Болотов Андрей Тимофеевич
Жизнь и приключения Андрея Болотова: Описанные самим им для своих потомков

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    1760-1771


  

А. Т. Болотов

Жизнь и приключения Андрея Болотова: Описанные самим им для своих потомков

  
   Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова: Описанные самим им для своих потомков: В 3 т. Т. 2: 1760-1771 / Примеч. П. Жаткина, И. Кравцова. -- M.: TEPPA, 1993.
   Выпущенные места и главы добавлены по первому изданию "Записок" (Приложения к "Русской старине", 1871).
   OCR Бычков М. Н.
  

СОДЕРЖАНИЕ

  

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге

  
   Письмо 83-е. История войны
   Письмо 84-е. Берлинская экспедиция
   Письмо 85-е. Перемена армейского командира
   Письмо 86-е.
   Письмо 87-е. Книги
   Письмо 88-е.
   Письмо 89-е.
   Письмо 90-е.
  

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

История моей Петербургской службы

  
   Письмо 91-е. В Петербурге
   Письмо 92-е.
   Письмо 93-е. Петербургская служба
   Письмо 94-е. Празднование Пасхи
   Письмо 95-е. Заговор
   Письмо 96-е. Окончание войны с Пруссией
   Письмо 97-е. Народный ропот
   Письмо 98-е. Отставка
   Письмо 99-е. Революция 1762 года
   Письмо 100-е. В Москве
  

ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ

В Дворянинове

Истории моей первой деревенской жизни по отставке вообще и в особенности периода оной до женитьбы

  
   Письмо 101-е. Вступление. Первый день в деревне
   Письмо 102-е. Состояние моего дома и деревни
   Письмо 103-е. Свидание с родными и езда в Москву
   Письмо 104-е. Соседи и имянины
   Письмо 105-е. Московская первая жизнь
   Письмо 106-е. Езда в Кашин и маскарад
   Письмо 107-е. Деревенская жизни и упражнения
   Письмо 108-е. Происшествия критические
   Письмо 109-е. Начальное сватовство
   Письмо 110-е. Конец Прусской войны
  

ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ

Продолжение истории моей первой деревенской жизни по отставке вообще и в особливости моей женитьбы

  
   Письмо 111-е. Первое свидание
   Письмо 112-е. Новое сватовство
   Письмо 113-е. Приезд неожидаемой и приятной гостьи.
   Письмо 114-е. Сватовство и сговор
   Письмо 115-е. Приуготовления к свадьбе
   Письмо 116-е. Моя свадьба
   Письмо 117-е. Моя теща
   Письмо 118-е. Упражнения и езда в Тамбов
   Письмо 119-е. Езда в Цивильск
   Письмо 120-е. Печальные происшествия
  

ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

Продолжение истории моей первой деревенской жизни по отставке и по женитьбе

  
   Письмо 121-е. Моя деятельность
   Письмо 122-е.
   Письмо 123-е.
   Письмо 124-е.
   Письмо 125-е. Вторая езда в Тамбовскую деревню
   Письмо 126-е. Степные происшествия
   Письмо 127-е. Развод с землею
   Письмо 128-е. Обратная езда в дом
   Письмо 129-е. Домашняя жизнь
   Письмо 130-е. Разные происшествия
  

ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ

Продолжение истории моей первой деревенской жизни по отставке вообще

  
   Письмо 131-е.
   Письмо 132-е. Пропадание младенцев и история о врачах
   Письмо 133-е.
   Письмо 134-е.
   Письмо 135-е.
   Письмо 136-е.
   Письмо 137-е. Святая неделя
   Письмо 138-е. Весна
   Письмо 139-е.
   Письмо 140-е. Межеванье
  

ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Продолжение истории моей первой деревенской жизни по отставке вообще, а в особливости ж бывшего межеванья.

  
   Письмо 141-е. Продолжение межевания
   Письмо 142-е. Призыв меня в Кашин
   Письмо 143-е. Путешествие в Москву
   Письмо 144-е.
   Письмо 145-е.
   Письмо 146-е. Свадьба Волосатова
   Письмо 147-е. Приезд дорогих гостей и получение золотой медали
   Письмо 148-е.
   Письмо 149-е. Рождение сына и споры по межеванью
   Письмо 150-е. Домашние дела
   Примечания
  

Часть восьмая

  

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ

МОЕЙ ВОЕННОЙ СЛУЖБЫ

И ПРЕБЫВАНИЯ МОЕГО

В КЕНИГСБЕРГЕ

  

1760-1761

Сочинена 1800 года,

переписана 1801 года

  

ИСТОРИЯ ВОЙНЫ*

ПИСЬМО 83-е**

  
   * См. примечание 1 после текста.
   ** Ноября 7 дня 1800 г. Бол.
  
   Любезный приятель! В последнем вашем письме вы требуете от меня того, что хотел было я и сам сделать, а именно, чтоб описать вам таким же образом историю прусской войны нашей в 1760 году, как описывал я вам ее относительно до 1759 года, и говорите, что вы довольны были б, если б пересказал я вам о том хотя вкратце; а мне инако и сделать не можно, ибо в противном случае завело б меня сие в великое пространство и удалило слишком от собственной истории.
   Итак, приступая к сему делу, скажу вам, что между тем как мы помянутым образом в Кенигсберге в мире и в тишине жили и время свое провождали в одних забавах, утехах и увеселениях разных, а я занимался чтением, переводами и науками, война продолжалась в Европе по-прежнему, и пламень ее, воспылал с начала весны, не переставал гореть до самой глубокой осени и, к несчастью человеческого рода, не в одном еще месте, но во многих и разных странах и областях.
   В последнем моем о сей войне письме к вам {В VII части, письмо 79.} рассказал я уже, какие деланы были повсюду страшные приуготовления. Все союзные державы хотели в кампанию сию напрячь все силы свои к преодолению, наконец, отгрызающегося от них всячески короля прусского, и тем паче, что казалось, будто бы счастие за несколько времени обратилось к нему спиною, и он с самого того времени, как в минувший год мы его сперва под Пальцигом, а потом под Франкфуртом поколотили, терпел несчастье за несчастьем и всюду неудачи; а сей готовился паки от всех врагов своих отъедаться и не довесть себя до погибели совершенной. Таким же образом рассказал я вам тогда ж и о том, какие разные планы деланы были для сей кампании и который из них принят и почтен за лучший.
   Итак, весна застала все воюющие державы готовыми опять драться и со изощренными паки друг на друга мечами. Все прусские области окружены были со всех сторон многочисленными и сильными неприятельскими армиями, и королю прусскому потребно было все его знание, проворство и искусство к тому, чтоб уметь оборонить себя и защитить земли свои от толь многих неприятелей. Со стороны нашей готовилась надвинуть на него, как страшная и темная громовая туча, огромная наша армия. Со стороны Шлезии готовился впасть в его земли славный и искусный цесарский генерал Лаудон с многочисленным и сильным корпусом. В Саксонии стояла против него главная и многочисленная цесарская армия и сам главный и хитрый ее командир граф Даун. Там, далее, угрожала его имперская армия и владетельный герцог Виртенбергский с особым корпусом, а со стороны от Рейна многочисленная и сильная французская армия, а сзади и от севера озабочивали его по-прежнему шведы, а наконец со стороны Пруссии, Померании и Данцига опять мы, готовившиеся в сие лето уже порядочно и с моря, и с сухого пути осадить приморскую его крепость Кольберг и снаряжающие к тому многочисленный флот со множеством транспортных судов для перевоза сухопутного войска. Словом, со всех сторон восходили тучи грозные и готовились нагрянуть на прусские области, с тем вящею надеждою о хорошем успехе, что король прусский всеми предследовавшими кампаниями и многочисленными уронами ослаблен был уже очень много и в сей год не в состоянии уже был выставить против неприятеля везде многочисленные и такие же хорошие войска, какие были у него прежде. И как беда и опасность не с одной стороны, а с разных сторон ему угрожала, то принужден был и последние остатки войск своих разделить на разные, хотя небольшие куски и выставить оные против помянутых многочисленных армий. Итак, против нас поставил он брата своего принца Гейнриха, с нарочитым корпусом; против Лаудона, в Шлезии, поставил генерала Фукета, с небольшим корпусом; против Дауна и главной цесарской армии стал сам с лучшими и отборнейшими своими войсками, а против имперцев и французов поручено было защищаться принцу Фердинанду Брауншвейгскому, а в Померании против шведов и нас поручено было генералу Вернеру с небольшим числом войска отгрызаться.
   Вся Европа думала и не сомневалась почти, что в лето сие всей войне конец будет и что король прусский никак не в состоянии будет преобороть такие со всех сторон против его усилия. И если б союзники были б едино душнее и согласнее, если б поменьше между собою переписывались, пересылались и все переписки и пересылки сии поменьше соединены были с разными интригами и обманами, если б поменьше они выдумывали разных военным действиям планов и поменьше делали обещаниев друг другу помогать, если б не надеялись они сих взаимных друг от друга вспоможений и подкреплений, а все бы пошли сами собою прямо и со всех сторон вдруг на короля прусского, то, может быть, и действительно б ему не устоять, он бы пал под сим бременем и погиб. Но судьбе видно угодно было, чтоб быть совсем не тому, что многие думали и чего многие ожидали, а совсем тому противному, и потому и надобно было произойтить разным несогласиям, обманам, интригам, своенравиям и упрямствам и прочим тому подобным действиям страстей разных и быть причиною тому, что и сие лето пропало почти ни за что. И хотя в течение и оного людей переморено и перебито множество, крови и слез пролиты целые реки, домов разорено и честных и добрых людей по миру пущено многие тысячи, но всем тем ничего не сделано, но при конце кампании остались почти все при прежних своих местах, и король прусский не только благополучно от всех отгрызся, но получил еще в конце некоторые выгоды.
   Кампания началась и в сие лето очень рано, и открыл ее Лаудон нападением на Шлезию и на стоящего там против него генерала Фукета; и сие учинено с толиким счастием и успехом, что помянутый прусский генерал не только был разбит, но со всем корпусом своим взят в полон. А вскоре после того получена в Шлезии цесарцами и другая выгода и взята славная и крепкая крепость Глац, чего никто не ожидал, а всего меньше король прусский.
   Лаудон, которому велено было дождаться наперед пришествия к прусским границам нашей (армии) и тогда уже, а не прежде, начинать свои действия, и который соскучивши, дожидая нас тщетно до самого мая, сим делом поспешил; и получив сию удачу, восхотел было и далее еще счастием своим воспользоваться и до прибытия еще нашей армии взять и самый главный шлезский город Бреславль. Но как сие не так скоро и легко ему одному можно было сделать, как он думал, то и принужден был от сей крепости отойтить со стыдом и расстроил самым тем все дело.
   Принудило его к тому пришествие принца Гейнриха, который, стоючи против нас и видя армию нашу поворачивающуюся очень лениво и неповоротливо и далеко не так к Бреславлю поспешавшую, как надлежало, оставив нас одних шествовать по воле тихими стопами, полетел с корпусом своим для освобождения Бреславля от осады. А как в самое то же время дошел до Лаудона слух, что и сам король с армиею своею туда же шел и уже приближается, то, как ни старался он принудить город к сдаче и как ни угрожал бомбардированием и устрашиваниями коменданта, что буде не сдаст города, то не пощадится ни один ребенок в брюхе, но сей, дав славный тот ответ, что ни он не брюхат, ни солдаты его, не склонился никак на сдачу города и принудил тем Лаудона, не дождавшись армии нашей, приближающейся уже к городу, оставить осаду и ретироваться в горы. А сие и произвело, что поход и нашей армии и все поспешение оной сделалось тщетно, и она принуждена была остановиться на том месте, где известие о том ее застало, и в рассуждении пропитания своего пришла в великое нестроение, ибо вся нужда была на великие и огромные прусские магазины в Бреславле, которыми цесарцы овладеть и ими нашу армию прокормить надеялись.
   Между тем, как сие происходило в этом краю, то в другом, а именно в Саксонии, происходила другая потеха. Там Даун и король прусский долгое время стояли друг против друга и старались только один другого перехитрить и обманывать. Первому не хотелось никак допустить короля прусского соединиться с братом его, принцем Гейнрихом, а самому урваться и поспешить к Лаудону, дабы, соединившись с ним и с нашею армиею, ударить уже вдруг на короля; а сему хотелось не допустить Дауна до сего соединения, и потому, как скоро он услышал, что сей, получив известие о начальных успехах Лаудона, пошел к нему на вспоможение, как для удержания его вдруг обратился назад и совсем неожиданным образом осадил саксонский столичный и цесарцами тогда защищаемый прекрасный и обширный город Дрезден и, привезя из соседственных своих областей тяжелую артиллерию, начал оной наижесточайшим образом и так сильно расстреливать и бомбардировать, что в один день пущено в оный 1400 бомб и ядер, от которых сей прекрасный город толикое претерпел разорение, что и поныне еще не может от того совершенно поправиться, и раны свои и поныне еще чувствует. Вся Европа сожалела о бедствии сего города и тем паче, что всем было известно, что осада сия предпринята была единственно для остановления пошедшего в Шлезию Дауна и что в самом городе не было королю ни малой нужды. Но ему и удалось самым тем перехитрить Дауна, ибо как скоро до сего дошел слух о сей осаде и таком разорении города, то вернулся он назад для защищения и освобождения города от осады, что в непродолжительное время и произвел, и принудил короля таким же образом со стыдом оставить осаду Дрездена, как Лаудон оставил осаду Бреславля.
   По окончании сего неудачного предприятия, которое было последнее из несчастных, оборотился король прусский к Шлезии и пошел прямо к нам, ибо слух до него дошел, что наша армия находилась уже в самом сердце любезной его Шлезии, почему и хотел он всячески поспешить и, соединившись с принцем Гейнрихом во чтоб ни стало, ударить на нас всею силою. Но не успел он в сей славный и дальний поход вступить, как Даун в тот же час отправился вслед за ним и, догнав, пошел с ним рядом, делая ему в шествии возможнейшие препятствия и затруднения. И так шли обе армии в такой близости друг к другу рядом и так не опереживая и не отставая друг от друга, что всякому, не знающему того, показалось бы, что это одна армия.
   Между тем, нашему графу Салтыкову приходило с армиею его есть нечего, а как услышал он, что идет на него сам король прусский и что Даун идет хотя с ним рядом, но ничего не делает и к баталии его не принуждает, был тем крайне недоволен и говорил, что когда не воспрепятствовали цесарцы ему перейтить через реки Эльбу, Шпре и Бобер, то не помешают ему перейтить и Одер, соединиться с принцем Гейнрихом и напасть на него всею соединенною силою.
   -- Королю, -- говорил он, -- стоит только сделать марша два форсированных и употребить обыкновенные свои хитрости, как он и явится перед нами; но я прямо говорю, что как скоро король перейдет через Одер, то в тот же час пойду я назад в Польшу.
   Таковые угрозы принудили Дауна, для Noстановления короля прусского, дать ему баталию и он, улуча такое время, что королю случилось стать лагерем в одном месте не очень выгодно, вознамерился напасть на него на рассвете и атаковать вдруг с четырех сторон его лагерь. Сам Даун хотел атаку вести спереди, Лесию назначено было атаковать правое, а Лаудону -- левое крыло.
   Все распоряжения были к тому уже сделаны в тайне, и цесарцы так не сомневались о хорошем успехе, что, хвастаясь, говорили уже, что король у них теперь ровно как в мешке, и им стоит только мешок сей сжать и завязать; но по особливому несчастию их, король узнал как о намерении их, так и о самом помянутом хвастовстве, и сам в тот же день за ужином, говоря, что цесарцы в том и не погрешают, однако он надеется сделать в сем мешке дыру, которую им трудно будет заштопорить.
   А всходствии того, тотчас по наступлении ночи, и велел он сделать все приуготовления к баталии и расположил тотчас план оной. Он приказал в лагере своем поддерживать обыкновенные огни и поджигать их крестьянам, а гусарам через каждые четверть часа кричать и пускать сигналы, дабы всем тем сокрыть от неприятеля свой поход и намерение; сам тотчас со всею армиею, вышедши из лагеря и отойдя в удобнейшее место, построил армию к баталии и стал, сидючи на барабане, спокойно дожидаться утра. Но что всего курьезнее было, то точно такой же обман для сокрытия шествия своего употребили и цесарцы, и что сим образом обе армий в потемках ночью шли к тому месту, где судьбою назначено быть великому кровопролитию, друг о друге ничего не зная и не ведая.
   Итак, не успело начать рассветать, как Лаудон, которому поручено было напасть на короля с левого фланга с тридцатью тысячами человек войска, вдруг усматривает пруссаков там, где он их всего меньше найтить думал, и с ужасом примечает, что перед ним стоит вся королевская армия в готовности к сражению, и которой вторая линия тотчас вступила с ним в бой и как пушечного пальбою с батарей, так оружейным огнем его встретила. Лаудон, хотя и не оробел в сем случае, но, построив в скорости весь корпус свой треугольником, атаковал сам пруссаков с возможною храбростью; но как он был слишком слаб против оных, то, по двучасном сражении и потеряв до несколька тысяч убитыми и в полон попавшими и оставив пруссакам в добычу 23 знамя и 82 пушки, принужден был оставить место баталии королю прусскому, и с таким искусством ретировался назад через речку, тут случившуюся, что король прусский расхвалил сам сию ретираду и говорил, что он во всю войну не видал ничего лучшего против сего маневра Лаудонова и что наилучшим днем жизни его есть тот, в который хотелось ему разбить его.
   Сражение сие, бывшее 4-го августа, продолжалось хотя недолго и было хотя только с одною частию цесарской армии, но последствия имело великие. Даун, хотя атаковать поутру пруссаков, удивился, не нашед ни одного из них в прусском лагере, и не понимал, куда они делись и что об них подумать; но как разбитие Лаудона сделалось известно, то сие расстроило и смутило все его мысли и намерения, и он в скорости не знал, что ему начать и делать. Что ж касается до короля, то он ни минуты почти не стал медлить, но забрав всех раненых и полоненных, также и в добычу полученные пушки, пошел в тот же самый день далее к Бреславлю и в сторону нашей армии и дошед до Пархвица, поблизости которого места стоял тогда граф Чернышев с двадцатью тысячами россиян и прикрывал реку Одер.
   Со всем тем, и несмотря на сию победу, находился король прусский в страшном положении. Все провиантские фуры были у него порожними, и провианта осталось не более, как на один день; но что того еще хуже, то в скорости и взять его было негде. Из ближайших магазинов один был в Бреславле, а другой в Швейднице, но пройтить к первому мешали ему мы, а особливо помянутый граф Чернышев с своим корпусом, а для прохода к Швейдницу надлежало наперед драться со всею соединенною австрийскою армиею и победить оную, что не могло еще быть достоверно.
   Итак, при обстоятельствах сих находился король в великом смущении и не знал что делать, но, по счастию, мы избавили его сами скоро от сей напасти. Главным командирам нашей армии вздумалось что-то, без всякой особливой причины, перейтить назад через реку Одер и в предлог к тому говорили они, что, не получая пять суток никакого известия о цесарцах, заключали, что они либо совсем разбиты, либо пересечена с ними совершенно коммуникация, а через сие и очистили ему путь к Бреславлю. Один только Чернышевский корпус находился за рекою Одером и делал помешательство, но и оный был скоро удален, и король употребил к тому особливую хитрость. Написано было подложное Письмо будто от короля к принцу Гейнриху, в котором уведомлял он его о своей победе над цесарцами и о намерении перейтить через реку Одер для атакования россиян, причем напоминал он ему о сделании движения, о котором у них было условлено. Письмо сие вручено было одному мужику и дано наставление, как ему поступить, чтоб русские его поймали и письмо сие перехватили. Хитрость сия имела успех наивожделеннейший. Чернышев не успел прочесть сего письма, как перешел тотчас реку Одер и высвободил через то короля из наиопаснейшего и такого положения, в каком он никогда еще не находился; и король никогда так весел не бывал, как в сей раз. Он мог уже тогда соединиться с принцем Гейнрихом и предпринимать далее, что ему было угодно; и с сего времени пошло ему опять везде счастие.
   Отступление нашей армии произвело то, что и Даун, не имея уже надежды соединиться с нею и боясь, чтоб он и сам не был отрезан от Богемии, за полезнейшее счел отступить назад и подвинуться к горам. Король прусский последовал за ним по стопам и старался везде и всячески ему вредить и войско его обеспокоивать, а сим образом и проходили они друг за другом весь сентябрь месяц, и сражения происходили только маленькие и ничего не значащие.
   Между тем как происходило сие в Шлезии, возгремел военный огонь из Померании. Флот наш, под командою адмирала Мишукова, состоящий из двадцати семи военных линейных кораблей, фрегатов и бомбардирных галиотов, в месяце августе приплыл под Кольберг, и крепость сия осаждена была как им, так и пятнадцатью тысячами сухопутного войска; а к нашему флоту присоединилась еще и шведская эскадра, состоящая из шести линейных кораблей и двух фрегатов. Генерал Демидов, привезший восемь тысяч сухопутного войска на кораблях, высадив оное, соединился с главным корпусом и, осадив город сей с трех сторон, начал оный и с моря, и с сухого пути бомбардировать и утеснять оный всеми возможными образами. Бомбардирование сие производилось с таким усилием, что в течение четырех дней брошено было в него более семисот бомб, не считая каркасов {Французский зажигательный продолговатый артиллерийский снаряд.} или зажигательных ядер. Но крепость сия была не такова слаба, чтоб можно было ею овладеть одним таковым бомбардированием и немногим осаждающим войском; и комендант прусский оборонялся и в сей вторичный раз наимужественнейшим образом и, несмотря на все разорение, производимое в городе бомбами и ядрами, не сдавался никак, доколе не прибыл на сикурс {Французское -- на помощь.} к нему генерал Вернер с пятью тысячами войска и не напал совсем нечаянно на не ожидавших того совсем наших россиян. Неожиданность сего нападения произвела толикий страх и ужас на осаждающих, что они, оставя пушки, палатки и весь багаж, разбежались врознь и через самое то сделали и сие вторичное покушение на Кольберг неудачным и обратившимся к крайнему стыду нашему. Самый флот, увидев разбежавшихся сухопутных солдат и власно как опасаясь, чтоб прусские гусары и ему чего не сделали, заблагорассудил также осаду и бомбардирование оставить и со стыдом отплыть в море.
   Что ж касается до Вернера, то он, сделавши тут свое дело, послужившее ему к великой чести и славе, обратился потом к шведской Померании и наделал и там еще множество дел, обратившихся во вред его неприятелям шведам.
   Таким же образом посчастливилось королю прусскому и в Саксонии, и там, где нападал на области его герцог Виртенбергский с своим и имперским войском. Сей сначала имел хороший успех, захватил многие места, принудил платить себе военную контрибуцию и выгнал пруссаков из всей почти Саксонии; но как дошло дело до сражения с пруссаками под командою генерала Гильзена, то был так несчастлив, что потерял баталию и дал себя победить пруссакам, а через несколько времени потом и еще разбит был принцем Цвейбрикским.
   Что ж касается до французской армии, под командою Дюка де Броглио, то сия в сей год была счастливее. Она, без всякого большого сражения, а единственными движениями, принудила пруссаков выйтить за Рейн и оставить многие города и провинции во власти французов.
   Сим окончу я сие письмо, достигшее до своих пределов, а в последующем за сим расскажу вам достальное о военных действиях, бывших в течение сего года. Я есмь, и прочая.
  

БЕРЛИНСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ

ПИСЬМО 84-е

  
   Любезный приятель! Как в предследующем моем письме не успел я вам пересказать всех военных происшествий, бывших в течение 1760-го года, то расскажу вам теперь прочие.
   Из пересказанного вам тогда означается само собою, что как ни велики были со всех сторон военные приуготовления и как жарко было ни началась кампания, однако вся она, против всякого думанья и ожиданья, прошла в одних только маршах и контра-маршах, в хождениях неприятелей друг за другом и в примечаниях всех взаимных движений. Три только осады, и все три неудавшиеся, ознаменовали наиболее сие лето, а именно: бреславская, дрезденская и кольбергская. Наконец окончилось уже и лето, и приближающееся холодное и дурное время заставило как цесарцев, так и россиян, помышлять о зимних своих квартирах. Для обоих главных командиров оных была та мысль несносна, что они с превеликими своими армиями ничего важного в целое лето не сделали. Они стыдились даже самих себя. А как присовокупилось к тому и столь невыгодное Дауново стояние в горах, что всякий подвоз к нему был чрезвычайно отяготителен, вперед же податься, за стоянием перед ним и неотставанием ни на пядень от него короля прусского, было ему никак не можно, -- и другого не оставалось, как ретироваться в Богемию; то стали выдумывать тогда все способы, чем бы отманить прочь короля оттуда и отвлечь в другую сторону, и признали к тому наилучшим средством то, чтоб нашему графу Салтыкову отправить от себя легкий корпус прямо к столичному прусскому городу Берлину и овладеть оным, и от сего-то произошла та славная берлинская экспедиция, о которой мне вам рассказать осталось и которая наделала тогда так много шума во всем свете, но послужила нам не столько в пользу и славу, сколько во вред и бесчестие.
   Преклонить к предприятию сему нашего упрямого и своенравного графа Салтыкова господину Дауну не инако, как великого труда стоило, и он не прежде на то согласился, как получив обещание, чтоб и цесарцы с другой стороны послали б туда такой же корпус. Итак, от сих направлен был в оную Ласси с пятнадцатью тысячами австрийцев, а от нас граф Чернышев с двадцатью тысячами. Сам же граф Салтыков взялся прикрывать всю сию экспедицию издали, а графу Фермеру поручено было, с знатной частью армии, иттить вслед за ними и, как подкреплять всю экспедицию издали, так и делать наиглавнейшие с нею распоряжения.
   У нас, в течение сего лета и около самого сего времени в особливости, как-то прославился бывший совсем до того неизвестным, немчин, генерал-майор граф Тотлебен, командовавший тогда всеми легкими войсками и приобретший в короткое время от них и от всей армии себе любовь всеобщую. Все были о храбрости, расторопности и счастии его так удостоверены, что надеялись на него, как на ангела, сосланного с небес для хранения и защищения армии нашей. Как сему немчину случилось не только бывать, но и долгое время до того живать в Берлине, и ему как положение города сего, так и все обстоятельства в нем были коротко известны, то поручено было ему в сей экспедиции передовое и в трех тысячах человек состоящее войско, с которым он и отправлен был вперед.
   Поелику главною целью при сей экспедиции было получение превеликой в Берлине добычи, и оною, сколько с одной стороны мы, а того еще более цесарцы прельщались, то походом сим с обеих сторон делано было возможнейшее поспешение, так что и сами цесарцы шли во весь поход, против обыкновения своего, без расстагов и в десять дней перешли до трехсот верст; но как много зависело от того, кто войдет в сей город прежде, то наши были в сем случае проворнее, и Тотлебен так поспешил, что, отправившись из Лейтена, что в Шлезии, в шестой день, а именно в полдни 3-го октября, с трехтысячным своим из гренадер и драгун состоящим корпусом, явился пред воротами города Берлина, и в тот же час отправил в оный трубача с требованием сдачи оного.
   Сей превеликий столичный королевский город, не имеющий вокруг себя ни каменных стен, ни земляных валов, и всего меньше сего посещения ожидавший, имел в себе только 1200 человек гарнизонного войска, и потому к обороне находился совсем не в состоянии. Комендантом в оном был тот же самый генерал Рохов, который за два года пред тем имел уже таковое ж посещение от австрийцев. Со всем тем, случившийся тогда в Берлине -- старик фельдмаршал Левальд, раненый генерал Зейдлиц и генерал Кноплох присоветовали ему обороняться и были так усердны, что из единого патриотизма взялись собственными особами защищать маленькие шанцы {Немецкое -- военный окоп, редут.}, сделанные пред городскими воротами. Итак, все, кто только мог, и самые инвалиды, и больные похватали оружие и приготовились к обороне. Тотлебен, получив отказ, велел тотчас сделать две батареи и стрелять по городу. Стрельба сия продолжалась с двух часов пополудни по шестой час, и хотя брошено в сие время в город до трехсот гаубичных бомб {Гаубица -- артиллерийское орудие.} и каркасов, из которых иные доставали даже до самого королевского дворца, однако всем тем не произведено никакого пожара и не сделано вреда дальнего, кроме повреждения нескольких домов и кровель на оных. В вечеру же, в 9 часов, началась опять жестокая стрельба и бомбардирование, и 150 человек гренадер приступали к Гальским и Котбузским воротам и маленьким перед ними окопам и хотели взять оные приступом, но были каждый раз сильным огнем из ружей отбиваемы. Все сие продолжилось за полночь; после чего и во все 4-е число стояли спокойно, а между тем, сего числа подоспел к Берлину на помощь прусский генерал принц Евгений Виртенбергский с 5000-ми бывшего в Померании войска и, оправившись, атаковал тотчас маленький Тотлебенов корпус и принудил его отойтить несколько далее до Копеника.
   Тут является потом граф Чернышев со всем своим достальным корпусом и соединяется с Тотлебеном. Сей генерал, услышав о делаемом сопротивлении, хотел было уже иттить назад, и преклонить его к тому, чтоб иттить к Берлину, стоило великого труда находившемуся при нем французскому комиссионеру, маркизу Монталамберту. Но как сему удалось, наконец, его к тому уговорить, тогда они оба с генералом Тотлебеном пошли вперед, а пруссаки, увидев сие, начали тотчас подаваться назад. Между тем, подоспел и в город другой еще прусский корпус, состоящий из 28-ми батальонов и находившийся под командою генерала Гильзена, и пруссаки в городе сделались так сильны, что могли оборонить ворота городские. И если б подержались они хотя несколько суток, то спасся бы Берлин, ибо король сам летел уже к нему на вспоможение, и у наших, равно как и у цесарцев, положено уже было в военном совете Иттить назад. Но, по счастию нашему, прусские начальники поиспужались приближающейся к тамошним пределам и уже до Франкфурта, что на Одере, дошедшей нашей армии и генерала Панина, идущего с нарочитым корпусом для подкрепления Чернышевского, и не надеялись с 14-ю тысячами человек прусского войска в состоянии быть оборонить отверстый со всех сторон город, -- и опасаясь подвергнуть его от бомбардирования разорению, а в случае взятия приступом грабежу, заблагорассудили со всем войском своим ретироваться в крепость Шпандау, а город оставить на произвол судьбе своей.
   Сия судьба его не так была жестока, как того думать и ожидать бы надлежало. Город, по отшествии прусских войск, выслал тотчас депутатов и сдался немедленно Тотлебену на договор, который поступил в сем случае далеко не так, как бы ожидать надлежало; но нашед в нем многих старинных друзей своих и вспомнив, как они с ними тут весело и хорошо живали, заключил с городом не только весьма выгодную для его капитуляцию, но поступил с ним уже слишком милостиво и снисходительно. В особливости же, поспешествовал непомерной благосклонности к сему городу некто из берлинских купцов, по имени Гоцковский, странный и редкий человек и сущий выродок из купцов. Будучи очень богат и употребляя богатство свое не во зло, а в пользу отечеству своему, сделался он при сем случае охранительным духом сего столичного города. Он настроил весь городской магистрат, во-первых, к тому чтоб сдаться нам, россиянам, а не пришедшим также уже цесарцам, ибо от сих, как главных своих неприятелей, не ожидал он никакой пощады. Во-вторых, как он после Кюстринской или Цорндорфской баталии всем попавшимся тогда в прусский плен российским офицерам оказал отменное великодушие и всех их не оставлял и подкреплял своим достатком, то сделался он чрез то во всей российской армии известным, а сие приобрело ему и от тогдашних наших начальников в Берлине дружбу, а особливо от главного командира, графа Тотлебена, а сею и воспользовался он наидеятельнейшим образом к пользе города. Все берлинские жители, и знакомые и незнакомые, воспринимали к нему прибежище, и он ежечасно являлся с просьбами и представлениями, как обо всем обществе, так и за приватных людей, и для подкрепления просьб своих не жалел ни золота, ни камней, ни других драгоценностей и не поставляя всего того на счет города.
   Тотлебен требовал с города четыре миллиона талеров контрибуции и при всех представлениях был сначала неумолим. Он ссылался на полученное им от графа Фермора точное повеление -- выбрать неотменно сию сумму и не новыми негодными, а старыми и хорошими деньгами. Все берлинские жители пришли от того в отчаяние, но наконец удалось купцу сему чрез пожертвование великих сумм из собственного своего капитала, требуемую сумму уменьшить до полутора миллиона, да сверх того, чтоб дано было войскам в подарок 200 т. талеров, также добиться и того, чтоб и вся оная небольшая и ничего почти незначащая сумма, принята была вместо старых и новыми маловесными и тогда ходившими обманными деньгами. С сим радостным известием полетел Гоцковский в ратушу, где собравшийся магистрат принял его как своего ангела-хранителя, и назначенные в подарок войску деньги, также полмиллиона контрибуции были тотчас заплачены, а в миллионе взят со всего купечества вексель.
   Купец сей в таком кредите был у наших русских, что они ни с кем не хотели иметь дела, кроме него. Он денно и нощно был на улице, доносил о беспорядках, делаемых чиновниками, препятствовал всякому несчастию и утешал страждущих. От Фермора дано было повеление, чтоб все королевские фабрики сперва разграбить, а потом разорить, и между прочим были именно упомянуты так называемый Лагергаус, с которой становилось сукно на всю прусскую армию, также золотая и серебряная мануфактура, и 10-е число октября назначено было для сего разорения. Гоцковский узнает о том в полночь, бежит без памяти к Тотлебену, употребляет все возможное и предоставляет ему, будто бы сии, так называемые королевские фабрики, не принадлежат собственно королю и доход от них будто бы не отсылается ни в какую казенную сумму, а употребляется весь на содержание Потсдамского сиротского дома. Тотлебен уважает сие его представление, заставливает Гоцковского засвидетельствовать сие письменно и утвердить присягою, -- а сие и спасло сии фабрики и избавило их от повеленного Фермером разорения.
   Сим образом зависело от одного Тотлебена тогда причинить королю прусскому неописанный и ничем ненаградимый убыток. Берлин находился тогда в самом цветущем состоянии, наполнен был бесчисленным образом наипрекраснейших зданий, был величайшим мануфактурным городом во всей Германии, средоточием всех военных снарядов и потребностей и питателем всех прусских войск. Тут находилось в заготовлении множество всяких повозок, мундиров, оружия и всяких военных орудий и припасов, и многие тысячи человек, занимающиеся приготовлением оных; было множество богатейших купцов и жидов, и первые можно б было все разорить и уничтожить, а последние могли б заплатить огромные суммы, если б Тотлебен не так был к ним и ко всем берлинцам снисходителен.
   Как цесарский генерал Ласси пришел к Берлину позднее Тотлебена, то сей и не хотел никак уступить ему главного начальства над городом, и Ласси с великою досадою и негодованием смотрел на столь снисходительные поступки Тотлебеновы. Он оттеснил силою российский караул от Гальских ворот и, поставив свой, требовал во всем соучастия, угрожая в противном случае протестовать против капитуляции. Чернышев примирил сию ссору и приказал опростать австрийцам трое ворот и поделиться с ними теми деньгами, которые назначены в подарок войскам, и дать им 50 т. талеров.
   Тотлебен принужден был принимать на себя разные личины и играть различные роли. Публично делал он страшные угрозы и произносил клятвы и злословия, а тайно изъявлял благосклонное расположение, которое и подтверждалось делом. Все жестокие повеления Фермора были на большую часть отвращены и не исполнены. Но требования цесарцев были еще жесточе; между прочим, хотели они, чтоб подорван был берлинский цейггауз, славное и великолепное здание посреди города и лучших улиц находящееся. От сего произошел бы ужасный вред всему Берлину, и Тотлебену, как того ни не хотелось, но он принужден был на то согласиться, и отправлено уже было 50 человек россиян на пороховую, неподалеку от Берлина находившуюся, мельницу за порохом. Но неизвестно уже, как то случилось, что там весь порох загорелся, и мельницу взорвало вместе со всеми солдатами, и цейхгауза подорвать было уже нечем; итак, довольствовались тем, что весь его опорожнили: что можно было взять с собою, то взяли, другое переломано, иное сожжено, а другое побросано в воду, а притом разорен был королевский литейный дом, монетные сбруи и машины, пороховые мельницы и все королевские фабрики, и забраты везде, где ни были, казенные деньги, коих число простиралось до 100 т. талеров.
   Далее приказано было от Фермера берлинских газетиров наказать прогнанием сквозь строй за то, что писали они об нас очень дерзко и обидно, и назначен был к тому уже и день, и час, и постановлен уже строй. Но Гоцковский, вмешавшись и в сие дело, умел его так перевернуть, что они приведены были только к фрунту, и им сделан был только выговор, и тем дело кончено.
   Далее повещено было всему городу, чтоб все жители, под жестоким наказанием, сносили все свое огнестрельное оружие на дворцовую площадь. Сие произвело всему городу изумление и новое опасение, но Гоцковский произвел то, что и сей приказ был отменен и для одного только имени принесено на площадь несколько сот старых и негодных ружей и по переломании казаками брошены в реку; а то же сделано и с несколькими тысячами пудов соли. Другое повеление Фермора относилось до взятия особливой контрибуции с берлинских жидов, и чтоб богатейших из них, Ефраима и Ицига взять в аманаты {Заложники.}, но Гоцковский умел сделать, что и сие повеление было не исполнено.
   В условиях капитуляции положено было, чтоб ни одному солдату не брать себе квартиры в городе, но цесарский генерал Ласси, оказывающий себя при всех случаях непримиримейшим врагом пруссакам, поднял на смех сие условие и с несколькими полками своего корпуса взял квартиры себе в городе, совсем против хотения россиян. И тогда начались обиды, буянства и наглости всякого рода в городе.
   Солдаты, будучи недовольны яствами и напитками, вынуждали из обывателей деньга, платье и брали все, что только могли руками захватить и утащить с собою. Берлин наполнился тогда казаками, кроатами {Кроатами немцы называют хорватов -- славянскую народность, живущую у границы Сербии и Венгрии -- ныне это часть населения Югославии.} и гусарами, которые посреди дня вламывались в домы, крали и грабили, били и уязвляли людей ранами. Кто опаздывал на улицах, тот с головы до ног был обдираем и 282 дома было разграблено и опустошено. Австрийцы, как сами говорили берлинцы, далеко превосходили в сем рукомесле наших. Они не хотели слышать ни о каких условиях и капитуляции, но следовали национальной своей ненависти к охоте и хищению, чего ради принужден был Тотлебен ввесть в город еще больше российского войска и несколько раз даже стрелять по хищникам. Они вламывались, как бешеные, в королевские конюшни, кои, по силе капитуляции, охраняемы были российским караулом. Лошади из них были повытасканы, кареты королевские ободраны, оборваны и потом изрублены в куски. Самые гошпитали, богадельни и церкви пощажены не были, но повсюду было граблено и разоряемо, и жадность к тому была так велика, что самые саксонцы, сии лучшие и порядочнейшие солдаты, сделались в сие время варварами и совсем на себя были не похожи. Им досталось квартировать в Шарлоттенбурге, городке, за милю от Берлина отлежащем, и славном по-королевскому увеселительному дворцу, в оном находящемуся. Они с лютостью и зверством напали на дворец сей и разломали все, что ни попалось им на глаза. Наидрагоценнейшие мебели были изорваны, изломаны, исковерканы, зеркала и фарфоровая посуда перебита, дорогие обои изорваны в лоскутки, картины изрезаны ножами, полы, панели и двери изрублены топорами, и множество вещей было растаскано и расхищено; но всего более жаль было королю прусскому хранимого тут прекрасного кабинета редкостей, составленного из одних антик или древностей и собранного с великими трудами и коштами. Бездельники и оный не оставили в покое, но все статуи и все перековеркали, переломали и перепортили. Жители шарлоттенбургские думали было откупиться, заплатив контрибуции 15 т. талеров, но они в том обманулись. Все их дома были выпорожнены, все, чего не можно было унесть с собою, переколоно, перебито и перепорчено, мужчины избиты и изранены саблями, женщины и девки изнасильничаны, и некоторые из мужчин до того были избиты и изранены, что испустили дух при глазах своих мучителей.
   Такое ж зло и несчастие претерпели и многие другие места в окрестностях Берлина, но все более от цесарцев, нежели от наших русских, ибо сии действительно наблюдали и в самом городе столь великую дисциплину, что жители берлинские, при выступании наших и отъезде бывшего на время берлинским комендантом бригадиру Бахману подносили через магистрат 10000 талеров в подарок, в благодарность за хорошее его и великодушное поведение; но он сделал славное дело -- подарка сего не принял, а сказал, что он довольно награжден и той честию, что несколько дней был комендантом в Берлине.
   Впрочем, вся сия славная берлинская экспедиция далеко не произвела тех польз и выгод, каких от ней ожидали, но сделалась почти тщетною и пустою. Если б, по ожиданию многих, по занятии войсками нашими Берлина, все союзные армии и самая наша двинулись внутрь Бранденбургии и в оной и даже в окрестностях Берлина расположились на зимние квартиры, то король был бы окружен со всех сторон и доведен до крайности, и войне б через то положен был конец; но как союзники, так и наши не имели столько духа, но напротив того, услышав, что король, узнав о сем занятии Берлина, тотчас с войском своим полетел к нему на помощь, так сего испужались, что рассыпались в один миг все, как дождь, от Берлина в разные стороны. Наши спешили убраться за реку Одер и соединиться с главною армиею; цесарцы направили стопы свои в Саксонию, чтоб соединиться с Даунам, a шведы, поспешившие было также к Берлину, возвратились обратно в Померанию, так что король, пришед к Берлину, не нашел тут уже никого, а одни только следы опустошения и разорения, и успел еще потом, возвратясь к подошедшему между тем в Саксонию Дауну, подраться с цесарцами и как у них побить несколько тысяч народа, так и сам потерять столько ж. Большая, славная и почти беспримерная баталия сия, единая во все течение лета, произошла в Саксонии, при местечке Торгау или Сиплице и совсем была сначала потерянная королем; но нечаянная удача генерала его Цитена и обстоятельство, что Даун был ранен и должен был команду препоручить генералу Одонелю, доставили ему, наконец, победу, без дальних, однако, для него выгод, кроме того, что он удержал за собою Саксонию и все воюющие с ним державы вышли из его пределов.
   Таким образом окончилась в сей год кампания, достопамятная наиболее одними только маршами и контрамаршами, да упомянутою теперь торгавскою баталиею, а в прочем не принесшая ни союзникам дальних выгод, ни изнурившая короля прусского. Он остался при тех же границах, в каких был с начала весны, и все труды, убытки и люди потеряны были по пустому; а сим окончу я и сие письмо, дабы в последующем говорить уже о ином и обратиться паки к своей истории, между тем остаюсь ваш, и прочее.
  

ПЕРЕМЕНА АРМЕЙСКОГО КОМАНДИРА

ПИСЬМО 85-е

  
   Любезный приятель! Возвращаясь опять к описанию моей собственной истории, скажу вам, что между тем, как все упомянутое в последних моих обоих письмах в Шлезии, Саксонии, Померании и Бранденбургии происходило, мы, живучи в Кенигсберге, так как прежде мною было упоминаемо, помышляли только о увеселениях и только что досадовали, что не присылались так долго курьеры с известиями ни о взятье городов, ни о сражениях, ни о победах, какими мы во все лето ласкались. Наконец, как обрадовались мы, услышав, что наши пошли в Берлин и оный взяли. Мы думали, что от сего и бог знает что последует, но сколь же взгоревались опять, когда услышали, что войска наши опять сей город покинули, что занятие оного не послужило нам ни в какую пользу и что наши и сами насилу ушли оттуда. Нам стыдно даже самих себя было при сем известии, а особливо потому, что мы слишком уже зарадовались овладением Берлином.
   Вскоре после того и около самого того времени, как пошел мне двадцать третий год, а именно 11 октября (1760), поражены мы были другим всего менее ожидаемым и всех нас неописанно поразившим известием, что императрица, прогневавшись на наших предводителей войск и генералов за то, что они в минувшую кампанию так мало ревности и усердия оказали, и чрез то подвигли союзников ее к неудовольствию и недоверку на себя, вознамерилась сделать перемену и на место графа Салтыкова определила старика фельдмаршала графа Александра Борисовича Бутурлина главным командиром ее армии. Сие известие привело всех нас в изумление, и мы долго не хотели верить, чтоб могло сие быть правдою. Характер сего престарелого большого боярина был всему государству слишком известен, и все знали, что неспособен он был к командованию не только армиею, но и двумя или тремя полками, и что всем и всем несравненно был хуже Салтыкова; а когда и сей едва-едва годился воевать против такого хитрого и искусного воина, каков был король прусский, то чего можно было ожидать от Бутурлина, который уже и до того служил более всем единым посмешищем? Словом, все дивились тому и говорили, что никак людей на Руси уже не стало, и все утверждали, что лучше бы поручить армию последнему какому-нибудь генерал-майору, нежели сему старику, даром, что он был фельдмаршал, до которого чина дослужился он по линии. Единая привычка его часто подгуливать и даже пить иногда в кружку с самыми подлыми людьми наводила на всех и огорчение, и негодование превеликое. А как сверх того он был неуч и совершенный во всем невежда, то все отчаивались и не ожидали в будущую кампанию ни малейшего успеха, в чем действительно и не обманулись.
   Впрочем, сколько негодовали мы на сего нового главного всем нам командира, столько сожалели о прежнем, честном и прямодушном старике, графе Салтыкове. Сей, хотя также был не слишком знающим, но все гораздо уже лучше Бутурлина, и ежели что портил, так от единого своего упрямства и своенравия, при многих случаях даже непростительного. Он был отлучен только от армии, а не отставлен, и ему велено было жить в городе Мариенбурге.
   Между тем, продолжали мы в Кенигсберге жить по-прежнему и самую осень препровождать в увеселениях обыкновенных. У генерала нашего были то и дело балы, а в исходе ноября опять маскарад превеликий, на котором я опять затанцовался до совершенной усталости; а сверх того имели мы около сего времени и другую забаву: прислана была к нам в Кенигсберг -- для выпорожнения и у нас, и у многих кенигсбергских жителей карманов и обобрании у всех излишних денег -- казенная лотерея. До сего времени не имели мы об ней никакого и понятия, а тогда узнали ее довольно-предовольно и за любопытство свое заплатили дорого. У многих из нашей братьи, а особливо охотничков, любопытных и желавших вдруг разбогатеть, не осталось и рубля в кармане, а нельзя сказать, чтоб и я не сделался вкладчиком в оную. Рублей пять, шесть и до десяти проиграл и я и после тужил об них чистосердечно, ибо на сумму сию мог бы я купить себе превеликое множество книг; но, по счастию, скоро опамятовался и терять более деньги понапрасну перестал.
   В половине декабря был у нас, по причине случившегося какого-то праздника, опять у генерала нашего превеликий маскарад, и я протанцован на оном до самого четвертого часа и до такой усталости, что насилу мог дойтить до квартиры.
   В сию осень как-то в особливости я зарезвился и затанцовался в прах, власно как предчувствуя, что всем таким забавам и увеселениям скоро уже конец долженствовал воспоследовать, как и действительно, не успели мы от оного еще выспаться и отдохнуть, как получаем совсем неожидаемое и такое известие, которое до крайности всех нас перетревожило, а именно, что мы вскоре получим себе нового и незнакомого командира, и что прежнего, то есть Корфа, угодно было императрице определить в Петербурге, на место умершего Татищева, генерал-полицмейстером, а сменить его и нами тут в городе командовать велено было генерал-поручику Суворову, отцу того, который впоследствии так много прославил себя в свете.
   Все мы, хотя и не очень были довольны Корфом, как по чрезвычайно крутому его нраву и бранчивости непомерной, так и потому, что он не слишком был милостив и благодетелен ко всем нам, русским, a особливо подкомандующим, и никто из нас не видал от него никакого добра, кроме одних ругательств и браней, и потому все не столько его любили, сколько ненавидели и самого его втайне бранили, однако, с одной стороны, сделанная уже к нему привычка, а с другой стороны, незнание нового командира и его характера, и обстоятельство, что из знающих иные его хвалили, а иные нет, вообще же все отзывались об нем, что он человек особливого характера, сделало то, что нам его (Корфа) уже некоторым образом и жаль стало.
   Известие о сем получено нами уже в исходе 1760 года и за немногие дни до Рождества Христова, и генерал наш, получив оное, тотчас отправился по некоторым надобностям и делам к фельдмаршалу в Мариенбург, взяв с собою и г. Чонжина, который в сие время был уже коллежским асессором, который чин доставил ему генерал наш.
   Сия отлучка сих обоих особ доставила нам сколько-нибудь свободу и от трудов отдохновение, и я, писавши к приятелю своему большое письмо, говорил, что мне впервые еще удалось тогда препроводить целую половину дня на своей квартире, но зато, как самый праздник, так и святки, были у нас несколько скучноваты. Чтоб пособить тому сколько-нибудь и заменить отсутствие генерала, то вздумалось одному из сотоварищей наших, а именно старшему из тех обоих юнкеров, господ Олиных, о которых упоминал я прежде, случившемуся около сего времени быть именинником, дать нам на другой день праздника добрую вечеринку, или иначе порядочный бал, но только в миниатюре. Была у нас тут и музыка, было много и женского пола, было множество танцев и наконец ужин; и хозяин наш, будучи у нас первым петиметром и любочестием до безумия зараженный, не упустил ничего, чем бы нас как можно лучше угостить и позабавить. Мы собрали на праздник сей всех своих друзей и знакомцев, и как под предлогом, что г. Олин праздновал день своей женитьбы, хотя он от роду еще женат не был, нашли способ пригласить для танцев и многих из тамошних жительниц, и чрез то сделали бал свой не шуточным, но порядочным, а что всего лучше, то все происходило на нем с благочинием и порядком, то завеселились и затанцовались мы на оном впрах и, как говорится, до самого положения риз. Никто же из всех столько не веселилися при сем случае, как я и отъезжающий уже с генералом друг мой, адъютант его, г. Балабин. Мы были почти главные особы на оном, и как во все сие празднество господствовала вольность, откровенное дружество и поверенность, то был он нам, да и самому мне, во сто раз приятнее всех праздников и балов губернаторских.
   Вслед за сею нашею пирушкою получили мы и другое, и в особливости мне весьма неприятное, известие. Наслано было повеление от фельдмаршала, чтоб всем, оставшимся от полков в Кенигсберге третьим баталионам, иттить немедленно к полкам своим, и чтоб при сем случае неотменно собрать и сменить всех отлучных и отправить с ними к полкам их. Для меня повеление сие было тем важнее, что в числе сих баталионов считался баталион и нашего полку, а в числе упомянутых отлучных и сам я, и как посему касалось повеление сие и до меня собственно и пришло к нам пред самою сменою губернаторов, то наводило оно на меня великое сумнение, и я боялся, чтоб сия расстройка не сделалась мне наконец предосудительною.
   Губернатор наш проездил к фельдмаршалу до самого наступления нового 1761 года, который день был у нас достопамятен тем, что получили мы в оный новый год новую зиму и нового губернатора, ибо и сей приехал к нам в самый первый день сего года и остановился тут же у нас в замке, где старый губернатор опростал для его тотчас весь верхний и лучший этаж, а сам перешел в прежний и старался угостить его всячески. Мы встречали его все, и он показался нам остреньким, неглупым и таким старичком, который был сам о себе, несмотря, хотя был очень, очень не из пышных.
   Первые дни сего года прошли в принимании единых поздравлений с приездом ото всех и всех и в ранжировании собственных своих домашних дел, и настоящая смена и сдача губернии воспоследовала не прежде как 5-го января, и как сей день был для меня в особливости достопамятен, то опишу я его подробнее.
   Всем нам повещено было еще с вечера, что на утрие будет происходить смена у губернаторов, и чтоб мы к тому готовились и находились каждый при своем месте. А не успели мы в тот день собраться в канцелярию, как и пришли в оную губернаторы, и старый, в провожании множества всякого рода чиновников, и повел нового по всем канцелярским комнатам и представлял ему всех своих подкомандующих, рассказывая, кому поручено какое дело и кто чем занимался; а при сем случае, натурально, дошла и до меня очередь.
   Я хотя нимало не сомневался в том, что не останусь никак без рекомендации от старого губернатора новому, однако оказанная мне от прежнего при сем случае милость превзошла все мои чаяния и ожидания. Он, возвращаясь с ним из задних канцелярских комнат, нарочно для меня в моей остановился и новому губернатору с следующими словами меня представил:
   -- Сего офицера я в особливости вашему превосходительству рекомендую.
   За сим и пошли исчисления и похвалы всем моим способностям, качествам и добрым свойствам, и могу сказать, что все они были не только не забыты, но еще и увеличены. Одним словом, я сам не знал до сего времени, что поведение мое было ему так тонко и коротко известно. Состояние, в каком я тогда находился, не могу я никак описать, а только скажу, что всю эту четверть часа, в которую принужден я был слышать себе от всех бывших тут беспрерывные и на прерыв друг пред другом производимые похвалы, горел как на огне и сам себя почти не помнил от смешения неожиданности, удивления и удовольствия.
   Новый губернатор не успел о имени моем услышать, как спросил меня, кто мой отец был? И как я ему сказал, то уверял меня, что он родителя моего знал довольно, и спрашивал меня потом о некоторых, до фамилии нашей касающихся обстоятельствах, и у какой нахожусь я тут должности? На сие последнее отвечать мне не было времени, ибо тотчас голосов в пять ему было ответствовано и вкупе сказываемо, как я нужен и прилежен, и прочее и прочее. Сколько казалось, то было ему очень непротивно все сие слушать, а особливо уверения всех о том, что я охотник превеликий до наук, до рисованья и до читанья книг, которые у меня, как они говорили, не выходят почти из рук. Он сам имел к тому охоту, и любопытство его было так велико, что он восхотел посмотреть некоторые лежавшие у меня на столе книги. Тогда сожалел я, что не было тут никаких иных, кроме лексиконов, ибо прочие, все тут бывшие, отослал я на квартиру, и если б знал сие, то мог бы приготовить к сему случаю наилучшие. Со всем тем губернатор и те все пересмотрел и говорил со мною об них столько, что я мог заключить, что он довольно обо всем сведущ.
   Между тем как все сие происходило и новый губернатор удостоивал меня особливым своим благоволением, глаза всех зрителей обращены были на меня, и все радовались и поздравляли меня потом с приобретением себе уже некоторой от сего нового начальника милости. И как едва ли ему кто-нибудь иной был столько расхвален, как я, то сие самого меня очень веселило, а притом доставило мне ту пользу, что как скоро дня через два после того доложили ему обо мне, что следует иттить в поход вместе с батальоном, то он тотчас приказал меня оставить и написать обо мне к фельдмаршалу особое представление, которое тотчас было написано и с первою почтою отправлено.
   Новый наш губернатор начал правление свое представлением кенигсбергским жителям такого зрелища, какого они до того еще не видывали, и которое их всех удивило; ибо как на другой день принятия его должности случилось быть празднику Богоявления Господня, то восхотел он показать бываемые у нас в сей день водоосвящения надворные, со всеми обрядами и процессиею, введенными при том в обыкновение. Итак, выбрано было посреди города, на реке Прегеле, наилучшее и такое место, которое могло б окружено и видимо быть множайшим количеством народа, и сделана обыкновенная и -- сколько в скорости можно было -- украшенная иордань {Прорубь во льду для освящения воды на Крещение.}. По всем берегам реки и острова поставлены были все случившиеся тогда в городе войска и баталионы с распущенными их знаменами и в наилучшем убранстве, а в близости подле иордани поставлено было несколько пушек. Все сии приуготовления привлекли туда несметное множество зрителей. Не только все улицы и берега реки и рукавов ее, но все окна и даже самые кровли ближних домов и хлебных шпиклеров {Складочное помещение, амбар.} унизаны были людьми обоего пола, а то же было и по всем улицам, по которым иттить надлежало процессии от церкви, более версты от сего места удаленной. Процессия сия была наивеликолепнейшая, и архимандрит, в богатых своих ризах и драгоценной шапке, со множеством духовенства, производили для пруссаков зрелище, достойное любопытства, а как присутствовал при оной и сам губернатор со всеми чиноначальниками и от самой церкви провожал ее пешком, несмотря на всю отдаленность, то желание видеть нового губернатора привлекло туда еще более народа. Поелику же, при погружении креста в воду, производилась как из поставленных на берегу пушек, так и с фридрихсбургской крепости, пушечная пальба, а потом и троекратный беглый огонь из мелкого ружья всеми войсками, то сие сделало в народе еще более впечатления, и все кенигсбергские жители смотрели на все сие с особливым удовольствием. Губернатор же не преминул в сей день угостить всех лучших людей обедом. Но многим из народа не полюбился только он наружным своим видом и простотою одежды, ибо относительно до сего не видно было в нем ни малейшей пышности и великолепия такого, какое привыкли они всегда видеть в Корфе.
   Баталион наш выступил вскоре после того в поход, а я, оставшись тут, начал мало-помалу привыкать к новому правительству, которое сопряжено было со многими переменами и между прочим с тем, что все мы принуждены уже были вставать ранее и вместо того, что прихаживали в канцелярию часу в восьмом и в девятом, приходить в нее уже в четыре часа поутру. Что ж касается до губернатора, то, будучи он разумным, деловым, а притом крайне трудолюбивым человеком, вставал так рано, что в два часа пополуночи бывал уж всегда одет и можно было его всякому видеть; а по всему тому хотел, чтоб и канцелярские были поприлежнее против прежнего. Новость сия гг. товарищам моим не весьма нравилась, но к чему не можно привыкнуть? Сперва был о том превеликий ропот и негодование, но скоро все мы к тому привыкли и довольны были тем, что, по крайней мере, после обеда не сидели мы уже в канцелярии и в праздники имели более свободы.
   Другая и не менее важная перемена с нами была та, что мы лишились обыкновенного губернаторского стола, которым до того времени пользовались, и должны были помышлять уже о собственном своем пропитании и вместо того, что хаживали гурьбою прямо из канцелярии за готовый для нас и сытный стол в комнатах губернаторских, должны были расходиться уже по квартирам, ибо новый наш губернатор, будучи далеко не таков богат, как Корф, не рассудил для нас иметь особый стол и тем паче, что и сам имел у себя очень, очень умеренный.
   Обстоятельство сие было для всех нас, а особливо для холостых и одиноких, весьма чувствительно; ибо для живущих тут с женами и имевших и до того домашние столы, было сие сноснее, и мы должны были либо заводиться всем и всем и варить себе есть дома, либо ходить обедать в трактиры, либо приказывать приносить к себе из оных. И как сие последнее было хотя убыточнее, но с меньшими хлопотами и затруднениями сопряженное, то решился я, относительно для себя, избрать сие последнее, и отходя поутру из квартиры, приказал человеку сходить в ближний трактир и заказать для себя обед. Но как удивился я, пришед в полдни домой и нашед у себя стол уже набранный и человека своего, спрашивающего: прикажу ли я подавать кушанье? Я не инако думал, что он хотел иттить за ним в трактир, и потому стал было напоминать ему, чтоб он не простудил мне кушаньев; но как удивился я еще того более, когда он мне сказал, чтоб я того не опасался, что кушанье близко, и что добродушные мои старички-хозяева не успели о том услышать, что я расположился посылать за обедами своими в трактир, как руками и ногами тому воспротивились и, не допустив его до того, приготовили обед мне сами и хотят, чтоб я о том нимало не заботился, но что обед будет для меня всегда готов, в какое бы время я ни пришел из канцелярии, и что хотят сие делать даром, без всякой заплаты и из единой благодарности за то, что я стою у них смирно, что не видят они от меня никакого себе зла и неудовольствия, и во все время стояния моего у них жили в совершенном спокойствии и от всех обид в безопасности. Признаюсь, что такое добродушие хозяев моих поразило меня до крайности, и как чрез минуту после того взошли ко мне наверх и оба старики-хозяева и то же изустно мне повторили, то сколько ни отговаривался я, что не хочу их тем отягощать, и сколько ни совестился, что причиню им тем убыток, но видя их кланяющихся и неотступно того просящих, принужден был на то согласиться и сделать им сие удовольствие, чем они крайне были и довольны.
   И с того времени обедывал и ужинывал я уже всегда дома, и обед для меня был действительно всегда готов, и хотя столы мои и не были уже таковы пышны и изобильны, как у губернатора, но во вкусе и сытости ничего в них недоставало. Всегда имел я у себя три вкусных блюда: суп, какой-нибудь соус и жаркое, а по воскресным дням даже и пирожное, а потом и кофе, и все это бывало всегда так хорошо и вкусно сварено и приготовлено, что я не только сыт, но еще и довольнее во все время был, нежели прежними обедами губернаторскими.
   Наконец настал день отъезда в Петербург нашего бывшего губернатора, день, который встречали мы с особыми чувствованиями и в который можно было видеть, кто как к нему расположен был и кто жалел или радовался о его отбытии. Накануне того дня ходили мы все к нему прощаться. Боже мой! с какой лаской и с какими изъявлениями своего благоприятства, перецеловав, отпустил он нас от себя. Со всяким из нас не оставил он поговорить что-нибудь, и мне советовал он в особливости продолжать хорошее мое поведение и стараться жить добропорядочно. Сия минута сделала мне его впятеро милей перед прежним, и я хотел бы уже и всегда быть в его команде, если б он всегда таков добр и хорош был. Со всем тем и каков он ни был, но я не могу на него жаловаться, а обязан ему еще благодарностью. Многие из наших роптали на него, для чего не одарил он всех их чем-нибудь на память о себе при отъезде, но я доволен был и добрым словом; а сверх того, дал он нам всем изрядные аттестаты за своею рукою и печатью, который хотя мне и не принес в жизнь мою никакой пользы, но я храню его у себя и поныне, как некакой памятник тогдашнему моему служению. Вместе с ним проводили мы тогда и общего нашего друга адъютанта его господина Балабина и расстались с ним, утирая текущие из глаз слезы дружества.
   Проводив его, стали мы по-прежнему жить, и я по-прежнему ходить ежедневно в канцелярию и отправлять прежнюю должность. Впрочем, как я, так и все не сомневались нимало, что на представление, сделанное обо мне, воспоследствует от фельдмаршала благоприятный отказ, почему нимало я и не собирался к отъезду из Кенигсберга, но вдруг воспоследствовало совсем тому противное и всего меньше нами ожидаемое.
   Через неделю по отъезде Корфа пришло наконец повеление обо мне от фельдмаршала, и повеление такое, которое потрясло тогда всю душу мою. В нем, не упоминая обо всех тех необходимостях, о каких писано было в представлении обо мне, сказано только, что буде я в армии быть неспособен, то оставить меня дозволяется, а буде человек молодой и в армии быть могу, то отправить бы меня с батальоном.
   Как повеление сие было не совсем позитивное, а было некоторым образом двоякое, то и не вдруг получил я решительный ответ, но дело осталось еще на перевесе, и я более двух недель находился еще в совершенной неизвестности, что со мною сделают и отправят ли меня или удержут? И как всем нашим канцелярским никак не хотелось со мною расставаться, то все они, а паче всех помянутый асессор Чонжин, во все сие время всячески старался наклонить генерала нашего к тому, чтоб меня не отпускать, но, к несчастью нашему, был он такого характера, что его трудно было и чем-нибудь убедить. Он хотя и внимал всем его представлениям о необходимой надобности во мне, и что все они без меня как без рук будут, и хотя и самому ему не хотелось меня отпустить, но повеление было от фельдмаршала, и повеления сии почитал он все свято, итак, сам не знал, что ему делать и какое найтить посредство в сем случае, а посему на все вопрошения мои у помянутого асессора не мог я добиться никакого толку. Правда, хотя я сам не имел никакой причины спешить получением решительного повеления, но как не было у меня ни лошадей, ни всего прочего, нужного к походу, и всем тем надлежало запасаться, то неволя заставила меня добиваться толку, дабы не упустить к приуготовлению всего того способнейшего времени.
   Мне присоветовали, наконец, сходить самому к генералу и стараться добиться от него чего-нибудь одного, и я последовал сему совету, и чтоб иметь более времени с ним о том поговорить, то избрал в один день утреннее и такое время, когда он только что встал и оделся и у него никого еще не было. Было сие часу в третьем пополуночи, когда я пришел к нему в покои. Он уже был совершенно одет и тотчас велел меня к себе пустить, как скоро ему обо мне доложили. Я нашел его ходящего взад и вперед по одной пространной, но одною только свечкою освещенной комнате, и как он меня спросил, -- что я? -- то сказал я ему прямо, что я пришел к нему требовать решительного повеления -- что мне делать? собираться ли ехать к полку или нет? Но он, будучи превеликим политиком и не хотя, как думать мне можно было, меня оскорбить формальным повелением, не сказав мне ничего точного в ответ, завел со мною такие бары и раздабары, что проговорил со мною более получаса о разных материях, а при всем том о главном деле не сказал мне ни того ни сего, и я вышел от него, на такой же находясь неизвестности, в какой был прежде. То только мог я приметить, что ему хотелось, чтоб я и остался, но чтоб сделалось это так, чтоб он не мог за то понесть от фельдмаршала какого-нибудь слова. Но как ни он, ни я не знал, как бы сие сделать, то осталось опять на прежнем, и я хотя начинал усматривать, что мне вряд ли отделаться от похода, и уже кое-чем начал запасаться, однако, под предлогом, что не могу ничего решительного добиться, продолжал ходить по-прежнему в канцелярию и отправлять свою должность.
   Между тем употреблены были, по приказанию генеральскому, все способы к отысканию на место мое из находившихся тогда в Кенигсберге какого-нибудь способного к тому офицера. Перебраны были все до единого, но не нашлось ни одного, который хотя б несколько к тому был способен. Сие обрадовало меня и польстило было надеждою, ибо как великая надобность в таком переводчике, каков был я, мне самому была известна, то ласкался я надеждою, что, и нехотя может быть, меня, наконец, оставят. Но, к несчастью, проговорись кто-то генералу о присланных из Москвы и тут учащихся студентах. Генерал не успел того услышать, как и прицепился к оным. Тотчас были они все отысканы и спрашиваны самим генералом, не может ли из них кто-нибудь переводить, и тогда случилось одному из них, а именно, самому тому Садовскому, о котором я прежде вспоминал, проболтаться, что из книжки переводить он может. Генерал обрадовался, сие услышав, и в тот же момент велел сыскать ему что-нибудь перевесть на пробу; перевод его, каков ни был несовершенен и как г. Чонжин ни старался его опорочить, однако самим генералом он одобрен, и сказано, что он переводить научится и чтоб он тут оставался и принимался б за работу.
   Бедный Садовский, не ожидавший того нимало и попавшийся тогда, как мышь в западню, скоро увидел, что переводы наши были совсем различны от книжных и таких, какие ему отчасти были известны; и как случилось тогда -- как нарочно -- дел превеликое множество, и притом еще переводов самых трудных, и положены пред него целые груды бумаг, то бедняк сей и при первом переводе стал совсем в пень и так их испужался, что раскаивался тысячу раз в том, что проболтался, не рад был животу своему и приступал уже с неотступною просьбою, чтоб его от того избавить и освободить, но на него уже не посмотрели. Слово было сказано, и переменить его было не можно, и он, что ни говорил, но принужден был оставаться и коекак не переводить, а городить турусы на колесах.
   Я смотрел хотя на сие и только что смеялся, однако все сие открыло мне уже глаза, и я видел ясно, к чему клонится все дело, и, положив сбираться в полк уже самым делом, стал уже уклоняться от переводов и в канцелярию ходить реже, но не прошло и двое суток, как востребовалась во мне крайняя надобность. Нужно было одно важное дело, и при том очень скоро, перевести, и как новый переводчик учинить того никак был не в состоянии, то прислали нарочного за мною и просили уже просьбою взять на себя труд и перевести оное. Я хотел было сперва позакопаться и не переводить, но, подумав и рассудив, что сердцем и досадою ничего не сделаешь, никакой пользы себе не произведешь, не только не согласился, но нарочно еще постарался перевесть скорее и как можно лучше. Сим угодил я много генералу, а как в самое то же время надобность явилась скопировать некоторые посылаемые ко двору нужные чертежи и рисунки, и произвесть сие, кроме меня, было некому, мне же удалось сделать их еще лучше самого оригинала, то приобрел я чрез то себе новые похвалы и получил новый луч надежды, что меня удержут или, по крайней мере, не слишком скоро станут вытуривать вон из города.
   Но все сие не долго продолжалось: вытуривать меня хотя ни у кого на ум не было, и все рады б были, чтоб я пробыл как можно долее, дабы можно было им моими трудами пользоваться, но самому мне явилась новая побудительная причина добиваться вновь какого-нибудь о себе решения. Является ко мне вдруг купец, у которого приисканы и приторгованы были мною уже лошади, и сказывает, что он отправляется в уезд, и буде мне лошади надобны, то бы я покупал оные скорее, а в противном случае он уедет на них сам; а как лошади были хороши и приторгованы дешево, и мне упустить их не хотелось, то сие протурило меня опять к генералу и побудило просить, чтоб сказал он мне что-нибудь решительное. Признаваться надобно, что я в сей раз надеялся почти несомненно, что получу ответ благоприятный, однако я в том обманулся немилосердно, и генерал, по многим заминаниям, сказал мне, наконец, решительно, что ему никак меня удержать не можно и чтоб я собирался в путь свой,
   Не могу изобразить, как поразился я сим неожидаемым ответом и как взволновалась во мне вся кровь при услышании оного. Я власно тогда как на льду подломился и, терзаем будучи разными душевными движениями и откланявшись ему, пошел, повеся голову, в канцелярию, сказывать сотоварищам своим о учиненном мне формальном отпуске. И тогда я имел неописанное удовольствие видеть, как много меня все любили, как всем им было меня жаль и как не хотелось со мною расстаться. Все, от вышних до нижних чинов, услышав сие, встужились, все собрались в кучку вокруг меня и все напрерыв друг пред другом изъявляли и досаду свою, и сожаление обо мне, и все вообще роптали и были крайне недовольны поступком генерала. Иной называл его трусом и старою бабою, другой говорил, что он сам не знает, чего боится, третий полагал за верное, что фельдмаршал всего меньше о том знает и обо мне думает, а наврать обо мне вздумалось так правителю его канцелярии, и что можно б подождать и вторичного обо мне повеления, которого верно не воспоследует, ибо я составляю столь маловажную в армии особу, что дело обойдется и без меня, и обо мне верно позабудут, иной говорил, что не великая б беда, если б генералу и вторично еще обо мне к фельдмаршалу представить или писать партикулярно и попросить фельдмаршала о дозволении мне остаться как для казенных же и необходимых надобностей, иные советовали мне сказаться больным или всклепать на себя что-нибудь, тому подобное. Все же вообще не советовали мне никак спешить моим отъездом, а медлить оным сколько можно долее, говоря, что и путь становится уже самый последний и мне ехать будет слишком дурно, а лучше бы подождать просухи, а г. Чонжин брался сделать, наконец, то чтоб меня не высылали и неволею, и чтоб медлить сколько можно моим отправлением и так далее.
   Я слушал все сие и молчал, но как все сии сожаления мне ни мало не помогали, и я был уже формально спущен, то, подумав обо всем хорошенько и боясь, чтоб не нажить себе какой беды, решился уже начать собираться прямым делом, и потому, пришед на квартиру, послал тотчас с деньгами за сторгованными лошадьми и купил оных, а потом велел исправлять и повозку и все нужное к походу.
   Но как сие скорей сказать, нежели сделать было можно, потому что повозка моя требовала великой починки, и потребно было по всему тому по меньшей мере недели две времени, то препроводил я все сие время не без скуки и в чувствованиях не весьма приятных. Привыкнув жить столько уже лет на одном месте и в покое и отвыкнув совсем от прежней военной жизни и службы, до которой я и без того поневоле только был охотник, тогда же, познакомившись с науками короче и вкусив все приятности их, всего меньше имея уже к ней склонности, желал я тысячу раз охотнее упражняться далее в оных, нежели ехать на войну и подвергать себя ежедневным трудам и опасностям. К тому же, как наступала и действительно самая уже распутица, ибо было сие уже в исходе февраля месяца, полк же наш находился уже в походе и отправлен был в Померанию, то признаюсь, что ехать мне крайне не хотелось, а потому и неудивительно, что я не старался слишком спешить сборами, но и сам помышлял уже о том, чтоб протянуть отъездом своим как-нибудь долее, и, буде б можно, так до самой бы просухи.
   Между тем, как слух до нас доходил, что с обозами тогда в армии учинена перемена и офицерам уже двум велено иметь одну только повозку, то и сие озабочивало и огорчало меня чрезвычайно, обстоятельство сие принуждало меня забирать с собою колико можно меньше вещей, а как у меня тогда и одних книг более воза было, то пуще всего жаль мне было расстаться с ними, и я не знал, куда мне их девать и кому препоручить по отъезде.
   В сем горестном расположении наступает, наконец, самый март месяц, и мне доносят, что повозка моя уже исправлена и все к отъезду моему было готово, и тогда иное ли что оставалось мне делать, как только иттить требовать себе пашпорты, распрощаться с генералом и со всеми и потом сесть и ехать. Отъезд мой и действительно был уже так достоверен, что я перервал уже и переписку с господином Тулубьевым, расплатился со всеми, кому я был должен, и, полагая за верное, что через неделю отправлюсь в путь и недели чрез две буду уже при полку, был во всем том так удостоверен, что не усомнился ссудить взаймы случившегося тогда тут нашего полку подлекаря, совсем мне почти незнакомого и тогда едущего в полк человека, тридцатью рублями денег в надежде, что получу оные от него тотчас по приезде в полк свой. Но воспоследствовал ли действительно мой отъезд или нет, о том услышите вы в письме будущем, а теперь, как сие уже увеличилось за пределы, то дозвольте оное сим кончить и сказать вам, что я есмь и прочая.
  

Письмо 86-е.

  
   Любезный приятель! В последнем моем письме к вам остановился я на том, что я намерен был уже действительно отправиться к полку и не только все было готово к отъезду, но назначен был уже и день оному и оставалось мне только укласться, запрягать лошадей и ехать; и отбытие сие из любезного мне Кёнигсберга казалось уже столь достоверно и неминуемо, что я помянутому, выпросившему у меня взаймы денег и поехавшему в полк, нашему полковому подлекарю, препоручил уже сказать и полковнику нашему и всем полковым о скором моем отъезде и к полку прибытии.
   Но как бы вы думали? ведь всего того не последовало и вышел изо всех сборов моих совершенный пустяк!.. Я не поехал и остался еще долее жить в Кёнигсберге! Но как это сделалось, того истинно сам почти не знаю и приписую ничему иному, как сокровенному действию пекущегося о благе моем божеского Промысла, восхотевшего, чтоб я и сие лето не проваландался по пустому и без всякой пользы по землям неприятельским, а препроводил бы в продолжении начатых мною наук и научился бы кой-чему еще многому хорошему и несравненно пред прежними знаниями моими важнейшему, и для того произведшему такое сплетение случаев и обстоятельств, что я нечувствительно, и сам почти не зная как, остался еще долее жить в Кёнигсберге. Но, дабы подать вам сколько-нибудь о том понятие, то расскажу вам о происшествиях сих, сколько могу упомнить.
   Как все к отъезду моему было уже готово, то, чтоб не допустить до самой половоди и распутицы совершенной, спешил уже и сам я оным, и потому, избрав один день, пошел из квартиры моей в канцелярию действительно с тем, чтоб, испросив у генерала об отпуске и отправлении меня бумагу и распрощавшись как с ним, так и со всеми канцелярскими, на утрие запрягать лошадей и ехать; но мог ли я думать, что самый этот день и час назначен был к неожидаемой остановке и к произведению во всех обстоятельствах моих перемены, и что произведет оную сущая, по-видимому безделица и вещь ничего незначущая!
   Не успел я войтить в канцелярию, в которой я за сборами уже несколько дней не бывал, как в самой моей прежней комнате встречается со мною наш асессор г. Чонжин и, обрадовавшись увидя меня, говорит: "А! вот кстати!.. а мы только что хотели за тобою посылать! вот и вестовой уже сбирается".-- "Что такое? спросил я, и за чем таким?" -- "Генералу есть до тебя небольшая нуждица, и он приказал послать за тобою".-- "Не знаете ли какая?" спросил я. -- "Это ты сам услышишь и увидишь, ступай-ко к нему в судейскую: он тебя дожидает".
   Нуждица сия была вот какая: случилось ему как-то ненарочно повредить крест ордена своего святыя Анны и повредить так, что необходимо надобно было сделать оный совсем вновь. Он и приискал уже к тому и мастеров, но как в средине креста был написанный на финифте и в миниатюре маленький образок, изображающий св. Анну, и во всем Кёнигсберге не могли отыскать мастера, умеющего писать на финифти и не оставалось другого средства как послать в Берлин и велеть там оный написать, а для самого сего потребен был точь-в-точь против прежнего образочка рисуночек, то хотя и приводили к генералу в самое то утро живописца, могущего бы то сделать, но какой требовал за то с генерала не менее 5-ти рублей, то сие его, как скупого человека, так раздосадовало, что он, прогнав живописца с глаз долой и будучи еще в превеликой досаде, пришед и канцелярию, жаловался на сей случай своим сотоварищам советникам, и показывая им сей образок, бранил живописца, говоря, что он бессовестнейшим образом вознамерился его ограбить. Как асессор наш г. Чонжин сидел тут и на два только шага от генерала, то, вскочив, подошел и он посмотреть образочек сей, и не успел взглянуть, как захохотав, генералу сказал: "И! ваше превосходительство! есть за что платить 5 рублей, это сущая безделка; да извольте приказать Болотову, он вам в один миг это срисует и не будет надобности платить ни полушки!" -- "Да неужели он это может? и умеет разве он и рисовать?" спросил генерал.-- "Не только умеет, но превеликий еще и охотник; в летнюю пору мы и здесь в канцелярии видали его много раз окладеннаго вокруг красками и рисующего; и какие же прекрасные рисует он картинки"! -- "Что ты говоришь!" -- сказал генерал, "это право хорошо и похвально, однако это ведь миниатюрная живопись и нарисовать надобно на пергаменте, так, может ли полно он?" -- "Это вы можете у него спросить", сказал Чонжин, "но я, по крайней мере, не сомневаюсь в том, видал я его рисующего, и очень мелко, и на пергаменте также".-- "Хорошо бы право это, и не здесь ли он?" спросил генерал. -- "Нет, ваше превосходительство, и мы его уже несколько дней не видим: -- бедный собирается теперь к отъезду и в последний раз видел я его в превеликих хлопотах и заботах о лошадях, о повозке и прочем, и в горести превеликой"! "Да разве ему очень не хочется? спросил генерал; он ведь офицер, и от службы отрекаться не должен". -- "Кто про то говорит? сказал Чонжин, но здесь разве не такая же служба, а сверх того и армейской службе ему не учиться стать: он, как сказывали мне, и в полку был наилучшим офицером и верно и там не загинет; но его не то огорчает более, а иное". -- "А что ж такое?" -- спросил генерал. -- "Ему не хотелось бы отсюда ехать, отвечал Чонжин, более для того, что он начал было здесь только что учиться"! -- "Как учиться и чему?" спросил генерал.-- "Как, разве ваше превосходительство не изволите знать, что он у здешних университетских профессоров порядочно учится философии и слушает какие-то лекции, и с минувшей еще осени всякой день урывается на час времени отсюда из канцелярии и хаживал по вечерам к ним на дома, и никто долго о том не знал, не ведал". -- "Что ты говоришь! сказал с удивлением генерал, это истинно редкий молодой человек; но пошли-ка мой друг за ним: спросим-ко, право, мы его, не может ли он мне нарисовать этого? услужил бы он мне тем очень, очень". Господину Чонжину не было нужды повторять сие в другой раз. Он выбежал в тот же миг в подъяческую и велел призвать вестового, чтоб послать за мною, а в самую ту минуту я, как вышеупомянуто, и вошел в канцелярию, и Чонжин в тот же час и повел меня к нему.
   Генерал не успел меня увидеть, как, сказав: "А! вот ты уже и здесь, хорошо это! и встав с места, продолжал: поди-ка, мой друг, сюда! и новел меня в маленький тут кабинет к окошку, и тут, показывая мне изломанный свой орденский крест, продолжал: -- посмотри-ка, мой друг, это; мне сказывали, что ты умеешь рисовать, не можешь ли ты мне этот образочик и в точном виде срисовать?" -- Не знаю, ваше превосходительство! сказал я, на оный посмотревши, кажется, диковинка не великая: может быть, и срисую.-- "Ты одолжил бы меня тем, сказал генерал, но вот вопрос: ведь надобно, чтоб было это нарисовано на пергаменте и в точной величине против этого". Это разумеется само собою, отвечал я.-- "Но есть ли у тебя нужный к тому клочек пергамента?" -- Есть, ваше превосходительство. -- "Ну хорошо ж, мой друг, потрудись, пожалуй, и поспеши, сколько можешь, и если б можно, так хотелось бы мне не упустить завтрашней (почты) и отправить с нею рисуночек сей в Берлин".-- Уклался было совсем и прибрал было всю свою рисовальную сбрую, сказал я на сие: но хорошо, сударь, я поразберусь и достану, и постараюсь поспешить.-- "Но что ты так спешишь, сказал он, сие услышав, я тебя хотя и не удерживаю, но ей-ей и не выгоняю -- и ты не имеешь нужды так спешить". -- Да путь-то, ваше превосходительство, устрашает, самый уже последний. -- "То-то и дело, подхватил он, путь-то не хорош, и не лучше ль бы уже помедлить... Итак, возьми-ка, мои друг, поди и потрудись, пожалуй!"
   "Хорошо, ваше превосходительство", сказал я, и, взяв крест, побежал на квартиру, с головою, наполненною разными мыслями и новыми недоумениями о том, что мне делать и ехать ли, или еще на несколько времени остаться. Последние генеральские слова произвели сие недоумение и множество разных во мне мыслей, и я начал уже питать себя лестною надеждою, что меня и оставят, а особливо если мне удастся услужить генералу порученною мне безделкою. Почему, не успел приттить домой, как, отыскав свой походный жестяной ларчик с красками и с кистями, который сделан был у меня нарочно и весьма укромный для похода, принялся тотчас за работу. Она подлинно составляла самую безделку и была так маловажна, что мне удалось ее в тоже утро кончить, так что я, для вручения ее генералу, застал его еще в канцелярии, в которой обыкновенно он часу до второго и до третьего просиживал. Нельзя изобразить, как удивился он, увидев меня к себе в судейскую вошедшего. -- "Что ты, мой друг, спросил он меня с поспешностию и увидев подающаго ему и крест его и рисунок, -- что это? неужели он уже готов?" -- "Готов, ваше превосходительство, сказал я, много ли тут работы?" -- "Посмотрим-ка, посмотрим", подхватил он и, встав с места своего, пошел к окну развертывать бумагу с рисунком. Тут вспрыгнул он почти от радости, увидев мою работу и закричал: "а! как это хорошо! ей-ей хорошо, никак я того не ожидал и не думал. Посмотрите-ко, государи мои, обратясь к советникам, он продолжал: истинно нельзя быть лучше и аккуратнее!" Все повскакали тогда с мест своих и пошли смотреть к генералу, а вместе с ними и г. Чонжин, и все начали, напрерыв друг пред другом, расхваливать мою работу, а г. Чонжин говорил: "Ну, не правда ли моя, ваше превосходительство, не сказывал ли я вам наперед, что он сделает? он у нас на все дока!" -- "Правда, правда, сказал генерал, в превеликом будучи удовольствии: -- и г. Болотов истинно мастер рисовать и, что всего удивительнее, так скоро и хорошо. Спасибо тебе, мой друг, ты одолжил меня трудом своим, право одолжил, и я завтра же пошлю его в Берлин". Я, слушая сие, молчал и только что откланивался ему; но как хотел я прочь иттить, то сказал он мне наконец: "Постой же, и не уходи, мой друг, из канцелярии, а пойдем-ка вместе со мною, отобедаем и поговорим что-нибудь".
   Я сделал ему за честь, оказываемую мне, пренизкий поклон и не успел выттить в подъяческую, как все канцелярские облепили меня кругом и все напрерыв друг пред другом изъявляли радость свою о том, что удалось мне так услужить генералу и поздравляли меня с оказываемою мне честию, какой никто еще до того времени не удостоился из всех канцелярских, и все желали, чтоб хотя сие помогло к тому, чтоб меня оставили; о чем некоторые почти уже не сомневались, и тем паче, что слышали, что в то время, когда я рисовал, говорено было много обо мне в судейской.
   Не успели мы приттить в губернаторские покои, где накрыт уже был маленький столик, ибо он обедывал всегда почти один, как велел генерал тотчас поставить еще прибор для меня, а между тем, как становили и посиди кушанье, и вступил он со мною в следующий разговор: "Право, мой друг, сказал он мне, подумай-ка, уже не отложить ли тебе отъезд свой до просухи? Видишь сам, что путь начал уже совершенно портиться и мы сегодня же получили еще известие, что реки Висла и Ноготь так разлились, что сделалось превеликое наводнение и многие селения затоплены; то как тебе теперь ехать одному и подвергаться без нужды опасностям? Мне досадно, неведомо как, что не могу тебя формально удержать, но с другой стороны, жалею истинно тебя и не желал бы никак, чтоб ты подвергся какому-нибудь несчастию. Подумай-ко, это право не малина и не опадет, и приехать к армии всегда еще успеть ты можешь?" -- "То-то так, ваше превосходительство, отвечал я: мне и самому хотелось бы охотно пробыть здесь до просухи, но я опасаюсь, чтоб за нескорый свой приезд не претерпеть мне какой напасти!" -- "Нет, подхватил генерал, это не так важно и опасаться того нечего; словом, хотя б прислано было и вторичное о тебе повеление, так и тогда беда невелика! Мы отпишем, может быть, тогда что-нибудь, могущее служить к твоему извинению и оправданию в том".-- "О! если эта будет милость ваша, сказал я, поклонившись, так дело иное, и я уже смелее и охотнее остановлюсь здесь до просухи".-- "Оставайся-ка, оставайся, мой друг, с Богом до просухи, куда тебе теперь ехать, а там посмотрим, что Бог даст. Может быть, переменятся обстоятельства, и нам можно будет удержать тебя и долее; а между тем поживем-ка сколько-нибудь еще вместе и ты ходика между тем к нам, по-прежнему, в канцелярию, и помогай нам своими переводами, а кстати, притом, можешь продолжать и свои науки. Мне сказывали, что ты чему-то учишься, это истинно похвально и препохвально. Сядем-ка и отобедаем, а потом поговорим с тобою о науках, познакомимся короче, и ты расскажи мне обо всем подробнее".
   Всеми сими словами влил он, власно, как некакой живительный бальзам в отягощенное недоумением мое сердце. Я кланялся и благодарил за его к себе милость и благоприятство и не помню когда бы имел обед столь вкусный и сладкий, как в то время.
   А не успели мы отобедать, как он и вступил со мною в пространный разговор о науках; я должен был рассказать ему все и все, что я знаю, где, чему и от кого учился и чему именно учусь в тогдашнее время.
   И как он услышал, что я всему научился более самоучкою и по единственной охоте, то не мог он довольно расхвалить меня за то. Что ж касается до рассказывания моего о новой философии, которой я начал учиться, то слушал он о том с особливым вниманием, желал слышать наиглавнейшие ее основания и советовал мне никак непокидать учиненного начала и продолжать сие доброе и полезное дело. Коротко, мы проговорили с ним более двух часов сряду и оба узнали друг друга короче. Я узнал, что и он довольно сведущ во многом и отменно любил науки, а он получил обо мне лучшее понятие и чрез самое то сделался ко мне так благосклонен, что я во все время пребывания моего у него под командою, не мог на него ни в чем маленьком пожаловаться, и кроме ласки и благоприятства ничего от него не видал.
   Поговорив сим образом с губернатором, решился я, по совету его, на отвагу остаться долее в Кёнигсберге и дожидаться вторичного о высылке меня повеления от фельдмаршала, и после узнал, что о самом том был у генерала и во время рисованья моего разговор с советниками и асессором, и с общего согласия положено было у них, меня до получения сего вторичного повеления не отпускать, но всячески удерживать. Но как сего вторичного повеления не воспоследовало и во все лето, ибо фельдмаршалу верно не до того было, чтоб помнить о таких безделках, а от полку представлениев обо мне к нему не делано было никаких, и как думать надобно сперва потому, что по уверению приехавшего подлекаря о скором моем приезде, меня ежедневно ожидали, а после когда пошли в поход, то и полковым начальникам не до того было, чтоб о таких безделках делать фельдмаршалу представления, то в ожидании того и прожил я в Кёнигсберге благополучно во все лето и до самого того времени, покуда судьба отвлекла меня в другую сторону и все дело обо мни так было позабыто, как бы и во все его не было.
   Вот каким образом остался я опять в Кёнигсберге и какой безделке назначено было меня остановить; но как бы то ни было, то я тем очень был доволен и о том убытке ни мало не жалел, который я имел при покупке лошадей и исправлении своего походного экипажа, но после тем был еще и доволен, ибо мне в последующее время сгодились они очень кстати, так как о том упомянется после, в своем месте.
   Возвращаясь теперь к продолжению порядка истории моей, скажу, что оставшись помянутым образом, сверх всякого чаяния и ожидания, в Кёнигсберге, начал я по прежнему ходить ежедневно в канцелярию и заниматься переводами, с тем уже для себя облегчением, что имел у себя уже помощника, которого я заставлял переводить все легкое, а сам для себя оставлял только трудные которые переводить он был еще не в состоянии, и как чрез то получил я более досуга, а сверх того и все послеполуденное время могли мы употреблять на себя, то и начал я тем более и прилежнее заниматься науками и как штудированием новой философии, так переводами и чтением книг не столько увеселительных, сколько важных и существенно полезных, и могу сказать, что сей год был для меня прямо учебный и по многим отношениям наиважнейший во всей жизни.
   Ибо, во-первых, спознакомился я в оный и познакомился довольно коротко с здравейшею и лучшайшею философиею из всех, какие бывали только до того в свете и которой полезность, узнанную из собственной опытности своей, ни довольно описать, ни изобразить не могу.
   Посредством оной получил я только впервые истинные и ясные понятия как о существе, так и о свойствах и совершенствах божеских, о натуре и существе всего созданного мира, а что всего важнее, о существе, силах и свойствах собственной души нашей, или короче сказать, спознакомился короче с Богом, с миром и самим собою. О чем обо всем до того времени хотя имел понятия, но понятия мои были весьма еще темные, несовершенные и спутанные, а тогда открылся мне власно как свет и я мог уже обо всем судить здраво и на все смотреть иными глазами. За все сие наиглавнейше обязан я г. Вейману, к которому продолжал я ежедневно почти ходить и не только слушал преподаваемые нм лекции, но успевал все говоренное им записывать, и написал даже целые книги. Он прошел с нами всю метафизику и наибольшую часть морали, а дабы сколько можно было более в том успеть, то неудовольствуясь сими преподаваемыми нам лекциями, купил я весь философический курс, или всю философию Крузианскую, и по книгам сим штудировал и дома, и занимался тем во все праздные часы столько и с таким успехом, что сам г. Вейман не мог тому надивиться, что я так много и в короткое время узнал из сей глубокомысленной и высокой философии; но он не знал того, что я сколько учусь от него, а вдвое того студирую дома по книгам. Словом, прилежность моя так была велика, что я ииные части оной и те, которые казались мне наиважнейшими, как-то, новую науку г. Крузия о воле человеческой или Телематалогию, для лучшего понятия и незабвения выучил даже от слова до слова наизусть, а не удовольствуясь и тем, еще некоторую часть оной и перевел еще на свой природный язык и всем тем с особливым рвением и удовольствием занимался несколько недель сряду.
   Все сие в немногие месяцы сделало меня в философии сей столь знающим, что я не только в осень того же еще года в состоянии был, при бываемых в тамошнем университете публичных диспутах, мешаться в оные и брать в них действительное соучастие, но по возвращении в дом свой в последующие времена сочинить сам философическия и нравоучительные книги и услужить тем своему отечеству, как о том упомяну впредь в своем месте.
   Во-вторых, и что по всей справедливости почитаю я наиважнейшим во всей моей жизни, удостоверился в истине всего откровения и христианского закона и утвердился в религии и вере. И как сей пункт есть наидостойнейший примечания и помогла мне в том почти очевидно сама десница Всемогущего и святой его и бдящий о пользе моей Промысл употребил к тому особливое средство и самую ничего почти незначущую безделку, то опишу я сей случай подробнее.
   Итак, возвращаясь несколько назад, скажу я, что по особливой ко мне милости Всемогущего, имел я еще с юнейших лет и с самого почти младенчества некоторую приверженность к Богу и к святому его откровенному закону. Набожность покойной моей родительницы, при которой я в те годы жил, в которые начинал я сколько-нибудь себя познавать и помнить, и врожденная во мне почти охота к читанию книг подала первый к тому повод, и следы приверженности моей к вере приметны уже были в самые юнейшие мои лета, как о том имел уже я случай упоминать вам отчасти в некоторых из предследующих моих письмах; и вы знаете уже, что я, будучи ребенком, любил уже читать, и не только читать, но даже и списывать духовные книги, и что все сие произвело то, что я и до вступления в службу почитал себя уже более знающим о законе, нежели знают самые наши попы деревенские. Но совсем тем, по обстоятельству, что у нас не было еще тогда никаких хороших духовных и таких книг, которые бы могли меня познакомить короче с первейшими истинами христианского закона, и все прочитанные мною книги состояли из Пролога, Четьих-миней, некоторых других, и наконец Камень веры, которая из всех еще сколько-нибудь была важнее прочих: то все знание мое было не только темно и весьма еще несовершенно, но и основано, как я после увидел, на весьма еще слабых и таких основаниях, которые всего легче могли поколеблемы быть. Словом, я знал о законе не более, как сколько знают большая часть из наилучших и усерднейших к вере наших тогдашних, а, к сожалению, и нынешних множайших соотечественников.
   С сим довольным и весьма для меня счастливым предуготовлением вступил я в военную службу; и как тут не до того было, чтоб продолжать упражняться в чтении духовных книг, каких со мною и не было уже никаких, а сверх того и лета мои были уже такие, что мысли мои развлекались уже иными разными и занимались более светскими предметами: то во все время продолжения службы моей, до приезда в Кёнигсберг, помышлял я всего меньше о законе, а вся польза, полученная мною от чтения в младенчестве моем духовных книг, состояла только в том, что я никогда не преставал быть прилепленным к Богу, никогда не забывал оного, всегда ему маливался и маливался с усердием довольным, а с таковою приверженностию к нему приехал и в Кёнигсберг самый. Тут, получив случай к доставанию и чтению множайших всякого рода книг, а особливо добрых, нравоучительных, стал я мало помалу просвещаться в своих знаниях, до благочестия относящихся, и будучи от природы более к добру, нежели ко злу наклонен, увеличил еще более приверженность свою к Богу, а особливо как скоро из книг получал я уже об нем и обо всем в мире несравненно лучшие и обширнейшие пред прежним понятия, и начинал спознакомливаться с тою блаженною и полезнейшею наукою, которая научает нас увеселяться красотами натуры, и которая чрезвычайно много помогла к образованию моего сердца и к сделанию его наклонным к добродетельной и благочестивой жизни. Но как все читанные мною книги были более нравоучительные, светские, а не духовные и до религии относящиеся, ибо сих никаких не было, а иностранные сего рода книги я как-то небирал никогда и в руки, думая, что они нимало к нам не следуют, то, несмотря на все вышеписанное, не взирая на всю мою приверженность к богопочитанию, все знания мои об откровенном законе были еще слабы и не только весьма недостаточны, но таковы, что могли тотчас поколебаться, как скоро явился к тому удобный случай, а сие и случилось со мною около самого сего времени и в течении прошедшего года и, что особливого примечания достойно, пред самым тем временем, как спознакомился я с Крузианскою и толико блаженною для меня философиею.
   Первый повод подала к тому Вольфианская философия, с которою, как выше упомянуто, спознакомился я прежде, нежели еще знал, что есть на свете Крузий; ибо как скоро, по прочтении оной Вольфианской философии, сделался я способным к чтению и пониманию книг, содержащих в себе и самые важные и высокие материи, и получив к такому чтению превеликую охоту, стал и доставать и выбирать к чтению более такие; то каким-то образом, между множеством других, стали мне попадаться в руки и самые вольнодумческие и такие, которые мало помалу и совсем неприметным и нечувствительным образом, стали вперять в меня некоторые сумнительствы о истине всего откровения и христианского закона, и совращать меня с пути доброго. К особливому несчастию случились они наиболее таких сочинителей, которые рассеваемой повсюду свой яд умели прикрывать прелестною личиною и, для удобнейшего всякому проглощению, облепливать свои ядовитые и пагубные пилюли, власно, как медом и сахаром. А сие и произвело, что я по любопытству своему, начитавшись их с превеликою жадностью, нечувствительно наглотался и оных, и так много, что впал наконец в совершенное сумнительство о законе и едва было едва не сделался и сам совершенным деистом и вольнодумцем. Сколько-нибудь поддерживала меня еще долго прежняя приверженность моя к закону; но как и та никак не могла долго устоять и держаться против мнимых философических и все то опровергающих истин, которыми я напоился, то и впал я наконец в наимучительнейшее и такое состояние, которое я никак описать и изобразить не могу. Было оно среднее между верою и неверием, и доводило меня нередко до того, что я, углубясь в размышления о том, обуреваем был иногда таким страданием душевным, что не рад был почти жизни и не знал, что мне делать и верить ли всему тому, что нам сказывают о христианском законе, или не верить, и почитать все то баснями и выдумками и хитростью духовных, как то помянутые писатели в меня вперить старались.
   Мучительное сие состояние продлилось, как теперь помню, несколько недель сряду и во все сие время я, власно, как горел на огне и пытке, и доводим был нередко до того, что кинувшись на колена и воздев руки к небу, наиусерднейшим образом молил и просил Творца своего, помочь мне в сей нужде и каким бы то образом ни было вывесть меня из сего мучительного положения.
   Ах! моления мои были сим благодетельным Творцом и услышаны, и святой деснице Его угодно было наконец отвлечь меня от бездны, над которою простерта была уже нога моя и в которую готов уже я был совсем упасть, и поставить меня на камень, могущий удержать меня от падения, как тогда, так во все последующее время, и к сему очевидному почти избавлению моему из крайней опасности и к спасению моему употребить по наружному виду самую безделку и вещь, ничего незначущую. Теперь спрошу я вас, любезный приятель, могли ль бы вы подумать и поверить тому, что безделица, один прусский грош (что учинит меньше наших двух копеек), употребленвый во благо, в состоянии был вывесть меня из помянутого наимучительнейшего состояния и положить первое основание всему воздвигнутому потом твердому и такому зданию моей веры, которое ничто уже поколебать не могло и чрез все то не только успокоить мой дух, но и подать повод к бесчисленным удовольствиям и неоцененным минутам в жизни.
   Вы удивляетесь сему? Но удивитесь более, когда расскажу вам все сие, по-видимому, хотя ничего незначущее, но во всю мою жизнь и самое блаженство оной величайшее влияние имевшее происшествие, и увидите, какими путями и маловажными иногда средствами спасает нас Провидение от превеликих бедствий и подает повод к происшествию великих и важных перемен во всей нашей жизни.
   Некогда, во время помянутого моего мучительного состояния, случилось мне приттить в книжную лавку, для покупки одной не помню уже какой именно книги. Между тем как книгопродавец пошел по шкапам ее отыскивать, вынимать и развязывать многие кипы непереплетенных книг, обратил я глаза на раскладенные на прилавке в превеликом множестве разные, непереплетенные немецкие книги, которые всегда при таких случаях имел я обыкновение пересматривать из любопытства. И тогда, власно как нарочно, случись так, что лежала против самого меня, одна немецкая предика, напечатанная в четверть и из листов двух, или трех состоящая. И надобно ж было случиться так, что попадись она мне первая на глаза. Сперва пренебрег было я ее, как немецкую предику и такое духовное сочинение, каких я никогда не читывал и до которых мне всего меньше было нужды; но вдруг меня власно как нечто толкнуло и побудило взглянуть на нее пристальнее и посмотреть, какого бы она была проповедника. И каким же поразился я удивлением, когда кинулось мне в глаза внизу крупными литерами напечатанное имя Крузия. "Ба, ба, ба! Крузия? Да какого же это Крузия? сказал я в уме сам себе: разве иного какого, и разве есть и другие еще Крузии?" Ибо мне и в ум не приходило, чтоб была она того самого великого философа, которого философию я тогда уже штудировал и к которому имел уже беспредельное почтение и уважение. Но как же увеличилось удивление мое еще более, когда увидел я, что была она Христиана Августа Крузия и точно самого сего великого мужа. "Господи помилуй! воскликнул я тогда сам в себе в уме: как же я до сего времени не знал, что есть его и духовные сочинения, и предики еще. Да разве он духовный и не только философ, но и богослов вкупе?" Но я удивился еще более, когда прочитав его титул, увидел, что был он в тогдашнее время. Ибо предика сия была совсем новая и недавно только напечатанная первейшею и знаменитейшею духовною особою во всем Лейпциге и профессором, не только философии, но и богословии при тамошнем университете, и чего я до того никак не ведал, ибо во всех философических его сочинениях, купленных уже мною, называем он был только просто профессором философии. И тогда вдруг родилось во мне превеликое любопытство и желание прочесть оную.-- "Куплю-ка я ее, говорил я сам себе,-- и посмотрю, чтобы такое говорил в ней сей муж, толь великого уважения достойный". Но сие желание увеличилось и я поразился еще более, как, прочитав надпись о содержании оной, увидел, что была она о великой опасности сумневающихся о истине откровения и нестарающихся удостоверить себя в оной и назначена точно для таких людей, в каком состоянии я тогда находился; следовательно власно как нарочно для меня написана. Я остолбенел от изумления и как в самую ту минуту подступил ко мне книгопродавец с извинениями, что он не мог никак отыскать требуемой мною книги, и что конечно все экземпляры оной разошлись, то я, не слушая более его раздабаров, спешил спросить у пего, чего стоит сия проповедь? "Безделки самой, и один только грош надобен".-- "Хорошо ж! подхватил я: я беру ее, и вот тебе, мой друг, грош за безделку эту", и взяв ее, не пошел, а побежал на квартиру, чтоб скорей прочесть оную
   Теперь не могу никак изобразить, с какими чувствиями и разными душенными движениями читал я сию проповедь. Была она не столько богословская, сколько философическая, и великий муж сей умел так хорошо изобразить в ней великую важность удостоверения себя в истине откровения и ужасную опасность сумневающихся в том и не старающихся о удостоверении себя в том, что меня подрало ажно с головы до ног при читании сего периода, и слова его и убеждения толико воздействовали в моем уме и сердце, что я чувствовал тогда, что с меня власно как превеликая гора свалилась и что вся волнующаяся во мне кровь пришла при конце оной. в наиприятнейшее успокоение. Я обрадовался неведомо как и сам себе возопил тогда: когда уже сей великий и по всем отношениям наивеличайшего уважения достойный муж с таким жаром вступается за истину откровения, и так премудро и убедительно говорит о пользе удостоверения себя в истине онаго, то как же можно более мне в том сомневаться, мне, в тысячу раз меньше его все сведущему! Нет, нет! продолжал я, с сего времени да не будет сего более никогда, и я непремину последовать всем его предлагаемым в ней советам.
   Словом, как она, так и самая особливость сего случая так меня поразила, что я, пав на колена, и со слезами на глазах благодарил Всевышнее Существо, за оказанную мне всем тем, почти очевидно, милость и прося Его о дальнейшем себя просвещении; с того самого часа, при испрошаемой его себе помощи, положил приступить к тому, чего г. Крузий от всех слушателей и читателей своих требовал, а именно, чтоб прочесть наперед все то, что писано было в свете в защищение истины откровенного закона божеского, а не оставаться при одном том, что говорили и писали его противники. Он говорил, что тогда он охотно дозволит всякому уже сомневаться, ибо уверен, что никогда того уже быть не может, а без сего не советовал бы он никому сим важнейшим в свете делом так играть, как бы какою безделкою, для того, что игрушка сия всякого так может повредить, как младенца, играющими горящими углями.
   Как слова сии и все прочие убедительные примеры, тут же им приводимые, весьма глубоко впечатлелись в сердце и душе моей, то бросился я в тот же момент отыскивать между Книгами своими ту, в которой преподавался совет к составлению библиотеки и где находились критические замечания о всех лучших книгах и сочинениях всех классов и которая вскользь познакомила меня со всеми наилучшими и славнейшими всех родов книгами во всем свете; и приискав в ней замечания о лучших и достопамятнейших духовных книгах, а особливо таких, кои писаны для защищения истины откровения и закона, выписал все оные и тотчас послал за всеми теми, какие были из них в той библиотеке, из которой брал я книги для читания, а которых не было в ней, те положил неотменно купить и употребити, к тому сколько мне только было можно денег, и сделать сие в непродолжительном времени.
   И с того времени вдался я в наиприлежнейшее чтение всех оных и могу сказать, что я в чтении сем не находил усталости, и в короткое время прочел их довольное множество и благословлял тысячу раз ту блаженную минуту, в которую начал я сие полезное дело; ибо польза от того произошла та, что я чрез то не только избавился совершенно прежнего мучительного недоумения и успокоился духом, но утвердился на всю жизнь свою так в законе, что ничто не могло уже меня поколебать в моей вере. Умалчивая о том, что самое сие доставило мне как тогда, так и во все последующее время моей жизни несметное множество минут блаженных и столь сладких, о каких множайшая часть людей понятия не имеют; а сверх того доставило мне основательное и обширное знание христианского закона и всех вещей я обстоятельств, относящихся до откровенного слова Божия и всей истории оного.
   Вот вторая и весьма важная польза, полученная мною в сей год и которой бы я верно лишился, если б воспоследовал мой отъезд и я отправился шататься по полям и драться с неприятелями; а какие дальнейшие получил я в сей год пользы, о том услышите вы в письме последующем, а теперешнее, как слишком уже увеличившееся, дозвольте мне сим кончить и сказать вам, что я есмь навсегда ваш и прочее.
  

КНИГИ

ПИСЬМО 87-е

  
   Любезный приятель! Продолжая повествование мое о полученных мною в течении 1761 года пользах, скажу, что, в-третьих, получил я в сие лето ту важную пользу, что гораздо уже короче познакомился с тем блаженным искусством увеселяться красотами натуры, которое способно доставлять человеку во всякое время бесчисленное множество приятных минут и увеселений непорочных и полезных и тем весьма много поспешествовать истинному его благополучию в сей жизни. Я упоминал вам уже прежде, что первый повод спознакомиться с сим драгоценным искусством подали мне сочинения г. Зульцера, но в сей год узнал я множайшие сего рода книги и не только с особливым вниманием и любопытством читал оные, но из всех их, какие только мог достать, купил себе, а помянутую Зульцерову книжку "Размышления о делах натуры" перевел даже всю на наш язык; а как сие завело меня и далее и побудило короче познакомиться и со всею физикою, то занимался я и оною, и с таким успехом, что после, по приезде в деревню, в состоянии был и сам уже сочинить целые книги сего рода и научить блаженному искусству сему даже и детей своих, словом, я и сим знаниям весьма многим обязан в жизни моей, и они помогли мне препроводить ее несравненно веселее обыкновенного и имели во всю жизнь мою великое влияние.
   Кроме всего того, прилежность моя была в сей год так велика, что я, за всеми помянутыми разными упражнениями, находил еще свободное время к переписыванию набело как некоторых своих сочинений, так и переводов лучших пьес из разных и славнейших еженедельников или журналов. Самую свою памятную книжку, о которой упоминал я прежде, переписал я набело и переплел в сие лето, и как была она первая моего сочинения, то и не мог я ею довольно налюбоваться.
   Что касается до моих книг, то число оных чрез покупайте разных книг на книжных аукционах, из которых не пропускал я ни единого, а отчасти чрез накупление себе многих новых и употребление на то своих излишних денег, увеличилось в сей год несравненно больше и так, что собрание мое могло уже назваться библиотекою, и сделалось для меня первейшею драгоценностию в свете. Со всем тем я не знал, что мне с сею любезною для меня драгоценностию делать, и она меня очень озабочивала. Я, хотя помянутым образом и остался сам собою в Кенигсберге и хотя весною и не было никакого обо мне повторительного повеления, а как армия пошла в поход, то не можно было и ожидать оного, ибо тогда фельдмаршалу нашему, верно, не до того было, чтоб помышлять о таких мелочах, однако, как все еще не было формального приказания, чтоб мне остаться, и не было никакой в том достоверности, чтоб не востребовали меня опять к полку и долго ли, коротко, все должен я был когда-нибудь к полку явиться, книг же у меня одних целый воз уже был, и мне и десятой доли взять их с собою и в походе возить не было возможности, то горевал я уже давно и не мог придумать, что мне с ними делать и как бы их доставить заблаговременно в свое отечество, в которое и сам я почти никакой надежды не имел возвратиться: ибо как конца войны нашей не было тогда и предвидимо; отставки же в тогдашние времена всего труднее было добиваться, да такому молодому человеку, каков я тогда был, и льститься тем совершенно было невозможно, то по всему вероятию и должна была вся служба моя тогда кончиться либо тем, что меня на сражении где-нибудь убьют или изуродуют и сделают калекою, или где-нибудь от нужды и болезни погибну, или, по меньшей мере, должен буду служить до старости и дряхлости и тогда уже ожидать себе отставки. Все сие нередко приходило мне на мысль, и как я с самого того времени, как познакомился с науками, не ощущал в себе далеко такой склонности к военной службе, как прежде, а видел тогда уже ясно, что рожден я был не столько к войне, как для наук и к мирной и спокойной жизни, то, нередко помышляя о том, вздыхал я, что не могу даже и ласкаться надеждою такою мирною и спокойною, яко удобнейшею для наук жизнью когда-нибудь пользоваться. Со всем тем, как я уже издавна и единожды навсегда вверил всю свою судьбу моему Богу и решился всего ожидать от его святого о себе промысла, тогда же, узнав его, и все короче, и более приучил себя при всяком случае возвергать печаль свою на Господа и ничем слишком не огорчаться, а всего спокойно ожидать от него, то таковая надежда и упование на святое его о себе попечение и утешали меня при всяком случае и не допускали до огорчений дальних, а впоследствие времени и имел я множество случаев собственною опытностию удостовериться в том, что таковое препоручение себя в совершенный произвол божеский и таковое твердое упование на святое и всемогущее вспомоществование, и при всяких случаях вспоможение, всего дороже и полезнее в жизни для человека, так что, находясь теперь уже при позднем вечере дней моих, могу прямо сказать и собственным примером то свято засвидетельствовать, что во всю мою жизнь никогда и не постыдился я в таковой надежде и уповании на моего Бога и никогда не раскаивался я в том, но имел тысячу случаев и причин быть тому довольным.
   Самый помянутый случай с моими книгами принадлежит к числу оных и может служить доказательством слов моих, ибо сколь ни мало я имел надежды к сохранению и убережению сего моего сокровища, но всемогущий помог мне и в том, так и при многих других случаях, и доставил мне к тому средство, о котором я всегда меньше думал и помышлял, а именно:
   Как до канцелярии нашей имели дело все, не только приезжающие из армии, но и все приезжающие, как сухим путем, так и на судах и морем из нашего отечества, и командиры и судовщики наших русских судов всегда по надобностям своим прихаживали к нам в канцелярию и нередко в самой той комнате, где я тогда сидел, по нескольку часов препровождали, то случилось так, что одному из таковых судовщиков, привозившему к нам на галиоте провиант, дошла особливая надобность до меня. Он имел какое-то дело с тамошними прусскими купцами и судовщиками и вознадобилось ему, чтоб переведена была скорее поданная от них на немецком языке превеликая и на нескольких листах написанная просьба. И как все таковые шпикерские и купеческие бумаги, по множеству находящихся в них особливых терминов, были наитруднейшие к переводу, и один только я мог сие сделать, то, приласкавшись возможнейшим образом, подступил он ко мне с униженнейшею просьбою о скорейшем переводе оной, говоря, что я тем одолжу его чрезвычайно.
   -- Хорошо, мой друг, -- сказал я ему, -- но дело это не такая безделка, как ты думаешь: я не один раз испытывал сие и знаю, каково трудно переводить таковые проклятые шпикерские бумаги, а притом мне теперь крайне недосужно. Однако, чтоб тебе услужить, то возьму я бумагу твою к себе на квартиру и посижу за нею уже после обеда, а ты побывай у меня перед вечером, так, может быть, я перевесть ее и успею.
   -- Великую бы вы оказали мне тем милость, -- сказал он и был тем очень доволен, а я, искав всегда случая делать всякому добро, сколько от меня могло зависеть, охотно после обеда и приступил к тому и, посидев часа два, перевел ему ее и прежде еще, нежели он пришел ко мне.
   Но как же удивился я, увидев пришедшего его ко мне с превеликим кульком, наполненным сахаром и разными другими вещами.
   -- Ба, ба, ба! -- сказал я. -- Да это на что? Неужели ты думаешь, что я для того велел приттить к себе на квартиру, чтоб сорвать с тебя срыву? {Взять взятку.} Нет, нет, мой друг, я не из таких, а хотел истинно только тебе услужить и доставить скорее перевод свой. Он у меня давно уже и готов, но теперь за это самое и не отдам его тебе.
   -- Помилуй, государь! -- подхватил он, кланяясь и ублажая меня. -- Для меня это сущая безделка, и вы меня не столько одолжили, но так много, что я вам готов служить и более, и не угодно ли вам чего отправить со мною в Петербург: я на сих днях отправляюсь на своем галиоте туда и охотно бы вам тем услужил и отвез, что вам угодно.
   Я благодарил его за чувствительность к моему одолжению, а он, взглянув между тем на книги мои, установленные по многим полкам, продолжал:
   -- Вот книги, например, у вас их такое множество. Не угодно ли вам их препоручить мне отвезть куда вам угодно, в Ригу ли, в Ревель или в Петербург; где вам возить с собою в походах такое множество, а я охотно б вам тем услужил и доставил туда, куда прикажете.
   Нечаянное предложение сие поразило меня удивлением превеликим и вкупе обрадовало.
   -- Ах! Друг мой! -- воскликнул я. -- Ты надоумливаешь меня в том, что меня давно уже озабочивает. Я давно уже горюю об них и не знаю, куда мне с ними деваться? Уже не отправить ли мне их право с тобою и не отвезешь ли ты их в Петербург? Великое бы ты мне сделал тем одолжение.
   -- С превеликим удовольствием, батюшка, -- сказал он, -- галиот мой пойдет пустым и с одним только почти балластом, так если б и не столько было посылки, так можно, а это сущая безделка.
   -- Но друг мой! -- сказал я ему. -- Книги сии мне очень дорого стоят, я до них охотник и могу ли я надеяться, что они не пропадут?
   -- О, что касается до этого, -- подхватил он, -- то разве сделается какое несчастие со мною и с галиотом моим, а то извольте положиться в том смело и без всякого сомнения на меня как на честного человека и извольте только назначить мне, где и кому их отдать, а то они верно доставлены будут.
   -- Очень хорошо, мой друг! -- сказал я. -- за провоз я заплачу, что тебе угодно!
   -- Сохрани меня Господи! -- подхватил он. -- Чтоб я с вас что-нибудь за провоз такой безделки взял; а извольте-ка их готовить и, уклав в сундуки, хорошенько увязать и запечатать, чтоб они дня чрез два были готовы, а в прочем будете вы мною верно довольны.
   На сем у нас тогда и осталось, и я, дивясь сему нечаянному совсем и благоприятному случаю, отпустил его от себя с превеликим удовольствием и тотчас послал к столярам и заказал сделать сундуки для укладывания книг моих. Но тут сделался вопрос: к кому я их в Петербург отправлю? Не было у меня там ни одного коротко знакомого, а был только один офицер, служивший при Сенатской роте, из фамилии гг. Ладыженских, который, будучи соседом по Пскову зятю моему Неклюдову, был ему приятель, а сам я не знал его и в лицо, а только кой-когда с ним переписывался, да знал коротко сестру его, короткую приятельницу сестры моей. Итак, к другому, кроме его, послать мне их не к кому, но и об нем не знал я -- в Петербурге ли он тогда находился или в деревне. Но как бы то ни было, и как ни опасно было отдать всю библиотеку мою на произвол бурному и непостоянному морю и человеку совсем мне до того незнакомому, однако подумав несколько и не хотя упустить такой хорошей оказии, призвав Бога в помощь, решился на все то и на удачу отважиться и, наклав книгами целых три сундука и увязав оные и запечатав, препоручил их помянутому судовщику с письмом к помянутому г. Ладыженскому, в котором просил его отправить их при случае к моему зятю в деревню.
   Не могу изобразить, с какими чувствиями расставался я с милыми и любезными моими книгами и подвергал их всем опасностям морским.
   -- Простите, мои милые друзья! -- говорил я сам себе, их провожая. -- Велит ли Бог мне опять вас увидеть, и вами веселиться, и получать от вас пользу, и где-то и когда я вас опять увижу?
   Однако все опасения мои в рассуждении их были напрасны: Всемогущему угодно было сохранить их от всех бедствий и доставить мне в свое время в целости. Ибо так надлежало случиться, что галиот сей доехал до Петербурга благополучно и что судовщик за первый долг себе почел отыскать господина Ладыженского, а у сего и случились тогда, власно как нарочно, люди, присланные от зятя моего к нему за некоторыми надобностями с лошадьми и подводами, с ними ему их всего и удобнее и надежнее можно было отправить в деревню, куда они и привезены тогда же в целости, а оттуда отвез я уже их сам после в свою деревню.
   Сим-то образом удалось мне сохранить и препроводить в Россию мои книги. Они послужили мне потом основанием всей моей библиотеки и принесли мне не только множество невинных удовольствий, но и великую пользу. Но я возвращусь к продолжению моей истории.
   Между тем как я помянутым образом продолжал заниматься учеными делами и большую часть времени своего употреблял на учение, чтение, переводы и писание, дела правления королевством Прусским шли хотя попрежнему, но несравненно с лучшим порядком. Губернатор наш был гораздо степеннее и разумнее Корфа и во всех делах несравненно более знающ. Он входил во всякое дело с основанием и не давал никому водить себя за нос. Словом, дела потекли совсем инако, и усердие его к службе было так велико, что он не только наблюдал и исправлял все, чего требовал долг его, но денно и нощно помышлял и о том, как бы доход, получаемый тогда с королевства Прусского и простиравшийся только до двух миллионов талеров, из которых один миллион паки расходился на расходы по королевству, сделать больше и знаменитее. Он вникал в самое существо и все подробности тамошнего правления и высматривал все делаемые упущения тамошними камерами и чиноначальниками, и о взыскании оных всячески старался; и как между сими разными его затеями и особенными делами случались иногда такие, которые желалось ему сначала утаить и от самых товарищей своих советников, которые были все немцы, то полюбив меня, удостоивал поверенности сей одного меня и не редко запирался с одним со мною в своем кабинете, и я, будучи посажен им за маленький столик, принужден был иногда по нескольку часов писать диктуемые самим им мне разные прожекты, а иногда делать выписки из разных бумаг, мне им даваемых. А всеми такими стараниями и действительно не только сократил он многочисленные расходы, но почти целым миллионом увеличил доходы с сего маленького государства, и всем тем приобрел особливое благоволение от императрицы.
   Впрочем, жил он удаленным от всякой пышности и великолепия и в особливости сначала, и покуда не приехали к нему его дочери, весьма тихо и умеренно. Не было у него ни балов, ни маскарадов, как у Корфа, а хотя в торжественные праздники и давал он столы, но сии были далеко не такие большие, как при Корфе; но с того времени, как приехали к нему его дочери, что случилось еще пред начатием весны, то стал он жить сколько-нибудь открытее, и хотя далеко не так часто, как Корф, но делать иногда у себя балы, а особливо для дочерей своих, которых было у него две, и обе уже совершенные невесты, и из коих выдал он после одну замуж за бывшего у нас тут генерал-провиант-мейстером-лейтенантом, знакомца и соседа моего, князя Ивана Романовича Горчакова.
   Кроме сих двух дочерей, имел он у себя еще и сына, служившего тогда в армии еще подполковником и самого того, который прославил себя потом так много в свете и в недавние пред сим времена потряс всею Европою, и дослужился до самой высшей степени чести и славы. О сем удивительном человеке носилась уже и тогда молва, что он был странного и особливого характера и по многим отношениям сущий чудак. Почему, как случилось ему тогда на короткое время приезжать к отцу своему к нам в Кенигсберг, при котором случае удалось мне только его и видеть в жизнь мою, то и смотрел я на него с особливым любопытством, как на редкого и особливого человека; но мог ли я тогда думать, что сей человек впоследствии времени будет так велик и станет играть в свете толь великую роль, и приобретет от всего отечества своего любовь и нелицемерное почтение.
   Что касается до бывших у нас в Кенигсберге в течение сего лета происшествий, то не помню я ни одного, которое было бы сколько-нибудь достопамятно и такого, чтоб стоило упомянуть об оном, кроме одного, в котором я имел особенное соучастие, и потому расскажу вам об оном обстоятельно.
   На одного из живущих в уезде прусских дворян, принадлежащего к знаменитой фамилии графов Гревенов, человека неубогого и имеющего хорошие деревни, сделался в чем-то донос, и донос такого рода, что надлежало его схватить и тотчас отправить ко двору и в бывшую еще тогда и толико страшную тайную канцелярию {См. примечание 9 после текста в конце I тома.}. Тогда не знали мы ничего, а после узнали, что дело состояло в том, что сидючи однажды за обедом и разговаривая с своим семейством, заврался он при стоящих за стульями слугах и что-то говорил обидное и предосудительное о нашей императрице. И как один из сих слуг, будучи сущим бездельником, был им за что-то недовольным, то восхотелось ему злодейским образом отмстить своему господину. Он, ушед от него, явился прямо к губернатору и объявил, что он знает на господина своего слово и дело. Ныне, по благости небес, позабыли мы уже, что сие значит, а в тогдашние, несчастные в сем отношении времена были они ужасные и в состоянии были всякого повергнуть не только в неописанный страх и ужас, но и самое отчаяние; ибо строгость по сему была так велика, что как скоро закричит кто на кого "слово и дело", то без всякого разбирательства -- справедлив ли был донос или ложный и преступление точно ли было такое, о каком сими словами доносить велено было -- как доносчик, так и обвиняемый заковывались в железы и отправляемы были под стражею в тайную канцелярию в Петербург, несмотря какого кто звания, чина и достоинства ни был, и никто не дерзал о существе доноса и дела, как доносителя, так и обвиняемого допрашивать; а самое сие и подавало повод к ужасному злоупотреблению слов сих и к тому, что многие тысячи разного звания людей претерпели тогда совсем невинно неописанные бедствия и напасти, и хотя после и освобождались из тайной, но претерпев бесконечное множество зол и сделавшись иногда от испуга, отчаяния и претерпения нужды на век уродами.
   Таковой-то точно донос сделан был и на помянутого несчастного графа Гревена; и как, по тогдашней строгости, губернатору, без всякого дальнейшего исследования, надлежало тотчас, его заарестовав, отправить в тайную в Петербург, то нужен был исправный, расторопный и надежный человек, который бы мог сию секретную комиссию выполнить, которая тем была важнее, что граф сей жил в своих деревнях, и деревни сии лежали на самых границах польских, следовательно, при малейшей неосторожности и оплошности посланного, мог бы отбиться своими людьми и уйтить за границу в Польшу, а за таковое упущение мог бы напасть претерпеть и сам губернатор.
   И тогда так случилось, что губернатор из всего множества бывших под командою его офицеров не мог никого найтить к тому лучшего и способнейшего, кроме меня, и, может быть, потому, что я ему короче других знаком был, и он о расторопности и способности моей более был удостоверен, нежели о прочих.
   Итак, в один день -- ни думано, ни гадано -- наряжаюсь я в сию секретную посылку, и губернатор, призвав меня в свой кабинет и вручая мне написанную на нескольких листах инструкцию, говорит, чтоб я сделал ему особенное одолжение и принял бы на себя сию комиссию и постарался бы как можно ее выполнить. Я, развернув бумагу и увидев в заглавии написанное слово, по секрету, сперва было позамялся и не знал, что делать, ибо в таких посылках и комиссиях не случалось мне еще отроду бывать; но как губернатор, приметя то, ободрил меня, сказав, что тут никакой дальней опасности нет, что получу я себе довольную команду из солдат и казаков и что избирает он меня к тому единственно для того, что надеется на мою верность и известную ему способность и расторопность более, нежели на всех прочих, и, наконец, еще уверять стал, что буде исполню сие дело исправно, так почтет он то себе за одолжение, то не стал я нимало отговариваться, но приняв команду и сев на приготовленные уже подводы, в тот же час в повеленное место отправился.
   Теперь опишу я вам сие короткое, но достопамятное путешествие. Ехать мне надлежало хотя с небольшим сотню или сотни до полторы верст, но езда сия была мне довольно отяготительна, потому что я ехать принужден был в самое жаркое летнее время, в открытой прусской скверной телеге и терпеть пыль и несносный почти жар от солнца, ибо надобно знать, что в Пруссии таких кибиток и телег вовсе нет, какие у нас и у мужиков наших, но телеги их составляют длинные роспуски с двумя на ребро вкось поставленными и на подобие лестниц сделанными решетками; ни зад, ни перед ничем у них не загорожен, а и место в середине, где сидеть должно, между решеток так тесно и узко, что с нуждою усесться можно. В таковых телегах, или паче фурах, пруссаки возят и хлеб свой и сами ездят, и таковые-то по наряду из деревни приготовлены были под меня и под мою команду; казаки же мои все были верхами.
   Не езжав от роду на таких дурных и крайне беспокойных фурах и притом без всякой постилки и покрышки, размучился я вирах и на первых десяти верстах, и насилу-насилу доехал до первой станции, где мне надлежало переменить лошадей. Тут, отдохнув в доме одного честного и добродушного амтмана {Должностное лицо, старшина.}, накормившего меня досыта и напоившего чаем и кофеем, выпросил я повозку, хотя такую же, но сколько-нибудь получше и с довольным количеством соломы, могущей служить мне вместо постилки, и накрыв оную епанчами солдат моих, уселся, как на перине, и продолжал уже свой путь сколько-нибудь поспокойнее прежнего. Сих солдат послано было со мною десять человек, при одном унтер-офицере, а казаков было двенадцать человек, и в инструкции предписано, что в случае если не станет граф даваться или станут люди его отбивать, то могу я поступить военною рукою и употребить как холодное, так и огнестрельное оружие. Для показания же дороги и указания графского дома и как самого его, так учителя и нескольких из его людей, которых мне вместе с ним забрать велено, послан был со мною и сам доноситель, и приказано было его столько же беречь, как и самого графа.
   Итак, усажав солдат своих по разным телегам и приказав казакам своим ехать иным впереди, а другим позади, пустился я в путь и ехал всю ту ночь напролет и последующее утро, проезжая многие прусские городки и местечки и переменяя везде лошадей, где только мне было угодно, ибо дано мне было открытое и общее повеление всем прусским жителям, чтоб везде делано было мне вспоможение и по всем требованиям моим скорое и безотговорочное исполнение.
   Наконец, около полудня сего другого дня, приехали мы в одно небольшое местечко или городок, ближайший к дому графскому, и как он жил от сего местечка не далее двух верст, то надлежало мне тут об нем распроведать, дома ли он, и буде нет, то где и в каком месте мне его найтить можно? Как дело сие надлежало произвесть мне колико как можно искуснее и так, чтобы никто в местечке о намерении моем не догадался и не мог бы ему дать знать, то принужден я был советовать о том с бездельником-доносителем, который, будучи наряжен в солдатское платье, положен у нас был в телегу и покрыт епанчами, чтоб его кто не увидел и не узнал. Сей присоветовал мне завернуть на часок в один из тамошних шинков, и самый тот, в котором останавливаются всегда графские люди, когда приезжают и приходят в местечко, и где нередко они пьют и гуляют, и разговориться в нем как-нибудь с хозяйкою о графе, ибо он не сомневался, чтоб ей не было о том известно, где находился тогда граф наш. Но как домик сей не такой был, где б останавливались проезжие, то сделался вопрос, какую б сыскать вероятную причину к остановке в самом оном, и сие должен был уже я выдумывать. Я и выдумал ее тотчас, несколько подумав. Рассудилось мне употребить небольшую ложь и хитрость, и в самое то время, когда поровняемся мы против того домика, велеть закричать сидевшему с извозщиком моему солдату, чтоб остановились и взгореваться, что будто бы у нас испортилась повозка и надобно было ее неотменно починить, и все сие для того, чтоб, между тем, покуда они станут ее будто бы чинить на улице, мог бы я зайтить в сей дом и пробыть в оном несколько времени.
   Как положено было, так и сделано. Не успели мы с сим домом, который нам проводник наш указал, поровняться, как и закричал солдат мой во все горло:
   -- Стой! стой! стой! Колесо изломалось.
   Вмиг тогда я соскакиваю с повозки и, засуетившимся солдатам своим приказав ее скорее чинить, вхожу в домик и попавшуюся мне в дверях хозяйку ласковейшим образом, по-немецки говоря, прошу дозволить мне пробыть в доме ее несколько минут, покуда солдаты мои починят испортившуюся повозку.
   -- С превеликою охотою, -- сказала она и повела меня к себе в покои, и будучи, по счастию, крайне словоохотна и любопытна, начала тотчас расспрашивать меня, откуда и куда я с солдатами своими еду.
   У меня приготовлена уже была выдуманная на сей случай целая история. Итак, я ну ей точить балы {Заниматься балами. Балы -- лясы, балясы, пустой разговор, остроты, белендрясы.} и городить турусы на колесах {Нести турусы на колесах -- молоть чепуху.} и рассказывать сущую и такую небылицу, что она, разиня рот, меня слушала и не могла всему довольно надивиться; а как спросила она меня, какого я чину и как прозываюсь, то назвал себя майором, а фамилию выдумал совсем немецкую и уверил ее тем действительно, что я был природою не русский, а немец, каковым и почла она меня с самого начала, потому что я говорил по-немецки так хорошо, что трудно было узнать, что я русский. А как я при сем разговоре с нею употребил и ту хитрость, что не только употреблял возможнейшие к ней ласки, но и дал такой тон, что я хотя и в русской службе, но не очень русских долюбливаю, а более привержен к королю прусскому, то хозяйка моя растаяла и сделалась так благоприятна ко мне, что стала даже спрашивать меня, не угодно ли мне чего покушать, и что она с удовольствием постарается угостить меня, чем ее Бог послал.
   -- Очень хорошо, моя голубушка, -- сказал я, -- и ты меня одолжишь тем, я не ел благо еще с самого вчерашнего вечера.
   Вмиг тогда хозяйка моя побежала отыскивать мне масло, сыр, хлеб, холодное жареное и прочее, что у ней было, и накрывать скорее мне на столике скатерть; а я между тем, покуда она суетилась, с превеликим любопытством смотрел на невиданное мною до того зрелище, а именно, как делают булавки; ибо случилось так, что в самом сем доме была булавочная фабрика.
   Севши же за стол, вступил я с потчивающею и угостить меня всячески старающеюся хозяйкою в дальнейшие переговоры. Я завел материю о тамошнем местечке, хвалил его положение, распрашивал, как оно велико, чем жители наиболее питаются, и мало-помалу нечувствительно добрался до того, есть ли в близости вокруг его живущие дворяне, и кто б именно были они таковые. Тогда велеречивая хозяйка моя и вылетела тотчас с именем милостивца и знакомца своего, графа Гревена, самого того, который мне был надобен и до которого и старался я умышленно довести разговор наш.
   Не успела она назвать его, как и возопил я, будто крайне обрадовавшись и удивившись.
   -- Как! Гревен! Граф Гревен живет здесь, и недалеко, ты говоришь?
   -- Так точно, -- сказала хозяйка, -- и не будет до дома его и полумили.
   -- О! Как я этому рад, -- подхватил я, -- скажу тебе, моя голубка, что этот человек мне очень знаком, и я его люблю и искренне почитаю. Года за два до сего имел я счастие с ним познакомиться, и он оказал еще мне такую благосклонность, которую я никогда не позабуду. Но скажи ж ты мне, моя голубка, где ж он? И как поживает? Все ли он здоров и с милым семейством своим? Где ж он живет и не по дороге ли мне будет к нему заехать. Ах! Как бы я желал с ним еще повидаться, с этим добрым и честным человеком! Как еще упрашивал он меня, при последнем с ним расставаньи, чтоб заехал я к нему, если случится мне ехать когда-нибудь мимо его жилища!
   Хозяйка моя сделалась еще ласковее и дружелюбнее ко мне, услышав, что знаю, люблю и почитаю я ее милостивца. Она начала превозносить его до небес похвалами, и означая ту дорогу, по которой надлежало ему ехать и звание его деревни, присовокупила наконец, что вряд ли он теперь дома.
   -- Как? Да где ж он? -- спросил я, будто крайне встужившись, и знает ли она, куда он поехал?
   -- Люди его, -- сказала она мне, -- бывшие у меня только перед вами, сказывали мне, что уже три дня, как его нет дома, и поехал в другую свою деревню, мили за четыре отсюда; и говорят еще, что будто он там продает какую-то землю или уже продал; и поехал брать деньги.
   -- Ах! Как мне этого жаль! -- подхватил я. -- Но не дома ли хоть хозяюшка его?
   -- Нет и ее, а говорят, что поехал он и с нею, и самая барышня с ними, а дома один только старик учитель, да маленькие дети.
   -- Экое, экое горе! -- качая головою сказал я, изъявляя мое будто бы сожаление, но которое я и действительно тогда имел, ибо было мне то крайне неприятно, что графа не было тогда в доме. -- Но не сказывали ль тебе, голубка моя, люди сии, когда они ждут его обратно?
   -- Они ждут возвращения его сегодня же и говорили еще, что какой-то к ним был оттуда приезжий и сказывал, что граф в сегодняшний день выедет.
   -- Сегодня же, -- возопил я, -- о, если б я верно это знал, согласился б истинно даже ночевать здесь и подождать его приезда, так хотелось бы с ним видеться и обнять еще раз сего милого человека; но такая беда, что и медлить мне долго не можно, а спешить надобно за моим делом. Но не знаешь ли ты, моя голубка, в которой стороне эта его другая деревня, не по дороге ли моей и не могу ли я с ним повстречаться, как поеду?
   -- Этого я уже не могу знать, -- сказала она, -- слыхала я, что деревня сия где-то в этой стороне, а слыхнулось и то, что ездит он туда и оттуда двумя дорогами, иногда вот прямо тут и через клочок Польши, а иногда окладником на монастырь католицкий; итак, Богу известно, по которой он ныне поедет.
   Сие последнее извещение было мне очень неприятно, и привело меня в превеликое недоумение, что мне делать; я вышел тогда вон, будто для посмотрения, все ли починено и хорошо ли, а в самом деле, чтоб поговорить и посоветовать с лежащим под епанчею и закутанным проводником моим. Я рассказал ему в скорости всю слышанную историю, и он, услышав ее, сам возгоревался и не знал, как нам поступить лучше. Чтоб на дороге его схватить, это казалось обоим нам для нас еще лучше и способнее, нежели в доме; но вопрос был, которую дорогу нам избрать и по которой ехать к нему навстречу. Обе они были ему знакомы, и долго мы об этом думали; но, наконец, советовал он более ехать по той, которую называла хозяйка окладником {Состоящий в окладе, обложенный, окруженный.} и которая шла вся по землям прусским, а не чрез вогнувшуюся в сем месте углом Польшу, и была хотя далее, но лучше, спокойнее и полистее. Более всего советовал он избрать дорогу сию потому, что лежит на ней один католицкий кластер или монастырь, и что граф всегда заезжает к тамошним монахам, которые ему великие друзья, и любит по нескольку часов проводить с ними время, и что не сомневается он, что и в сей раз граф к ним заедет.
   Я последовал сему его совету и, решившись ехать по сей, распрощался с ласковою своею хозяйкою и, благодаря ее за угощение, просил ее, что если случится ей увидеть графа, то поклонилась бы она ему от меня и сказала, что мне очень хотелось с ним видеться; и пустился наудачу в путь сей.
   Уже было тогда за полдни, как мы выехали из местечка, и я не преминул сделать тотчас все нужные распоряжения к нападению и приказал всем солдатам зарядить ружья свои пулями, а казакам свои винтовки.
   День случился тогда прекрасный и самый длинный, летний. Но не столько обеспокоивал меня жар, сколько смущало приближение самых критических минут времени. Неизвестность, что воспоследует, и удастся ли мне с миром и тишиною выполнить свою комиссию или дойдет дело до ссоры и явлений неприятных, озабочивало меня чрезвычайно, и чем далее подавались мы вперед, тем более смущалось мое сердце и обливалось как бы кровью.
   Уже несколько часов ехали мы сим образом, переехали более двадцати верст, и уже день начал приближаться к вечеру, но ничего не было видно, и ни один человек с нами еще не встречался, и мы начинали уже было и отчаиваться; как вдруг, взъехав на один холм, увидели вдали карету и за нею еще повозку, спускающуюся также с одного холма в обширный лог {Лощина, долина, широкий овраг.}, между нами находящийся; я велел тотчас поглядеть своему проводнику, не узнает ли он кареты; как он с первого взгляда ее узнал и сказал мне, что это действительно графская, то вострепетало тогда во мне сердце и сделалось такое стеснение в груди, что я едва мог перевесть дыхание и сказать команде моей, чтоб она изготовилась и исполнила так, как от меня им дано было наставление. Не от трусости сие происходило, а от мыслей, что приближалась минута, в которую и моя собственная жизнь могла подвергнуться бедствию и опасности. Все таковые господа, думал я тогда сам себе, редко ездят, не имея при себе пары пистолет, заряженных пулями, и когда не больших, так по крайней мере карманных, и они есть верно и у графа, и ну если он, испужавшись, увидя нас его окружающих, вздумает обороняться и в первого меня бац из пистолета! Что ты тогда изволишь делать? Однако, положившись на власть божескую и предав в произвол его и сей случай, пустился я с командою моею смело навстречу к графу. Всех повозок было с нами три; итак, одной из них с несколькими солдатами и половиною казаков велел я ехать перед собою, а другой с прочими позади себя, и приказал, что как скоро телега моя поровняется против дверец кареты, то вдруг бы всем остановиться самим и казакам рассыпаться и окружить карету и повозку со всех сторон.
   Было то уже при закате почти самого солнца, как повстречались мы с каретою. Подкомандующие мои исполнили в точности все, что было им приказано, и не успел я поровняться с каретою, как в единый миг была она остановлена и сделалась окруженною со всех сторон солдатами и казаками. Я тотчас выскочил тогда из своей телеги и поступил совсем не так, как поступили бы, быть может, другие. Другой, будучи на моем месте, похотел бы еще похрабриться и оказать не только мужество свое, но присовокупить к оному крик, грубости и жестокость; но я пошел иною дорогою и, не хотя без нужды зло к злу приумножать и увеличивать испугом и без того чувствительное огорчение, рассудил избрать путь кротчайший и от всякой жестокости удаленный. Я, сняв шляпу и подошед к карете и растворив дверцы у ней, поклонился и наиучтивейшим образом спросил у оцепеневшего почти графа по-немецки:
   -- С господином ли графом Гревеном имею я честь говорить?
   -- Точно так! -- отвечал он и более не в состоянии был ничего выговорить.
   А я, с видом сожаления продолжая, сказал:
   -- Ах! Государь мой! Отпустите мне, что я должен объявить вам неприятное вам известие и, против хотения моего, исполнить порученную мне от начальства моего комиссию. Я именем императрицы, государыни моей, объявляю вам арест.
   Теперь вообразите себе, любезный приятель, честное, кроткое, миролюбивое и добродетельное семейство, жившее до того в мире, в тишине и совершенной безопасности в своей деревне, не знавшее за собой ничего худого, не ожидавшее себе нимало никакой беды и напасти и ехавшее тогда в особливом удовольствии, по причине проданной им весьма удачно одной отхожей и им ненадобной земляной дачи, получившей за нее более, нежели чего она стоила, и в нескольких тысячах талерах состоящую и тогда с ними тут в карете бывшую сумму денег, и занимавшееся тогда о том едиными издевками, шутками и приятными между собою разговорами; и представьте себе сами, каково им тогда было, когда вдруг, против всякого чаяния и ожидания, увидели они себя и остановленными и окруженными вокруг вооруженными солдатами и казаками, и в какой близкой опасности находился действительно и сам я, подходя к карете. Граф признавался потом мне сам, что не успел он еще завидеть нас издалека, как возымел уже сомнение, не шайка ли это каких-нибудь недобрых людей, узнавших каким-нибудь образом о том, что он везет деньги, и не хотящая ли у него отнять их и погубить самого его, и потому достал и приготовил уже и пистолеты свои для обороны; а как скоро усмотрел казаков, останавливающих и окружающих его карету, то сочтя нас действительно разбойниками, взвел даже и курок у своего пистолета и хотел по первому, кто к нему станет подходить, опустя окно, выстрелить и не инако, как дорого продать свою жизнь; но усмотренная им вдруг моя вежливость и снисхождение так его поразили, что опустились у него руки, а упадающая почти в обморок его графиня, власно как оживотворясь от того, так тем ободрилась, что толкая и говоря ему: "Спрячь! спрячь! спрячь скорее!" -- сама мне помогать стала отворять дверцы, и что он едва успел между тем спрятать пистолет свой в ящик под собою.
   Вот сколь много помогла мне моя учтивость и как хорошо не употреблять, без нужды, жестокости и грубости, а быть снисходительным и человеколюбивым.
   Теперь, возвращаясь к продолжению моего повествования, скажу вам, что сколько сначала ни ободрило их мое снисхождение, но объявленный арест поразил их как громовым ударом.
   -- Ах! Боже превеликий! -- возопили они, всплеснув руками и вострепетав оба.
   И прошло более двух минут, прежде нежели мог граф выговорить и единое слово далее; наконец, собравшись сколько-нибудь с силами, сказал мне:
   -- Ах! Господин офицер! не знаете ли вы, за что на нас такой гнев от монархини вашей? Бога ради, скажите, ежели знаете, и пожалейте об нас бедных!
   -- Сожалею ли я об вас или нет, -- отвечал я ему, -- это можете вы сами видеть, а хотя б вы не приметили, так видит то Всемогущий; но сказать вам того не могу, потому что истинно сам того не знаю, а мне велено только вас арестовать и...
   -- И что еще? -- подхватил он скоро. -- Уже сказывайте скорей, ради Бога, всю величину несчастия нашего!
   -- И привезть с собою в Кенигсберг! -- отвечал я, пожав плечами.
   -- Обоих нас с женою? -- подхватил он паки, едва переводя дух свой.
   -- Нет, -- отвечал я, -- до графини нет мне никакого дела, и вы можете, сударыня, быть с сей стороны спокойны, а мне надобны еще ваш учитель, да некоторые из людей ваших, о которых теперь же прошу мне сказать, где они находятся, чтоб я мог по тому принять мои меры.
   -- Ах! Господин офицер! -- отвечал он, услышав о именах их. -- Они не все теперь в одном месте, и один из них оставлен мною в той деревне, из которой я теперь еду, а прочие с учителем в настоящем моем доме и в той деревне, куда я ехал и где имею всегдашнее мое жительство.
   -- Как же нам быть? -- сказал я тогда. -- Забрать мне надобно необходимо их всех, и как бы это сделать лучше и удобнее?
   -- Эта деревня, -- отвечал он, -- несравненно ближе к той, так не удобнее ли возвратиться нам, буде вам угодно, хоть на часок в сию, а оттуда уже проехать прямою дорогою в дом мой, и там отдам я уже и сам вам всех их беспрекословно.
   -- Хорошо! Государь мой! -- сказал я и велел оборачивать карете назад, а сам, увидев, что карета была у них только двуместная и что самим им было в ней тесновато, потому что насупротив их сидела на откидной скамеечке дочь их, хотел было снисхождение и учтивство мое простереть далее и сесть в проклятую свою и крайне беспокойную фуру; однако они уже сами до того меня не допустили.
   -- Нет! нет, господин поручик, -- сказали они мне, -- не лучше ли вместе с нами, а то в фуре вам уже слишком беспокойно.
   -- Да не утесню ли я вас? -- отвечал я.
   -- Нет, -- сказали они, -- места довольно будет и для вас, дочь наша подвинется вот сюда, и вы еще усядетесь здесь.
   -- Очень хорошо, -- сказал я, и рад был тому и тем паче, что мне и предписано было не спускать графа с глаз своих и не давать ему без себя ни с кем разговаривать.
   Таким образом, усевшись кое-как в карете с ними, поехали мы обратно в ту деревню, откуда он ехал. И тогда-то имел я случай видеть наитрогательнейшее зрелище, какое только вообразить себе можно. Оба они, как граф, так и графиня, были еще люди не старые и, как видно, жили между собою согласно и друг друга любили искренно и как должно; и как оба они считали себя совершенно ни в чем не виноватыми, то, обливаясь оба слезами, спрашивали друг друга, и муж у жены, не знает ли она какой несчастию их причины и чего-нибудь за собою, а она о том же спрашивала у мужа и заклинала его сказать себе, буде он что знает за собою, и он клялся ей всеми клятвами на свете, что ничего такого не знает и не помнит, за что б мог заслужить такое несчастие. А как самое несчастие воображалось им во всей величине своей, то оба погружались они не только в глубочайшую печаль, но и самое отчаяние. Несколько времени смотрел я только на них и на обливающуюся слезами и молчавшую дочь их, девочку лет двенадцати или тринадцати и, сожалея об них, молчал; но, наконец, как они мне уж слишком жалки стали, то стал я их возможнейшим образом утешать и уговаривать и употреблял на вспоможение себе всю свою философию. Сперва не хотели было они нимало внимать словам моим, но как увидели, что я говорил им с основанием и всего более старался убедить их к возвержению печали своей на Господа и к восприятию на него надежды и упования, могущего не только уменьшить несчастие их, которого существо всем нам было еще не известно, но и совершенно их избавить, и уверять их, что он и сделает то, а особливо, если они ни в чем не виноваты; то влил я тем власно как некакой живительный бальзам в их сердце и вперил в них о себе еще несравненно лучшее мнение, нежели какое они сначала восприяли. Со всем тем, имея о всех наших русских как-то предосудительное мнение, чуть было не покусились они соблазнять меня деньгами и отведать подкупить и склонить к тому, чтоб я им дал способ скрыться и уехать в соседственную Польшу. О сем намекали они уже друг другу, говоря между собою по-французски и думая, что я сего языка не разумею, и вознамерились было уже пожертвовать хоть целою тысячью талеров, если дело пойдет на лад и я на то соглашаться стану, а особливо побуждало их к тому и то, что деньги у них были к тому готовы и вместе с ними в карете; но я при первом заикнувшемся мне издалека слове тотчас сказал им, чтоб они о том пожаловали и не помышляли и что видят они пред собою во мне честного и такого человека, который ни на что чести своей не променяет и не польстится ни на какие тысячи, хотя б их в тот час же получить было можно. Таковое бескорыстие не только их удивило, но и вперило их ко мне множайшее почтение и такую доверенность, что они не усумнились признаться мне, что находятся с ними в карете многие тысячи; а при сем самом случае граф и признавался мне в том, как почел было нас разбойниками и хотел меня застрелить и, чтоб в истине слов своих меня удостоверить и приобресть более себе доверия, то достал даже и самый спрятанный им пистолет и, выстрелив из обоих их с дозволения моего на воздух, хотел было для напоминания о сем случае меня подарить оными, но я и от сего подарка учтиво отказался.
   В сих собеседованиях доехали мы до того католицкого монастыря, в который он действительно тогда заезжал и мимо ворот которого надлежало нам тогда ехать. Тут из опасения, чтоб не мог граф каким-нибудь образом у меня ускользнуть в оный и из которого мне трудно б было его уже получить, велел я казакам ехать поближе к карете и окружить оную, но тем несколько пообиделись уже и мои арестанты.
   -- Ах! Господин поручик, -- говорил мне граф. -- Пожалуйте, в рассуждении нас ничего не опасайтесь. Когда мы при всем несчастии своем утешены по крайней мере тем счастием, что находим в вас такого честного, благородного, разумного и великодушного человека, то не похотим никогда сами, чтоб вы за нас претерпели какое зло и могли подвергнуться какому-нибудь бедствию; сохрани нас от того боже! Несчастие наше произошло не от вас, а как мы не сомневаемся, по воле божеской: так его воля и будь с нами; но вам на что же за нас несчастным быть? Нет, нет! Сего не хотим и не похотим мы сами.
   Я благодарил их за сие, но присовокупил, что был бы еще довольнее, если б мог получить от них уверительное слово, что и в обоих деревнях их не будет делано ни малейшего шума и препятствия мне в исполнении всего того, что мне от начальства приказано.
   -- В противном случае, было б вам известно, -- присовокупил я, -- что отдана в волю мою не только что иное, но даже и самая жизнь ваша. А сверх того, вот прочтите сами данное мне открытое повеление всем прусским жителям и начальствам, по силе которого могу я везде и от всех получить вспомоществование, если б и команда моя оказалась недостаточна.
   -- Сохрани нас от того, Господи, -- возопили они, -- чтоб нужда дошла до такой крайности, но мы вам даем не только честное слово, что ни малейшего нигде не будет шума и препятствия, но утверждаем слово свое и всеми клятвами в свете.
   Они и сдержали действительно слово, и я не только обеспечен был совершенно с сей стороны, но имел удовольствие видеть их обходящихся со мною, как бы с каким-нибудь ближним родственником. Но я возвращусь к продолжению моей истории.
   К помянутой деревне его доехали мы не прежде, как уже в сумерки, не въезжая в оную, остановились у тамошнего приходского священника или пастора, старика доброго и набожного, постаравшегося нас всячески угостить и накормившего нас хорошим ужином, а между тем посылал граф в деревню свою за человеком мне надобным, которого и привезли ко мне тотчас. Мы набили на него превеликие колодки и, поужинав, тотчас пустились опять в путь и для скорейшего переезда прямо уже чрез оный вдавшийся в Пруссию узкий угол Польши. Мы ехали во всю ночь напролет, и ночь сия была мне крайне мучительная; ибо как передняя скамеечка, на которой я сидел с их дочерью, была узенькая и низковата, и мне ног никуда протянуть было не можно, то сиденье для меня было самое беспокойное и мучительное, и я во всю ночь не смыкал глаз с глазом и только что посматривал на казаков, окружающих верхами карету нашу.
   Мы приехали в настоящий дом его не прежде, как уже гораздо ободняло {Рассвело, настало утро.}, и граф повел меня прямо в то место, где был учитель. Мы застали доброго и честного старика сего еще спящим, и граф, разбуживая его, сказал:
   -- Вставай-ка мой друг! Небу угодно было, чтоб постигло нас обоих с тобою несчастие, чуть ли нам с тобою не побывать в Сибири!
   Я не мог тогда довольно надивиться твердодушию старика того. Не приметил я ни в виде его ни малейшей перемены, ни ужаса и в словах смущения, а сказав только:
   -- Ну, что ж! Его святая воля и буди с нами! -- и начал тотчас с столь спокойным духом одеваться, как бы ничего не произошло и не бывало. Со всем тем удивился я тому, что граф упомянул при сем случае о Сибири, и потребовал от него в том объяснения.
   -- Ах! Господин поручик! -- сказал он. -- Теперь не сомневаюсь я почти, чтоб не побывать мне в Сибири самой. Мнимый и больным называющийся солдат ваш в фуре, как ни скрывался под епанчею, но люди мои узнали в нем прежнего сотоварища, ушедшего от меня за несколько дней до сего времени и величайшего плута и бездельника. И как теперь мы ясно видим, что все несчастие наше терпим от него и, верно, не кто иной, как он, налгал на нас по злобе какую-нибудь небылицу, то ведая ваши строгие в сем случае законы, и предчувствую, что повезут нас в Петербург в вашу Тайную Канцелярию, а оттуда, боюсь, чтоб не сослали нас в Сибирь. Жена моя с ума теперь сходит, узнав о сем бездельнике, и почитает меня уже совсем погибшим; не можно ли вам, господин поручик, ее сколько-нибудь уговорить и утешить?
   -- С превеликим удовольствием, -- сказал я и побежал тотчас в ее покой, и нашед ее плачущую навзрыд над малолетними детьми своими и называющую их бедными уже и несчастными сиротами, так печальною сценою сею растрогался, что, утирая собственные слезы, из глаз моих поневоле текущие, начал говорить ей все, что только мог придумать к ее утешению, и как их всего более устрашала Сибирь и она за верное почти полагала, что мужа ей своего на веки более не видать, и что он погибнет невозвратно, то клялся и божился я ей, что она напрасно так много тревожится и предается отчаянию, и уверял обоих их свято, что буде действительно не знают они за собою никакого важного преступления, например действительного умысла против государыни или измены настоящей, то не опасались бы нимало ссылки в Сибирь.
   Правда, говорил я далее, то посылки в Петербург, не уповаю я, чтоб могли они избавиться; но дело в том только и состоять будет, что они побывают в Петербурге.
   -- Поверьте мне как честному и никак вас не обманывающему человеку, что и там люди, имеющие сердца человеческие, а не варвары, и не всех определяют в ссылку в Сибирь, на кого от бездельников таких, каков ваш бывший слуга, бывают доносы; и как опытность доказала, что из тысячи таких доносов бывает разве один только справедливый, то и оканчивается более тем, что их же канальев, пересекут и накажут, а обвиняемые освобождаются без малейшего наказания; а то же, помяните меня, воспоследует, сударыня, и с вашим сожителем.
   Сими словами утешил и ободрил я настолько удрученную неизобразимою горестию графиню, а чтоб и более ее подкрепить, то, взяв ее за руку и шутя, продолжал:
   -- Полно, сударыня! Полно прежде времени так сокрушаться, а подите-ка лучше напоите нас чаем или кофеем, да прикажите скорее нам что-нибудь позавтракать изготовить; да не худо бы и на дорогу снабдить нас каким-нибудь пирогом и куском мяса. Ступайте-ка, сударыня, и попроворьте всем этим; мне ведь долго здесь медлить не можно: и так я, из снисхождения к вам, промедлил долее, нежели сколько мне надлежало.
   Сие побудило всех просить меня убедительнейшим образом, чтоб помедлить еще часа два или три времени, дабы успеть можно было собрать графа в такой дальний путь и снабдить всем нужнейшим, а я, под условием, чтоб графиня более не плакала, охотно на то и согласился.
   Она и действительно, ободрясь тем, стала всем проворить так хорошо, что вмиг подали нам и чай, и кофей, а часа чрез два потом изготовлен был уже не только завтрак, но и обед полный, а сверх того успела она и напечь, и нажарить, и напряжить {Нажарить в масле.} всякой всячины нам на дорогу, а не позабыта была и вся моя команда, но накормлена и напоена досыта.
   Наконец настала минута, в которую надлежало графу расстаться с домом, имением, с милою и любезною женою и со всеми малолетними детьми и расставаться когда не на век, так, по крайней мере, на неизвестное время. Каково расставание сие было, того описать никак не могу, а довольно, когда скажу, что было оно наичувствительнейшее и могущее растрогать и самого твердодушнейшего человека. Весь дом собрался для провожания графа: все, от мала до велика, любили его, как отца; все жалели об нем и прощались с ним, обливающимся слезами; что ж касается до графини, то была она вне себя и в таком состоянии, что я без жалости на нее смотреть не мог. Но всего для меня чувствительнее было, когда начал граф прощаться с детьми своими и, как не надеющийся более их видеть, благословлять их и целовать в последний раз.
   Езда наша была довольно успешна, спокойна и даже весела для нас. Мы ехали все вместе: я, граф и учитель в графской весьма спокойной одноколке на четырех колесах, и не успела первая горесть сколько-нибудь поутолиться, как и вступили мы в разговоры о разных материях. И как старик учитель был весьма доброго, веселого и шутливого характера, то и умел он разговорам нашим придавать такую живость и издевками своими так успокоить и развеселить графа, а меня даже хохотать иногда заставить, что казалось, будто едем мы все не инако, как в гости; но веселость сия продлилась только до того времени, как приехали мы в Кенигсберг, ибо тут подхватили их тотчас от меня и чрез несколько часов повезли их на почтовых в Петербург, карауля их с обнаженными шпагами.
   Губернатор был очень доволен исправным выполнением его повеления и благодарил меня за то; а как восхотел от меня слышать все подробности моего путешествия, то расхвалил меня в прах, что я поступил так, а не инако, и я так повествованием моим его разжалобил, что он сам стал искренне сожалеть о графе и желать ему благополучного возвращения.
   Сие, к общему нашему удовольствию, и воспоследовало действительно, и он возвратился к нам в ту же еще осень, не претерпев ни малейшего себе наказания в Петербурге, и я проводил его из Кенигсберга с радостными слезами на глазах. При расставаньи с ним я имел удовольствие видеть его благодарящего меня, со слезами на глазах, за все мои к нему ласки и оказанное снисхождение и уверяющего с клятвою, что он дружбы и благосклонности моей к себе по гроб не позабудет и что все его семейство обязано мне бесконечною благодарностью. Сим окончилось сие происшествие.
   Других же, подобных тому, не было во все лето; почему и остается мне теперь заменить сей недостаток кратким повествованием о главнейших происшествиях войны нашей в сие лето; но сие учиню не прежде как в последующем письме, поелику сие и без того уже слишком увеличилось, а между тем остаюсь, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.
  

Письмо 88-е.

  
   Любезный приятель! Между тем как у нас все упомянутое в последних моих письмах в Пруссии и в Кёнигсберге происходило, в Европе продолжалась по прежнему война, и кровь человеческая проливалась по пустому. Лето сего 1761 года было хотя и не так кровопролитно, как в предследующие годы и не было хотя во все продолжение оного ни одной генеральной и большой баталии, однако несмотря на то, на многих небольших сражениях и стычках, также при осадах некоторых городов, народа погублено великое множество, а в числе оного легло много и русских голов в землях чуждых и иноплеменных и, к сожалению, без малейшей пользы для любезного отечества нашего. И как в войне сего года имели и мы великое соучастие, то и расскажу вам, хотя вкратце, историю войны сей в сие лето.
   Кровопролитная война сия, продолжавшаяся уже столько лет сряду, всем воюющим народам так наскучила, что все они уже вожделели мира; но не такого расположения были их обладатели. Один только прусский король, доведенный всеми прежними кампаниями до великого изнеможения, охотно уже желал мира, но желал его без всяких с своей стороны пожертвований. Цесарева была так еще напыщена тогда, что недовольна бы еще была и возвращением ей Шлезии, буде бы не удалось ей притом достичь главной своей цели и унизить короля прусского в класс маленьких князей. Наша императрица уже нарочито утолила свой гнев на короля и не отреклась бы войну окончить. Но как Пруссию почитала она власно как своею провинциею, а добровольной уступки оной ожидать было не можно, то и нужно доставать ее было ничем иным, как продолжением войны. Шведам и шведскому двору война с Пруссиею с самого начала была ненавистна, но бразды правления были все еще в руках государственного совета, повинующегося повелениям французского двора, французский же народ более всех вожделел окончания такой войны, которая изнурила государство их и деньгами и людьми, была совсем противна интересам государственным, начата по фантазии, а по корыстолюбию и для приватных интересов министров и королевских любовниц была продолжаема; война, которая покрывала их только стыдом и бесчестием и которая, и в случае самого лучшего успеха, не обещала никакой для французского народа пользы.
   По всем сим обстоятельствам уже начинали кой-где заговаривать о мире, и назначаем был город Аугсбург для конгресса, и уже предлагаем был от короля прусского и прожект к оному, и он, желая получить себе Саксонию, уже вознамеривался расстаться и с Пруссиею и со всеми своими Вестфальскими провинциями; однако все сие не состоялось и война должна была продолжаться по прежнему.
   Всходствие чего и деланы были всеми воюющими державами опять, в продолжение зимы, все нужные приготовления к наступающей новой кампании и вымышляемы были разные прожекты и планы, как кому воевать и что предпринимать в то лето; и как главнейшую ролю во всей этой войне играла цесарева и у ней было все еще на уме и главнейшею целью завоевание Шлезии, то, сообразно с тем, расположен был так и план всем военным действиям и назначено было, чтоб быть главным действиям тут и паки совокупными силами, и чтоб опять всячески стараться соединить нашу армию с цесарскою и совокупно напасть единожды на короля прусского и победив, выгнать его совсем из Шлезии и овладеть оною. А чтоб надежнее мог быть в том успех, то и назначен был в сей раз командиром цесарской армии не прежний граф Даун, которого медленностию и неповоротливостию были недовольны, а деятельный и прямо неутомимый и расторопный генерал Лаудон. Дауну же велено было, соединившись с имперскими войсками, защищать Саксонию, между тем как в Вестфалии и гановерских местах против союзников действовали обе французские армии под командою принца Субиза и Броглио. Наконец, чтоб сделать еще более прусским войскам развлечения, то положено, чтоб мы отделили от своей армии сильный корпус в Померанию и еще бы раз испытали осадить город Кольберг, употребив уже к тому при вспоможении нашего и шведского флота гораздо множайшие силы и старались бы как можно овладеть оным, а с ним вместе и всею Помераниею.
   Вот какой план сделан был с стороны нашей и цесарской; чтож касается до короля прусского, то сей, потеряв весьма много чрез смерть короля аглинского, наилучшего своего союзника, и не получая уже более от агличан помощных денег, и растеряв почти всех своих генералов и старых солдат, принужден был принимать другие меры и, вместо прежней наступательной войны, вести в сей год более оборонительную и, по малолюдству своему, убегать колико можно генеральных баталий. И как ему все планы и сокровенные намерения неприятелей его были известны, то он, сообразуясь с ними, и разделил войска свои так, чтоб везде можно было ему сделать не только сильный отпор, но в намерениях неприятелей своих повсюду и препоны и помешательства. Итак, против французов отправил он родственников своих принца Фердинанда и наследного принца Брауншвейгского, обоих великих полководцев и героев, и поручил им, с маленькою их союзною армиею, занимать французов и всячески стараться их вытеснить из ганноверанских, вестфальских и гессенкассельских земель; против Дауна поставил он брата своего принца Гейнриха с нарочитою армиею. Померанию прикрывать и защищать от нас Кольберг поручил он родственнику своему принцу Евгению виртенбергскому и некоторым другим генералам с небольшим корпусом; движения же нашей главной армии примечать, и в походе возможнейшие делать остановки и помешательства поручил наилучшим своим генералам, а сам, с наилучшею частию своего войска, вознамерился быть против Лаудона и употребить все силы и возможности к тому, чтоб не допустить его соединиться с нами и напасть на него совокупными силами и положил, в первый еще раз, убегать колико можно в сие лето генерального сражения, которое выиграть он, по малосилию своему, никак уже не надеялся.
   Итак, всходствие сего плана, не успела весна начаться, как родственники его, принц Фердинанд и принц Брауншвейгский и открыли кампанию, и для лучшего успеха очень рано, и даже еще в феврале. И как французы всего меньше толь раннего начатия военных действий ожидали, то союзникам и удалось их далеко оттеснить и, принудив, оставить многие захваченные ими места податься назад до самого города Касселя; но в сем городе засев удержали они, наконец, стремление пруссаков и ганноверанцев, имели с ними несколько сражений, но не весьма знаменитых, с неодинаковым счастием. Иногда побивали союзники их, а иногда получали они выгоды над ними, и воина сия продолжалась у них во все лето и кончилась почти ни на чем, чему всему причиною было наиболее несогласие и вражда между собою обоих французских полководцев.
   Что касается до нашей армии, то она не так была поспешна: но новый ее предводитель г. Бутурлин, хотя тронулся с места и несколько ранее против прошлогоднего, однако, не прежде как в июне, дождавшись подножного корма; но прежде выступления своего в поход, отделил он от себя корпус в 27-ми тысячах состоящий, и поручив оный графу Румянцову, отправил оный в Померанию для третичной осады города Кольберга.
   Армия наша пошла четырьмя дивизиями по прежнему в Польшу и в Познань, где заготовлены были для нее по прежнему главные и большие магазины. Первая дивизия была под командою Фермора и шла на Сироков, вторая, предводимая князем Голицыным, на Познань, третью вел князь Долгоруков, а четвертая составляла резервный корпус и поручена была в команду графу Чернышову.
   По довольно медленном походе прибыл наконец сам генерал-фельдмаршал, 13 июня, в Познань со всем своим генеральным штабом, а князь Голицын, со второю дивизиею, перешел уже между тем реку Варту и там расположился лагерем. В Познани было обыкновенное рандеву или сборище всей армии, и тут простоял г. Бутурлин около двух недель и проводил сие время с одной стороны в сборах и в распоряжениях -- как иттить далее и обороняться против делающих нам повсюду помешательство в походе пруссаков. Сии, в числе 12,000, стояли под командою генерала Гольца при Глогау, и король, усилив его еще девятью тысячами, прислал повеление затруднять всеми образами наше шествие и нападать везде на отделенные наши корпусы. Но как сей генерал их скоропостижно умер, то принял команду над ними славный их наездник генерал Цитен и тотчас вошел в Польшу. Самое сие и побудило нашу армию соединиться скорее вместе и принять к дальнейшему шествию лучшие уже меры.
   Другое дело, сделанное господином Бутурлиным в Познани, было неожидаемое никем арестование главного нашего наездника, генерала-майора Тотлебена и отправление его как некоего злодея и преступника в Петербург. Известие сие поразило и армию всю и нас всех в Пруссии неописанным удивлением. Я уже упоминал прежде, что генерал сей сделался было у нас очень славным, командовал всеми легкими войсками и все войско его любило и полагало на него великую надежду. Никто тогда не знал тому причины, но после сделалось известно, что пострадал он и пострадал дельно за слишком уже снисходительные свои поступки в минувшем году к берлинским жителям при взятии им сего города. А носилась молва, что открыты были за ним и другие пакости; но как бы то ни было, но он был как злодей арестован, и команда над легкими войсками поручена генералу-майору Берху.
   Сколько известие сие было для нас поразительно, столько досадно было слышать о главном командире всей нашей и драться с королем прусским идущей армии, господине Бутурлине, что он не отставал от прежней своей дурной, гнусной и всего меньше предводителю такой великой армии приличной привычки. Как прежний с ума сходил на псовой охоте и зайцах, так сей никак не мог и во время важного похода сего отвыкнуть от частого и беспрерывного почти куликанья. То и дело привозились к нам о сем вести, и с одной стороны смешные, а с другой наидосаднейшие анекдоты. Ибо генерал сей при сих куликаньях своих делал бесчисленные глупости и не редко просиживал целые ночи в кружку с гренадерами, заставляя их с собою пить, петь песни и орать, и полюбившихся ему жаловал прямо в офицеры и даже в майоры, а проспавшись прашивал их просьбою сложить с себя чины и сделаться опять тем же, чем были. В сих-то и подобных тому делах упражнялся он, между тем как король прусский, которому все сие было известно, стоючи с армиею своею в Шлезии, вымышлял все средства к недопущению нас соединиться с цесарскою армиею и Лаудоном, который, получив тогда впервые еще главную над цесарскою армиею команду, бесился и досадовал на нас, что мы так долго мешкали и шли медленно: ибо как ему именно от двора своего запрещено было вступать с пруссаками прежде прибытия нашего в дело, а приказано всячески убегать сражения, то, по самому тому, и принужден он был на другом краю Шлезии в горах стоять целых два месяца по пустому и упускать наилучшее время и удобнейший случай к нападению на короля прусского.
   Наконец, 27 июня тронулся г. Бутурлин из Познани, и армия наша потянулась вдоль подле Шлезии к столичному шлезскому городу Бреславлю. Шествие сие было также очень медленное и затрудняемое повсюду пруссаками, почему и пришла армия к Бреславлю не прежде как 4-го августа, между которым временем спешил и Лаудон с цесарскою армиею иттить к нам на встречу. Чтож касается до короля прусского, то сей учинил в сие время невероятное и почти совсем невозможное дело, ибо, выступив из того места, где стоял со всею соединенною вместе своею армиею и многочисленною артиллериею, которой одной, кроме полковых пушек, было до 130 тяжелых орудий, пошел форсированными маршами и с такою скоростию в сторону к нам, что в немногие дни перешел множество миль и самым тем перехватил нашей армии путь и не допустил нас до столь скорого соединения с цесарцами, как того мы с обеих сторон желали.
   К сему, сделанному королем прусским совсем нами неожидаемому помешательству, много помогло и то, что мы, не думая ни мало осаждать город Бреславль, да и будучи к тому не в состоянии, а став подле оного, промедлили тут несколько дней и занимались, сами не зная для чего, деланием батарей и стрелянием по городу из пушек и гаубиц, также раздаванием солдатам привезенных в армию около сего времени серебряных медалей за победу над прусаками при городе Франкфурте.
   Как королю прусскому помянутым образом удалось перехватить нам путь и затруднить даже самую переправу чрез реку Одер, то принуждено было, как с нашей, так и с цесарской стороны, предпринимать разные окружные марши и контрамарши для желаемого соединения, и Лаудон с своей стороны толико был в сем случае расторопен и рачителен, что чрез несколько дней нашел средство, оставив армию свою, и с одною только своею в 50-ти эскадронах состоящею конницею, прискакать к нашей армии для подкрепления оной и с тем, чтоб убедить нас тотчас напасть на короля прусского и дать с ним баталию.. Но все его труды остались тщетны: мы никак не согласились драться одни без его пехоты и он принужден был ехать опять назад к своей армии, ничего не сделав. Наконец, по сделанным еще разным маршам и контрамаршам, 12-го августа воспоследовало при местечке Стригау толь давно вожделенное и четыре уже года искомое соединение цесарской армии с нашею, и как у нашей был уже недостаток в провианте, то Лаудон тот час и снабдил ее оным; -- но чтож воспоследовало далее?
   Как чрез соединение сие сила наша сделалась уже несравненно уже превосходнее короля прусского, ибо одна и наша армия состояла более, нежели в 60-ти тысячах, а цесарская в 72-х тысячах, а у короля и всего было не более 50-ти тысяч человек в его армии, то он, сделавшись слишком против нас слаб, отошел тотчас назад и расположился подле самого славного и крепкого своего города Швейдница лагерем. Наши же армии тотчас последовали за ним и окружили его полуциркулем так, что у него остался один только тыл на свободе, а чрез то и приведен он был в критическое и столь дурное положение, в каковом он не бывал еще никогда во все продолжение войны сей. Любимая его охота была давать сражения, но в сей раз и при такой несоразмерности в силах, было бы то для его сущая дерзость и неблагоразумие, ибо и самая победа не инако могла б быть куплена, как слишком дорогою ценою, а притом, в рассуждении столь многочисленных неприятельских армиях и мало бы принесла ему пользы; напротив того, потеряние баталии произвело бы страшные и бедственнейшие для его последствия. В сей крайности находясь и не долго думая, решился он как можно избежать сражения, и для лучшего в том успеха приступить к тому, к чему он никогда не приступал и о чем никогда и говорено не было, а именно к окопанию всего лагеря своего шанцами и к превращению всего оного в некоторый род крепости непреодолимой.
   Великое предприятие сие и начал он производить ни мало не медля и употребил к тому самое то драгоценное время, покуда предводители обеих наших армий между собою строили чины, сзывали военные советы, сумневались и делали планы и распоряжения, как мы атаковать лучше короля в его лагере. Ибо как Лаудон получил уже от монархини своей разрешение на все и ему предано было на волю -- давать ли баталию или оной убегать, то и хотел он непременно и ни мало не медля атаковать короля, к чему сначала склонен был и наш господин Бутурлин; но как надобен был к тому план, и сей, по причине несогласных и противоположных мнений и разных между нашими и австрийскими войсками политических и военных оснований, неодинаковых военных обыкновений, многих сумнительств и многоразличных потребностей, никак не мог в одни сутки сделан и все нужные распоряжения к тому учинены быть, то чрез самую сию медленность и упущено было, так сказать, золотое и удобнейшее к атакованию короля время; а сей, употребив невероятную поспешность и заставив денно и нощно работать всю свою армию -- так что всегда одна половина оной работала, а другая отдыхала -- и успел в самое короткое время не только весь свой лагерь обрыть преглубоким и прешироким рвом и высоким валом, но все линии связать шанцами и редутами, укрепить лагерь свой двадцатью четырьмя большими батареями, пред линиями поставить где рогатки, где палисадники, а пред ним прорыть в три ряда волчьи ямы, гдеж был лес, там поделать засеки и установить егерями; случившиеся же посреди лагеря четыре холма превратить в сущие бастионы, а бывшую на левом крыле гору, сделать почти настоящею цитаделью. Словом, повсюду видны были только батареи, и всякая из них снабдена была еще особого рода двумя ямами, наполненными порохом и гранатами, которые, проведенными от них кишками с порохом, можно было издалека зажигать. Сверх того велел король для батарей своих привезть из города некоторое число больших пушек, так что всех их расставлено было 460 орудий, а притом сделано 182 подкопа и все сие расположено было более на высотах, до которых и без того, за множеством речек, топких ручьев и вязких лугов, дойтить было трудно.
   Все сие огромное дело, расположенное и производимое с величайшим рассмотрением, по правилам строгой тактики и сделавшееся удивительным, образцовым и примерным, начато и окончено пруссаками в течение трех суток; так что предводители обеих наших армий, согласившись между тем о нападении на короля и обо всем условившись и уговорившись и хотев начинать уже дело, вдруг, вместо лагеря прусского, увидели пред собою целый ряд крепостей, произведенных власно как некаким волшебством, и как для атакования сих и приступания к оным потребны были совсем иные и новые меры и планы, и при делании оных являлись отчасу множайшие трудности: то на держанном о том в нашем российском лагере большом военном совете, при котором присутствовал и Даудон, предводитель наш господин Бутурлин прямо объявил, что он не хочет с армиею своею ни на что отважиться, а если дойдет между цесарцами и прусаками дело до атаки, то он отделит от своей армии корпус войск к ним на подкрепление. А и в самом деле атакование тогдашнего прусского лагеря была б самая дерзость, ибо надлежало пролить наперед целые реки крови, покуда бы дошло дело до ручной схватки за линиями внутри лагеря, и дело сие таково было, что и самые мужественные воины трепетали от единого помышления о том.
   Совсем тем Лаудону непременно хотелось на сей великий опыт отважиться, и тем паче, что как бы урон ни велик мог притом быть, но победа сделалась бы решительною для всей войны тогдашней, и произвела бы вожделеннейшие действия; в случае ж неудачи, не могло произойти важных и вредных последствий; и потому и у потреблял он наивозможнейшие старания к преклонению г. Бутурлина к сему отважному предприятию, но сей, для многих и разных причин и обстоятельств, не хотел никак на то склониться, но держался крепко сказанного единожды слова, что он не хочет ни на что отважиться.
   Между тем, как каковые совещания и уговаривания происходили и несколько дней длились, был король прусский в ежечасной готовности к сражению. Днем, когда можно было все наши движения видеть, солдаты его должны были отдыхать, а как скоро наступали сумерки, то сниманы были все палатки, и весь армейский обоз отсылался под пушки крепости Швейдница и все полки становились позадь валов, в ружье, и как вся пехота, конница и артиллерия, в каждую ночь стояла в ордер-баталии. Сам король находился всегда на главной батарее, где становилась для него маленькая палатка; но и его собственный обоз на всякую ночь отвозился прочь, а поутру опять привозился, и войски, не прежде как по восхождении уже солнца, клали ружье и разбивали опять лагерь. Кроме сего, терпела армия очень много от ужасных жаров, в самое то время бывших, и от оскудения, кроме хлеба, во всех прочих съестных припасах. Во всей армии не было почти ничего мяса и другой провизии, и солдаты наскучили уже до чрезвычайности есть один хлеб С водою; а сверх того, измучились все и от бессонницы и неудовольствие в армии было всеобщее, так что если б не удерживали валы и окопы, то верно бы она разбежалась на половину.
   Но как самое сие обстоятельство, что не могло быть из прусской армии дезертиров, чрез которых можно б было узнать о происходившем в лагере у пруссаков, и увеличивало нерешимость наших предводителей, то и стояли они несколько дней без всякого дела и поедали тщетно провиант, в котором начинал уже являться недостаток, а король прусский и ожидал тогда спасения себе всего более от голода. Сам же с сей стороны был совершенно обеспечен, потому что в Швейднице были у него запасены огромные магазины провианта и фуража; а о наших армиях он не сомневался, что им скоро есть будет нечего, потому что все окрестности так уже были очищены, что шефель, или пол-осмина ржи, покупался по 15-ти талеров, да и тому были рады. Нашей армии оскудение сие сделалось прежде всех чувствительно: к тому ж, король постарался нужду нашу еще больше увеличить и ввергнуть предводителя нашего в превеликую заботу и опасение. Он отправил генерала Платена с 7,000 человек к нам в тыл. Сей генерал, врезавшись в Польшу, нашел при Гостине наш вагенбург, окопанный ретраншаментом и прикрытый 4,000 человек. Он напал на оный и, вломившись в него, не учинив ни одного выстрела, а на штыках, и овладев оным, побил все прикрытие, взял до 2,000 человек в полон, сожег все фуры и повозки, коих число простиралось до 5,000, разорил у нас три больших магазина и угрожал даже разорением самого главного в Познани, а все сие и побудило фельдмаршала нашего, г. Бутурлина, иттить скорее назад, чтоб не погубить всей армии своей голодом.
   Итак, препроводив целых двадцать дней в делании и переделывании планов и паки отметании оных, выходивши два раза вместе с цесарцами из лагеря, для действительного уже нападения на пруссаков, и ничего не сделав, возвращаясь опять в лагерь, оставлены были им наконец все замыслы и намерения, отобраны назад все розданные уже диспозиции, и г. Бутурлин наш, оставив при цесарцах графа Чернышова, с корпусом в 20-ти тысячах состоящим, сам со всею достальною нашею армиею отошел от цесарцев и пошел назад в Польшу и в те места, откуда он в поход свой отправился.
   Известие об отшествии нашей армии произвело торжество и радость в прусском лагере. Все радовались и торжествовали, как бы получив какую-нибудь преславную победу. И хотя Лаудонова армия, с оставленным при опой российским корпусом, была почти вдвое сильнее еще королевской,-- однако они вдруг перестали принимать прежние меры к обороне. Они не стали уже по вечерам снимать лагеря, не стали отправлять назад обозов и не стали уже более по ночам становиться во фрунт, а большие пушки отвезены были назад в Швейдниц; из ям порох, гранаты и бомбы повыбраты, волчьи ямы засыпаны, рогатки сожжены и большая часть шанцов и окопов разорены и открыта паки коммуникация с уездом, и прусский лагерь снабжен был опять всеми нужными потребностьми.
   Король, по отшествии нашей армии, простоял тут еще не более двух недель. Он почитал кампанию в сей год еще неокончанною и желал еще отличить себя в оную каким-нибудь знаменитым делом. Но Лаудон стоял в крепком лагере и не оказывал охоту к сражению. Королю хотелось угрожательными маршами удалить его и прогнать назад в Богемию, или принудить в каком-нибудь выгоднейшем месте к сражению. Сверх того, и магазин в Швейднице уже истощился, а в городе Нейсе находился другой, запасной, и превеликой; а все сие побудило короля прусского тронуться наконец с места и отойтить к Минстерберху, на два дни перехода от Швейдница.
   Не успел король прусский отойтить от сей крепости,-- которая была из знаменитейших во всех прусских областях, снабдена многочисленным гарнизоном и артиллериею и всеми потребностями, имела комендантом в себе искусного и храброго генерала Цастрова, и потому считалась от осады безопасною,-- как деятельный Лаудон вознамерился испытать счастия своего над нею и взять её не формальною осадою, а нечаянным и тайным нападением на оную. Он переговорил о том с нашим графом Чернышовым, и сей, не только апробовал его намерение, но предлагал к тому даже весь свой корпус. Однако Лаудон взял только 800 человек наших гренадеров, которые соединены с 20-ю баталионами австрийской пехоты, и предприятие сие поручено генералу Амаду. Все приуготовления к тому сделаны наисокровеннейшим образом, и утаены так удачно от неприятелей, что комендант, совсем того не ожидая, не сделал ни малейших предосторожиостей, но будучи охотник пировать, имел у себя в ту самую ночь бал, как положено было произвести сие в действо. Итак, в одну ночь, в два часа после полуночи, учинено было нечаянное на крепость нападение, и для отвлечения внимания гарнизона от тех мест, где назначено было пехоте лезть на крепость по штурмовым лестницам, велел Лаудон кроатам своим произвести с противоположной стороны фальшивую атаку. Приступ сей произведен в самую темную ночь и имел успех вожделенный. Цесарцы, будучи подпоены вином, для множайшей отваги, шли наимужественнейшим образом и презирали все опасности, а особливо наши гренадеры стремились и лезли кучами, как сумасшедшие. Сим, по несчастию, трафилось в темноте зайтить в такое место, где в наружных укреплениях был преглубокий ров. И как бывший до того тут подъемный мост был сломан, то передовые, увидев пред собою страшную глубину, закричали: "Стой! стой! подавай лестницы и фашины", но офицерам нашим показалось, что сие будет слишком долго, и они, не долго думая, погнали задних, а сии, столкнув передних в ров и наполнив всю глубину сими несчастными, полезли чрез оных и взошли первые почти на городские валы и укрепления, и рубили и кололи всех кто им ни попадался. Пруссаки кричали тогда: "пардон! пардон!" но наши говорили: "нихтс пардон! какой пардон!" и продолжали только рубить и колоть. И тогда одному прусскому артиллеристу не восхотелось умереть без отмщения. Он зажег случившийся тут пороховой магазин и взорвал чрез то множество и своих и человек до 300 наших на воздух. Однако ни сие, ни вся храбрая пруссаков оборона, не могла им пособить, и крепость, по трехчасном сражении, к свету была взята и находилась уже со всею своею многочисленною артиллериею и всем гарнизоном в руках у цесарцев, и они вместе с нашими потеряли не более, как человек до тысячи на сем приступе.
   Лаудону хотелось как можно сохранить город сей от грабежа, почему и запрещено было от него накрепко и обещано было за то 100 т. гульденов в награждение; однако как в городе находилось великое богатство, свезенное изо всех мест Шлезии жителями, как в надежное и безопасное место, то трудно было цесарцев от того удержать: они пустились тотчас на оный, как скоро вошли в город, и цесарским генералам великого труда стоило остановить их в сем варварстве. Что касается до наших, то они приобрели при сем случае от всего света и даже от самых неприятелей своих великую себе честь и похвалу, как за беспримерную храбрость, так и за то, что они не пустились никак на сей грабеж, но взошед на валы, засели тут спокойно, и каждый оставался при своем оружии.
   Чрез сие овладение Швейдлицом, приобрел Лаудон цесарскому оружию крайне важную выгоду и сделал то, что цесарцы, в первый еще раз, во всю сию войну, могли в сей год взять свои зимние квартиры в Шлезии. Однако за сию великую услугу награжден был весьма дурно и единою только неблагодарностию: а провинился только тем, что дело сие предприял сам собою, и неистребовав наперед на то дозволения от императрицы и надворного военного совета, но было когда о том спрашиваться! когда всякая минута была дорога, и чрез неупущение удобного к тому случая получен и весь успех тогдашний. Словом, цесарева так прогневалась на него за то, что самому императору, мужу ее, вступившемуся за Лаудона, великого труда стоило уговорить ее и спасти его от напасти.
   Что касается до короля прусского, то совсем неожидаемое известие о потерянии Швейдлица привело его и всю его армию в неописанное изумление. Никакое несчастие во всю войну сию не подействовало так много на пруссаков, как сие. Они потеряли тогда все плоды тогдашней славной и крайне для них трудной кампании, и не без основания, страшились всех ужасов новой кампании зимней; к тому ж получены были ими тогда страшные известия о действиях наших войск в Померании, которые еще более приводили их в отчаяние. Все опустили тогда руки. Но король нашел способ ободрить и оживотворить всю свою истощенную армию и начал употреблять все силы и возможности к тому, чтоб принудить Лаудона к сражению с собою. Никогда еще он так не желал с ним схватиться, как в сей раз; но Лаудон, будучи счастием своим доволен, не хотел уже на то отважиться, но всячески убегал от сражения, так что, опасаясь от короля отчаянного нападения, препроводил хотя целых 8 ночей с россиянами под открытым небом, во ожидании нападения на себя, однако не только избег сражения, но не хотел покуситься и на овладение Бреславлем, в чем находил граф Чернышов возможность и ему было то советовал, но выбрав такое место, где б мог он иметь свободную коммуникацию с Саксониею, Богемиею и Моравиею, остановился неподвижно в лагере своем при Фрейбурге до зимы самой, где потом расположил и свою армию и наш корпус по зимним квартирам, и принудил и короля к тому же.
   Сей, около самого сего времени, подвержен был наивеличайшему во всю жизнь свою бедствию и едва было едва одним изменником не предан был в руки своих неприятелей или, в противном случае, убит до смерти: все уже было к тому приготовлено, и благополучие и жизнь короля висела уже на волоску, но досада одного утрудившегося слуги, посланного затейщиком сего зла, барона Варкотчас письмом к одному из своих соумышленников и нехотение иттить туда, спасло в сей раз короля от бедствия и погибели неизбежной. Ибо слуга, вместо назначенного места, отнес то письмо к одному деревенскому пастору, а сей доставил оное тотчас к королю, и чрез то все дело открылось и король спасся, но был так бессовестен, что спасшему его пастору не сказал и спасиба, и бедняк сей остался без всякого себе за усердие свое награждения.
   Сим-то образом кончились все военные действия в Шлезии и в сей стороне, и теперь осталось мне вам рассказать, что между тем делалось в Померании, куда, как выше упомянуто, отправлен был от нас граф Румянцов с корпусом довольно сильным для третичной осады и овладения городом Кольбергом.
   Корпус наш, как ни превосходил силою своею всех находившихся в Померании пруссаков, и самый генерал сколь ни искусен был в военном деде, но имел много труда прежде нежели достиг до желаемого... Дело сие не так легко можно было произвесть, как думали, и бездельная крепость сия навела на нас более хлопот и трудов, нежели мы и все думали и ожидали.
   Я уже упоминал вам, что уже в оба последние года делано было нами двукратное покушение к овладению сим приморским городом, и что в оба раза не удалось нам никак овладеть оною. Ошибка состояла наиболее в том, что сначала, когда ею овладеть всего легче было можно, употреблено было слишком мало силы и дело сие поручено не знающим и дурным генералам; а в сей раз имели уже время пруссаки столько тут усилиться и такие взять меры, что и знаменитому корпусу и самому искуснейшему генералу много навели они дела, и очень малого недоставало к тому, чтоб и в сей раз не пропасть всем нашим трудам и убыткам по пустому.
   Но как осада сия была во всю сию войну наидостопамятнейшая, а притом и последним нашим военным действием в войну сию против пруссаков, то опишу я вам ее подробнее, однако учиню то не теперь, а в письме последующем за сим; а теперь дозвольте мне сие, как увеличившееся не в меру, кончить и сказать вам, что я есмь ваш и проч.
  

Письмо 89-е.

  
   Любезный приятель! Предприяв в сей раз описать вам славную нашу Кольбергскую экспедицию и осаду, скажу, что граф Румянцов выступил с порученным ему корпусом, из 27-ми тысяч состоящим, в поход довольно еще рано, так что он еще июня 22-го пришел с ним к Померанскому городу Кеслину, отстоящему верст за 30 только от Кольберга и защищаемому некоторым количеством прусского войска. Но как назначен был для подкрепления его и наш флот, долженствующий приплыть из Кронштадта, то, не хотя до прибытия его приближиться к Кольбергу, и остановился он тут дожидаться помянутого флота. Самым тем и учинена была первая и великой важности ошибка; ибо как помянутый флот пришел не так скоро как ожидали, и принуждено было его дожидаться до самой половины августа месяца, то и простоял граф Румянцов тут без мала два месяца без всякого дела, а прикрывающие Кольберг прусские войска, под командою принца Евгения Виртембергского и генерала Вернера, и воспользовались сею медленностию и могли в сие время употребить все, что только можно бы было к затруднению нашей осады и к обороне Кольбергской крепости. Помянутый принц окопался с шестью тысячами человек своего войска под самыми пушками крепости и укрепил весь лагерь свой сцеплением многих и хорошо сделанных шанцев и батарей. Помогло ему много в том и выгодное для него положение места. На правом крыле своем имел он реку Перзант, протекающую почти сквозь самый город и впадающую тут в море, а на левом, глубокое и непроходимое болото, а позади себя крепость, и запасся всеми нужными потребностьми; а сверх того поделал и на берегу сильные батареи для воспрепятствования со флота делать на берег высадки войска, а всем сим и положены были непреоборимые почти затруднения нам в предприемлемой осаде.
   Наконец появился наш флот на море, и Румянцов, узнав о том, тронулся тотчас из своего места и 15-го августа занял другое померанское и в тех местах лежащее местечко Белгард. 19-го августа атаковал он помянутый городок Кеслин и потребовал его к сдаче, и как командующий в оном прусский офицер не захотел сдаваться, то велел он стрелять по нем из 20-ти пушек и гаубиц, и комендант прусский, как сначала ни оборонялся, но принужден был наконец с баталионом своим и обозом, оставя сей город, перейтить в лагерь к принцу Виртембергскому.
   Между тем, 23-го августа, флот наш подошел к Кольбергу. Он был под командою вице-адмирала Полянскаго и контр-адмирала Мартынова, и состоял из нескольких военных кораблей, бомбандирных прамов и других судов -- всего из 40 парусов,-- и 24-го августа стал пред городом на якорь и в последующий день начал тотчас по городу стрелять и бросать в него бомбы. Чрез 4 дня после того пришла и шведская эскадра, состоявшая из 8-ми военных кораблей и нескольких других судов, и соединилась с нашими. Бомбандирование и стрельба по городу продолжалась беспрерывно и 29-го августа положено было со флота сделать на берег десант, и чтоб графу Румянцов у подкреплять оный со всею своею конницею. Но пруссаки сильным сопротивлением не допустили произвесть сие в действо; а такая ж неудача была, как восхотели было 2-го сентября наши овладеть приступом всем прусским лагерем: нас отбили порядочным образом и с великим уроном. И как г. Румянцов увидел тогда, что ретраншамент сделанный у них не хуже был почти самой крепости, то 4-го сентября придвинулся он ближе к Кольбергу и окружив оный весь, сделал чрез реку Перзант коммуникационными мост и множество батарей против прусского лагеря. Из всех сих, равно как со флота, производилась по городу и по лагерю 4-го и 5-го числа жестокая и беспрерывная почти стрельба и с таким усилием, что 5-го числа, в один день, до обеда, брошено в город 236 бомб, из коих 62 попали в оный и наделали много вреда. 7-го числа была у генерала Вернера с одним нашим небольшим корпусом приместечке Пуетмине жестокая схватка, а 8-го числа наши войска, пробравшись сквозь густой лес, против левого прусского крыла находившийся, напали было на оный, но принуждены были без всякого успеха возвратиться назад.
   Около сего времени шел из Штетина небольшой корпус пруссаков, составленный из выздоровевших от ран и трех эскадронов вновь навербованных гусар, и пробирался к Кольбергу. Принц Виртенбергский, узнав о том, отправил генерал поручика Вернера к нему на встречу, чтоб препроводить их надежнее к Кольбергу и, буде можно, сделать нашим в подвозе провианта помешательство. Но нашим удалось на генерала сего напасть и не только разбить всех с ним бывших, но и самого его взять в полон.
   19-го числа на рассвете учинено было от нас на правое крыло прусского ретраншамента, при производимой как с сухого пути, так и с моря страшной стрельбы и бросании бомб, жестокое нападение. Шесть раз сряду десять баталионов нашего войска приступали с наивеличайшим жаром к оному, но никак не могли ворваться в оный и претерпели от батарей их, а особливо от прозванной нашими зеленой, великое поражение. Наконец, по пятичасном кровопролитном сражении, и овладели было мы одними их главными шанцами, но нас выгнали опять пруссаки и принудили ретироваться, поранив смертельно притом нашего генерал-майора князя Долгорукова, который от того и умер, и побили у нас до 3000 человек.
   Несмотря на то, продолжали наши беспрестанно атаковать ретраншамент прусский и так точно, как бы настоящую крепость. Мы сделали необыкновенное, совсем неслыханное нигде дело, а именно: открыли против его порядочные траншеи, поделали батареи и начали по нем, