
   -- Ишь ты! Ишь ты! -- щебетали и чирикали они.
   -- Ишь ты! Ишь ты! -- зачирикали и птенцы, когда она подлетела к своему гнезду. -- Это, верно, павлин! Ишь, какой разноцветный! Глазам невтерпёж, как говорила мать. Пип! Вот она, красота!
   И они все принялись клевать её своими носиками, так что ей никак нельзя было попасть в гнездо, а от ужаса она не могла даже "пип" сказать, не то что -- "я ваша мать!" Остальные птицы тоже принялись клевать воробьиху и повыщипали из неё все перья. Обливаясь кровью, упала она в самую середину розового куста.
   -- Бедная пташка! -- сказали розы. -- Мы укроем тебя! Склони к нам свою головку!
   Воробьиха ещё раз распустила крылья, потом плотно прижала их к телу и умерла у своих соседок, свежих, прекрасных роз.
   -- Пип! -- сказали воробышки. -- Куда же это девалась мамаша? Или она нарочно, выкинула такую штуку? Верно, пора нам жить своим умом! Гнездо она оставила нам в наследство, но владеть им надо кому-нибудь одному! Ведь у каждого из нас будет своя семья! Кому же?
   -- Да уж, вам здесь не место будет, когда я обзаведусь женой и детьми! -- сказал самый младший.
   -- У меня побольше твоего будет и жён и детей! -- сказал другой.
   -- А я старше вас всех! -- сказала третья. Воробышки поссорились, хлопали крылышками, клевали друг друга и -- бух! -- попадали из гнезда один за другим. Но и лёжа на земле врастяжку, они не переставали злиться, кривили головки набок и мигали глазом, обращённым кверху. У них была своя манера дуться.
   Летать они кое-как уже умели, поупражнялись ещё немножко и порешили расстаться, а чтобы узнавать друг друга при встречах, уговорились шаркать три раза левою ножкой и говорить "пип".
   Младший, который завладел гнездом, постарался рассесться в нём как можно пошире; теперь он был тут полным хозяином, только недолго. Ночью из окон домика показалось пламя и охватило крышу; сухая солома вспыхнула, дом сгорел, а с ним и воробей; молодые же супруги счастливо спаслись.
   Наутро взошло солнышко; вся природа смотрела такою освежённою, словно подкрепившеюся за ночь здоровым сном, но на месте домика торчали только обгорелые балки, опиравшиеся на дымовую кирпичную трубу, которая теперь была сама себе госпожою. Развалины ещё сильно дымились, а розовый куст стоял всё такой же свежий, цветущий; каждая веточка, каждая роза отражались в тихой воде пруда, как в зеркале.
   -- Ах, что за прелесть! Эти розы -- и рядом обгоревшие развалины строения! -- сказал какой-то прохожий. -- Прелестнейшая картинка! Надо ею воспользоваться!
   И он вынул из кармана книжку с чистыми, белыми страницами и карандаш -- это был художник. Живо набросал он карандашом дымившиеся развалины, обгорелые балки, покривившуюся трубу -- она кривилась всё больше и больше -- и на самом первом плане цветущий розовый куст. Куст в самом деле был прекрасен, и ради негр-то и нарисовали всю картину. Днём пролетали мимо два воробья, родившихся здесь.
   -- Где же дом-то? -- сказали они. -- Где гнездо? Пип! Всё сгорело, и наш братец тоже сгорел! Это ему за то, что он забрал себе гнездо! А розы таки уцелели! По-прежнему выставляют свои красные щёки! Небось не горюют о несчастье соседей! Несносные! И говорить-то с ними не хочется! Да и вообще здесь стало прескверно! Одно безобразие!
   И они улетели.
   Раз осенью выдался чудесный солнечный денёк, -- право, можно было подумать, что стоит лето. На дворе перед высоким крыльцом барской усадьбы было так сухо и чисто; тут расхаживали голуби -- и чёрные, и белые, и сизые; перья их так и блестели на солнышке; старые голубки-мамаши топорщили пёрышки и говорили молоденьким голубкам:
   -- В грруппы! В грруппы!
   Так ведь было красивее и виднее.
   -- Кто эти серенькие кррошки, что шмыгают у нас под ногами? -- спросила старая голубка с зеленовато-красными глазками. -- Серрые крошки! Серрые крошки!
   -- Это ворробышки! Славные птички! А мы ведь всегда славились своею крротостью -- пусть же они поклюют с нами! Они не вмешиваются в разговор и так мило шаркают лапкой.
   Воробьи в самом деле шаркали; каждый из них шаркнул три раза левою лапкой и сказал "пип". Поэтому все сейчас же узнали друг друга, -- это были три воробья из сгоревшего дома.
   -- Славно тут едят! -- сказали воробьи.
   А голуби увивались вокруг голубок, самодовольно топорщили пёрышки, выпячивали зобы, судили и рядили.
   -- Глядите, глядите вон на ту зобастую голубку! Глядите, как она глотает горох! Ишь, всё хватает самые крупные, самые лучшие горошины! Курр! Курр! Глядите, как она выпячивает зоб! Глядите на эту милую злюку! Курр! Курр! -- И глаза у них налились от злости кровью. -- В гррруппы! В грруппы! Серрые крошки! Серрые крошки! Курр! Курр! -- так это у них щло, идёт и будет идти тысячи лет.
   Воробьи кушали и слушали и тоже становились было в группы, по это им совсем не подходило. Насытившись, они ушли от голубей и стали перемывать им косточки, потом шмыгнули под решётку прямо в сад. Дверь в комнату, выходившую в сад, была отворена, и один из воробьёв вспрыгнул на порог, -- он плотно поел и потому набрался храбрости.
   -- Пип! -- сказал он. -- Какой я смелый!
   -- Пип! -- сказал другой. -- Я посмелее тебя!
   И он прыгнул за порог. Там никого не было, это отлично заметил третий воробышек и залетел на самую середину комнаты, говоря:
   -- Войти, так уж войти, или вовсе не входить! Презабавное тут, однако, человечье гнездо! А это что здесь поставлено? Да, что же это такое?
   Как раз перед воробьями цвели розы, отражаясь в прозрачной воде, а рядом торчали обгорелые балки, опиравшиеся на готовую упасть дымовую трубу.
   -- Да что же это? Как попало всё это в барскую усадьбу?
   И все три воробья захотели перелететь через розы и трубу, но ударились прямо об стену. И розы, и труба были только нарисованные, а не настоящие: художник написал по сделанному им маленькому наброску целую картину.
   -- Пип! -- сказали воробьи друг другу. -- Это так, пустое! Только для вида! Пип! Вот она, красота! Понимаете вы в этом хоть что-нибудь? Я -- ровно ничего!
   Тут в комнату вошли люди, и воробьи улетели.
   Шли дни и годы, голуби продолжали ворковать, чтобы не сказать ворчать, -- злющие птицы! Воробьи мёрзли и голодали зимой, а летом жили вовсю. Все они обзавелись семьями, или поженились, или как там ещё назвать это! У них были уже птенцы, и каждый птенец, разумеется, был прекраснее и умнее всех птенцов па свете. Они все разлетелись в разные стороны, а если встречались, то узнавали друг друга по троекратному шарканью левой лапкой и но особому приветствию "пип". Самою старшею из воробьёв, родившихся в ласточкином гнезде, была воробьиха; она осталась в девицах, и у неё не было ни своего гнезда, ни птенцов. Ей вздумалось отправиться в какой-нибудь большой город, и вот она полетела в Копенгаген.
   Близ королевского дворца, на самом берегу канала, где стояли лодки с яблоками и глиняною посудой, увидала она большой разноцветный дом. Окна, широкие внизу, суживались кверху. Воробьиха посмотрела в одно, посмотрела в другое, и ей показалось, что она заглянула в чашечки тюльпанов: все стены так и пестрели разными рисунками и завитушками, а в середине каждого тюльпана стояли белые люди -- одни из мрамора, другие из гипса, но для воробьихи что мрамор, что гипс -- всё было едино. На крыше здания стояла бронзовая колесница с бронзовыми же конями, которыми правила богиня победы. Это был музей Торвальдсена.
   -- Блеску-то, блеску-то! -- сказала воробьиха. -- Это, верно, красота! Пип! Но тут что-то побольше павлина!
   Она ещё помнила объяснение величайшей красоты, которое слышала в детстве от матери. Затем она слетела вниз, во двор. Там тоже было чудесно. На стенах были нарисованы пальмы и разные ветви, а посреди двора стоял большой цветущий розовый куст. Он склонял свои свежие ветви, усыпанные розами, к могильной плите. Воробьиха подлетела к ней, увидав там ещё нескольких воробьёв. Пип! И она три раза шаркнула левою лапкой. Этим приветствием воробьиха встречала из года в год всех воробьёв, но никто не понимал его -- расставшиеся не встречаются ведь каждый день, -- и теперь она повторила его просто по привычке. Глядь, два старых воробья и один молоденький тоже шаркнули три раза левою лапкой и сказали "пип".
   -- А, здравствуйте! Здравствуйте!
   Оказалось, что это были два старых воробья из ласточкиного гнезда и один молодой отпрыск семейства.
   -- Так вот где мы встретились! -- сказали они. -- Тут знаменитое место, только поживиться нечем! Вот она, красота-то! Пип!
   Из боковых комнат, где стояли великолепные статуи, вышло во двор много народу; все подошли к каменной плите, под которою покоился великий мастер, изваявший все эти мраморные статуи, и долго-долго стояли возле неё, молча, с задумчивым, но светлым выражением на лицах. Некоторые собирали опавшие розовые лепестки и прятали их па память. Среди посетителей были и прибывшие издалека -- из великой Англии, из Германии, из Франции. Самая красивая из дам взяла одну розу и спрятала её у себя на груди. Видя всё это, воробьи подумали, что розы царствуют здесь и что всё здание построено, собственно, для них. По мнению воробьёв, это было уж слишком большою честью для роз, но так как все люди ухаживали за ними, то и воробьи не захотели отстать.
   -- Пип! -- сказали они и принялись мести пол хвостами и коситься на розы одним глазом. Недолго они смотрели, живо признали своих старых соседок. Это были ведь они самые. Художник, срисовавший розовый куст и обгорелые развалины дома, выпросил затем у хозяев позволение выкопать куст и подарил его строителю музея. На свете не могло быть ничего прекраснее этих роз, и строитель посадил весь куст на могиле Торвальдсена. Теперь он цвёл над ней, как живое воплощение красоты, и отдавал свои розовые душистые лепестки на память людям, являвшимся сюда из далёких стран.
   -- Вас определили на должность здесь, в городе? -- спросили воробьи.
   И розы кивнули им; они тоже узнали серых соседей и очень обрадовались встрече с ними.
   -- Как хороша жизнь! -- сказали они. -- Жить, цвести, встречаться со старыми друзьями, ежедневно видеть вокруг себя милые, радостные лица!.. Тут каждый день точно великий праздник!
   -- Пип! -- сказали воробьи один другому. -- Да, это наши старые соседки! Мы помним их происхождение. Как же! Прямо от пруда да сюда! Пип! Ишь, в какую честь попали! Право, счастье приходит к иным во сне! И что хорошего в таких красных кляксах? Понять нельзя!.. А вон торчит увядший лепесток! Вижу! Вижу!
   И каждый принялся клевать его; лепесток упал, но куст стоял всё такой же свежий и зелёный; розы благоухали на солнышке над могилой Торвальдсена и склонялись к самой плите, как бы венчая его бессмертное имя.

"Есть же разница!"

   Стоял май месяц; воздух был ещё довольно холодный, но всё в природе -- и кусты, и деревья, и поля, и луга -- говорило о наступлении весны. Луга пестрели цветами: распускались цветы и на живой изгороди; а возле как раз красовалось олицетворение самой весны -- маленькая яблонька вся в цвету. Особенно хороша была на ней одна ветка, молоденькая, свеженькая, вся осыпанная нежными полураспустившимися розовыми бутонами. Она сама знала, как она хороша; сознание красоты было у неё в соку. Ветка поэтому ничуть не удивилась, когда проезжавшая по дороге коляска остановилась прямо перед яблоней и молодая графиня сказала, что прелестнее этой веточки трудно и сыскать, что она живое воплощение юной красавицы весны. Веточку отломили, графиня взяла её своими нежными пальчиками и бережно повезла домой, защищая от солнца шёлковым зонтиком. Приехали в замок, веточку понесли по высоким, роскошно убранным покоям. На открытых окнах развевались белые занавеси, в блестящих, прозрачных вазах стояли букеты чудесных цветов. В одну и ваз, словно вылепленную из свежевыпавшего снега, поставили и ветку яблони, окружив её свежими светло-зелёными буковыми ветвями. Прелесть, как красиво было!
   Ветка возгордилась, и что же? Это было ведь в порядке вещей!
   Через комнату проходило много разного народа; каждый посетитель смел высказывать своё мнение лишь в такой мере, в какой за ним самим признавали известное значение. И вот некоторые не говорили совсем ничего, некоторые же чересчур много; ветка смекнула, что и между людьми, как между растениями, есть разница.
   "Одни служат для красоты, другие только для пользы, а без третьих и вовсе можно обойтись", -- думала ветка.
   Её поставили как раз против открытого окна, откуда ей были видны сад и поле, так что она вдоволь могла наглядеться на разные цветы и растения и подумать о разнице между ними; там было много всяких -- и роскошных и простых, даже слишком простых.
   -- Бедные отверженные растения! -- сказала ветка. -- Большая в самом деле разница между нами! Какими несчастными должны они себя чувствовать, если только они вообще способны чувствовать, как я и мне подобные! Да, большая между нами разница! Но так и должно быть, иначе все были бы равны!
   И ветка смотрела на полевые цветы с каким-то состраданием; особенно жалким казался ей один сорт цветов, которыми кишмя кишели все поля и даже канавы. Никто не собирал их в букеты, -- они были слишком просты, обыкновенны; их можно было найти даже между камнями мостовой, они пробивались отовсюду, как самая последняя сорная трава. И имя-то у них было прегадкое: чёртовы подойники[1]. -- Бедное презренное растение! -- сказала ветка. -- Ты не виновато, что принадлежишь к такому сорту и что у тебя такое гадкое имя! Но и между растениями, как между людьми, должна быть разница!
   -- Разница? -- отозвался солнечный луч и поцеловал цветущую ветку, но поцеловал и жёлтые чёртовы подойники, росшие в поле; другие братья его -- солнечные лучи -- тоже целовали бедные цветочки наравне с самыми пышными.
   Ветка яблони никогда не задумывалась о бесконечной любви господа ко всему живому на земле, никогда не думала о том, сколько красоты и добра может быть скрыто в каждом божьем создании, скрыто, но не забыто. Ничего такого ей и в голову не приходило, и что же? Собственно говоря, это было в порядке вещей! Солнечный луч, луч света, понимал дело лучше.
   -- Как же ты близорука, слепа! -- сказал он веточке. -- Какое это отверженное растение ты так жалеешь?
   -- Чёртовы подойники! -- сказала ветка. -- Никогда из них не делают букетов, их топчут ногами -- слишком уж их много! Семена же их летают над дорогой, как стриженая шерсть, и пристают к платью прохожих. Сорная трава, и больше ничего! Но кому-нибудь да надо быть и сорною травой! Ах, я так благодарна судьбе, что я не из их числа!
   На поле высыпала целая толпа детей. Самого младшего принесли на руках и посадили на травку посреди жёлтых цветов. Малютка весело смеялся, шалил, колотил по траве ножками, кувыркался, рвал жёлтые цветы и даже целовал их в простоте невинной детской души. Дети постарше обрывали цветы прочь, а пустые внутри стебельки сгибали и вкладывали один их конец в другой, потом делали из таких отдельных колец длинные цепочки и цепи и украшали ими шею, плечи, талию, грудь и голову. То-то было великолепие! Самые же старшие из детей осторожно срывали уже отцветшие растения, увенчанные перистыми коронками, подносили эти воздушные шерстяные цветочки -- своего рода чудо природы -- ко рту и старались сдуть разом весь пушок. Кому это удастся, тот получит новое платье ещё до Нового года, -- так сказала бабушка.
   Презренный цветок оказывался в данном случае настоящим пророком.
   -- Видишь? -- спросил солнечный луч. -- Видишь его красоту, его великое значение?
   -- Да, для детей! -- отвечала ветка.
   Приплелась на поле и старушка бабушка и стала выкапывать тупым обломком ножа корни жёлтых цветов. Некоторые из корней она собиралась употребить на кофе, другие -- продать в аптеку на лекарство.
   -- Красота всё же куда выше! -- сказала ветка. -- Только избранные войдут в царство прекрасного! Есть же разница и между растениями, как между людьми!
   Солнечный луч заговорил о бесконечной любви божьей ко всякому земному созданию: всё, что одарено жизнью, имеет свою часть во всём -- и во времени и в вечности!
   -- Ну, это только вы так думаете! -- сказала ветка.
   В комнату вошли люди; между ними была и молодая графиня, поставившая ветку в прозрачную, красивую вазу, сквозь которую просвечивало солнце. Графиня несла в руках цветок, -- что же ещё? -- обёрнутый крупными зелёными листьями; цветок лежал в них, как в футляре, защищённый от малейшего дуновения ветра. И несла его графиня так бережно, как не несла даже нежную ветку яблони. Осторожно отогнула она зелёные листья, и из-за них выглянула воздушная корона презренного жёлтого цветка. Его-то графиня так осторожно сорвала и так бережно несла, чтобы ветер не сдул ни единого из тончайших пёрышек его пушистого шарика. Она донесла его целым и невредимым и не могла налюбоваться красотой, прозрачностью, всем своеобразным построением этого чудо-цветка, вся прелесть которого -- до первого дуновения ветра.
   -- Посмотрите же, что за чудо создал господь бог! -- сказала графиня. -- Я нарисую его вместе с веткой яблони. Все любуются ею, но милостью творца и этот бедненький цветочек наделён не меньшею красотой. Как ни различны они, всё же оба -- дети одного царства прекрасного!
   И солнечный луч поцеловал бедный цветочек, а потом поцеловал цветущую ветку, и лепестки её как будто слегка покраснели.
  
   1. Чёртовы подойники -- датское название одуванчиков (прим. переводчика)

История одной матери

   Мать пела у колыбели своего ребёнка; как она горевала, как боялась, что он умрёт! Личико его совсем побледнело, глазки были закрыты, дышал он так слабо, а по временам тяжело-тяжело переводил дух, точно вздыхал...
   И сердце матери сжималось ещё больнее при взгляде на маленького страдальца.
   Вдруг в дверь постучали, и вошёл бедный старик, закутанный во что-то вроде лошадиной попоны, -- попона ведь греет, а ему того и надо было: стояла холодная зима, на дворе всё было покрыто снегом и льдом, а ветер так и резал лицо.
   Видя, что старик дрожит от холода, а дитя задремало на минуту, мать отошла от колыбели, чтобы налить для гостя в кружку пива и поставить его погреться в печку. Старик же в это время подсел к колыбели и стал покачивать ребёнка. Мать опустилась на стул рядом, взглянула на больного ребёнка, прислушалась к его тяжёлому дыханию и взяла его за ручку.
   -- Ведь я не лишусь его, не правда ли? -- сказала она. -- Господь не отнимет его у меня!
   Старик -- это была сама Смерть -- как-то странно кивнул головою; кивок этот мог означать и "да" и "нет". Мать опустила голову, и слёзы потекли по её щекам... Скоро голова её отяжелела, -- бедная не смыкала глаз вот уже три дня и три ночи... Она забылась сном, но всего лишь на минуту; тут она опять встрепенулась и задрожала от холода.
   -- Что это!? -- воскликнула она, озираясь вокруг: старик исчез, а с ним и дитя; старик унёс его.
   В углу глухо шипели старые часы; тяжёлая, свинцовая гиря дошла до полу... Бум! И часы остановились.
   Бедная мать выбежала из дома и стала громко звать своего ребёнка. .
   На снегу сидела женщина в длинном чёрном одеянии, она сказала матери:
   -- Смерть посетила твой дом, и я видела, как она скрылась с твоим малюткой. Она носится быстрее ветра и никогда не возвращает, что раз взяла!
   -- Скажи мне только, какою дорогой она пошла! -- сказала мать. -- Только укажи мне путь, и я найду её!
   -- Я знаю, куда она пошла, но не скажу, пока ты не споёшь мне всех песенок, которые певала своему малютке! -- сказала женщина в чёрном. -- Я очень люблю их. Я уже слышала их не раз, -- я ведь Ночь и видела, как ты плакала, напевая их!..
   -- Я спою тебе их все, все! -- отвечала мать. -- Но не задерживай меня теперь, мне надо догнать Смерть, найти моего ребёнка!
   Ночь молчала, и мать, ломая руки и заливаясь слезами, запела. Много было спето песен -- ещё больше пролито слёз. И вот Ночь промолвила:
   -- Ступай направо, прямо в тёмный сосновый бор; туда направилась Смерть с твоим ребёнком!
   Дойдя до перекрёстка в глубине бора, мать остановилась. Куда идти теперь? У самого перекрёстка стоял голый терновый куст, без листьев, без цветов; была ведь холодная зима, и он почти весь обледенел.
   -- Не проходила ли тут Смерть с моим ребёнком?
   -- Проходила! -- сказал терновый куст. -- Но я не скажу, куда она пошла, пока ты не отогреешь меня на своей груди, у своего сердца. Я мёрзну и скоро весь обледенею.
   И она крепко прижала его к своей груди. Острые шипы глубоко вонзились ей в тело, и на груди её выступили крупные капли крови... Зато терновый куст зазеленел и весь покрылся цветами, несмотря на холод зимней ночи, -- так тепло у сердца скорбящей матери! И терновый куст указал ей дорогу.
   Она привела мать к большому озеру; нигде не было видно ни корабля, ни лодки. Озеро было слегка затянуто льдом; лёд этот не выдержал бы её и в то же время он не позволял ей пуститься через озеро вброд; да и глубоко было! А ей всё-таки надо было переправиться через него, если она хотела найти своего ребёнка. И вот мать приникла к озеру, чтобы выпить его всё до дна; это невозможно для человека, но несчастная мать верила в чудо.
   -- Нет, из этого толку не будет! -- сказало озеро. -- Давай-ка лучше сговоримся! Я собираю жемчужины, а таких ясных и чистых, как твои глаза, я ещё и не видывало. Если ты согласна выплакать их в меня, я перенесу тебя на тот берег, к большой теплице, где Смерть растит свои цветы и деревья: каждое растение -- человеческая жизнь!
   -- О, чего я не отдам, чтобы только найти моего ребёнка! -- сказала плачущая мать, залилась слезами ещё сильнее, и вот глаза её упали на дно озера и превратились в две драгоценные жемчужины. Озеро же подхватило мать, и она одним взмахом, как на качелях, перенеслась на другой берег, где стоял огромный диковинный дом. И не разобрать было -- гора ли это, обросшая кустарником и вся изрытая пещерами, или здание; бедная мать, впрочем, и вовсе не видела его, -- она ведь выплакала свои глаза.
   -- Где же мне найти Смерть, похитившую моего ребёнка? -- проговорила она.
   -- Она ещё не возвращалась! -- отвечала старая садовница, присматривавшая за теплицей Смерти. -- Но как ты нашла сюда дорогу, кто помог тебе?
   -- Господь Бог! -- отвечала мать. -- Он сжалился надо мною, сжалься же и ты! Скажи, где мне искать моего ребёнка?
   -- Да я ведь не знаю его! -- сказала женщина. -- А ты слепая! Сегодня в ночь завяло много цветов и деревьев, и Смерть скоро придёт пересаживать их. Ты ведь знаешь, что у каждого человека есть своё дерево жизни или свой цветок, смотря по тому, каков он сам. С виду они совсем обыкновенные растения, но в каждом бьётся сердце. Детское сердечко тоже бьётся; обойди же все растения -- может быть, ты и узнаешь сердце своего ребёнка. А теперь, что ж ты мне дашь, если я скажу тебе, как поступать дальше?
   -- Мне нечего дать тебе! -- отвечала несчастная мать. -- Но я готова пойти для тебя на край света!
   -- Ну, там мне нечего искать! -- сказала женщина. -- А ты вот отдай-ка мне свои длинные чёрные волосы. Ты сама знаешь, как они хороши, а я люблю хорошие волосы. Я дам тебе в обмен свои седые; это всё же лучше, чем ничего!
   -- Только-то? -- сказала мать. -- Да я с радостью отдам тебе свои волосы!
   И она отдала старухе свои прекрасные, чёрные волосы, получив в обмен седые.
   Потом она вошла в огромную теплицу Смерти, где росли вперемежку цветы и деревья; здесь цвели под стеклянными колпаками нежные гиацинты, там росли большие, пышные пионы, тут -- водяные растения, одни свежие и здоровые, другие -- полузачахшие, обвитые водяными змеями, стиснутые клешнями чёрных раков. Были здесь и великолепные пальмы, и дубы, и платаны; росли и петрушка и душистый тмин. У каждого дерева, у каждого цветка было своё имя; каждый цветок, каждое деревцо было человеческою жизнью, а сами-то люди были разбросаны по всему свету: кто жил в Китае, кто в Гренландии, кто где. Попадались тут и большие деревья, росшие в маленьких горшках; им было страшно тесно, и горшки чуть-чуть не лопались; зато было много и маленьких, жалких цветочков, росших в чернозёме и обложенных мхом, за ними, как видно, заботливо ухаживали, лелеяли их. Несчастная мать наклонялась ко всякому, даже самому маленькому, цветочку, прислушиваясь к биению его сердечка, и среди миллионов узнала сердце своего ребёнка!
   -- Вот он! -- сказала она, протягивая руку к маленькому голубому крокусу, который печально свесил головку.
   -- Не трогай цветка! -- сказала старуха. -- Но стань возле него и, когда Смерть придёт -- я жду её с минуты на минуту, -- не давай ей высадить его, пригрози вырвать какие-нибудь другие цветы. Этого она испугается -- она ведь отвечает за них перед Богом; ни один цветок не должен быть вырван без его воли.
   Вдруг пахнуло леденящим холодом, и слепая мать догадалась, что явилась Смерть.
   -- Как ты нашла сюда дорогу? -- спросила Смерть. -- Как ты могла опередить меня?
   -- Я мать! -- отвечала та.
   И Смерть протянула было свою длинную руку к маленькому нежному цветочку, но мать быстро прикрыла его руками, стараясь не помять при этом ни единого лепестка. Тогда Смерть дохнула на её руки; дыхание Смерти было холоднее северного ветра, и руки матери бессильно опустились.
   -- Не тебе тягаться со мною! -- промолвила Смерть.
   -- Но Бог сильнее тебя! -- сказала мать.
   -- Я ведь только исполняю его волю! -- отвечала Смерть. -- Я его садовник, беру его цветы и деревья и пересаживаю их в великий райский сад, в неведомую страну, но как они там растут, что делается в том саду -- об этом я не смею сказать тебе!
   -- Отдай мне моего ребёнка! -- взмолилась мать, заливаясь слезами, а потом вдруг захватила руками два великолепных цветка и закричала:
   -- Я повырву все твои цветы, я в отчаянии!
   -- Не трогай их! -- сказала Смерть. -- Ты говоришь, что ты несчастна, а сама хочешь сделать несчастною другую мать!..
   -- Другую мать! -- повторила бедная женщина и сейчас же выпустила из рук цветы.
   -- Вот тебе твои глаза! -- сказала Смерть. -- Я выловила их из озера -- они так ярко блестели там; но я и не знала, что это твои. Возьми их -- они стали яснее прежнего -- и взгляни вот сюда, в этот глубокий колодец! Я назову имена тех цветков, что ты хотела вырвать, и ты увидишь всё их будущее, всю их земную жизнь. Посмотри же, что ты хотела уничтожить!
   И мать взглянула в колодец: отрадно было видеть, каким благодеянием была для мира жизнь одного, сколько счастья и радости дарил он окружающим! Взглянула она и на жизнь другого -- и увидела горе, нужду, отчаяние и бедствия!
   -- Обе доли -- Божья воля! -- сказала Смерть.
   -- Который же из двух -- цветок несчастья и который -- счастья? -- спросила мать.
   -- Этого я не скажу! -- отвечала Смерть. -- Но знай, что в судьбе одного из них ты видела судьбу своего собственного ребёнка, всё его будущее!
   У матери вырвался крик ужаса.
   -- Какая же судьба ожидала моего ребёнка? Скажи мне! Спаси невинного! Спаси моё дитя от всех этих бедствий! Лучше возьми его! Унеси его в царство божье! Забудь мои слёзы, мои мольбы, всё, что я говорила и делала!
   -- Я не пойму тебя! -- сказала Смерть. -- Хочешь ты, чтобы я отдала тебе твоё дитя или чтобы унесла его в неведомую страну?
   Мать заломила руки, упала на колени и взмолилась творцу:
   -- Не внемли мне, когда я прощу о чём-либо, несогласном с твоею всеблагою волей! Не внемли мне! Не внемли мне!
   И она поникла головою...
   А Смерть понесла её ребёнка в неведомую страну.

Истинная правда

   -- Ужасное происшествие! -- сказала курица, проживавшая совсем на другом конце города, а не там, где случилось происшествие. -- Ужасное происшествие в курятнике! Я просто не смею теперь ночевать одна! Хорошо, что нас много на нашесте!
   И она принялась рассказывать, да так, что у всех кур пёрышки повставали дыбом, а у петуха съёжился гребешок. Да, да, истинная правда!
   Но мы начнём сначала, а началось всё в курятнике на другом конце города.
   Солнце садилось, и все куры уже были на нашесте. Одна из них, белая коротконожка, курица во всех отношениях добропорядочная и почтенная, исправно несущая положенное число яиц, усевшись поудобнее, стала перед сном чиститься и расправлять клювом пёрышки. И вот одно маленькое пёрышко вылетело и упало на пол.
   -- Ишь, как полетело! -- сказала курица. -- Ну, ничего, чем больше я чищусь, тем делаюсь красивее!
   Это было сказано так, в шутку, -- курица вообще была весёлого нрава, но это ничуть не мешало ей быть, как уже сказано, весьма и весьма почтенною курицей. С тем она и заснула.
   В курятнике было темно. Куры все сидели рядом, и та, что сидела бок о бок с нашей курицей, не спала ещё; она не то, чтобы нарочно подслушивала слова соседки, а так, слушала краем уха, -- так ведь и следует, если хочешь жить в мире с ближними! И вот она не утерпела и шепнула другой своей соседке:
   -- Слышала? Я не желаю называть имён, но тут есть курица, которая готова выщипать себе все перья, чтобы только быть покрасивее. Будь я петухом, я бы презирала её!
   Как раз над курами сидела в гнезде сова с мужем и детками; у сов уши острые, и они не упустили ни одного слова соседки. Все они при этом усиленно вращали глазами, а совиха махала крыльями, точно опахалами.
   -- Тс-с! Не слушайте, детки! Впрочем, вы, конечно, уж слышали? Я тоже. Ах! Просто уши вянут! Одна из кур до того забылась, что принялась выщипывать себе перья прямо на глазах у петуха!
   -- Prenez gade aux enfants[1] -- сказал сова-отец. -- Детям вовсе не следует слушать подобные вещи!
   -- Надо будет всё-таки рассказать об этом нашей соседке сове, она такая милая особа! -- И совиха полетела к соседке.
   -- У-гу, у-гу! -- загукали потом обе совы прямо над соседней голубятней. -- Вы слышали? Вы слышали? У-гу! Одна курица выщипала себе все перья из-за петуха! Она замёрзнет, замёрзнет до смерти! Если уже не замёрзла! У-гу!
   -- Кур-кур! Где, где? -- ворковали голуби.
   -- На соседнем дворе! Это почти на моих глазах было! Просто неприлично и говорить об этом, но это истинная правда!
   -- Верим, верим! -- сказали голуби и заворковали сидящим внизу курам:
   -- Кур-кур! Одна курица, говорят, даже две, выщипали себе все перья, чтобы отличиться перед петухом! Рискованная затея! Можно ведь простудиться и умереть, да они уж и умерли!
   -- Кукареку! -- запел петух, взлетая на забор. -- Проспитесь. -- У него самого глаза ещё совсем слипались от сна, а он уж кричал:
   -- Три курицы погибли от несчастной любви к петуху! Они выщипали себе все перья! Такая гадкая история! Не хочу молчать о ней! Пусть разнесётся по всему свету!
   -- Пусть, пусть! -- запищали летучие мыши, закудахтали куры, закричали петухи. -- Пусть, пусть!
   И история разнеслась -- со двора во двор, из курятника в курятник и дошла наконец до того места, откуда пошла.
   -- Пять куриц, -- рассказывалось тут, -- выщипали себе все перья, чтобы показать, кто из них больше исхудал от любви к петуху! Потом они заклевали друг друга насмерть, в позор и посрамление всему своему роду и в убыток своим хозяевам!
   Курица, которая выронила одно пёрышко, конечно, не узнала своей собственной истории и, как курица во всех отношениях почтенная, сказала:
   -- Я презираю этих кур! Но таких ведь много! О подобных вещах нельзя, однако, молчать! И я, со своей стороны, сделаю всё, чтобы история эта попала в газеты! Пусть разнесётся по всему свету -- эти куры и весь их род стоят того!
   И в газетах действительно напечатали всю историю, и это истинная правда: одному маленькому пёрышку куда как не трудно превратиться в целых пять кур!
  
   1. фр. Prenez gade aux enfants -- осторожнее, здесь дети

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru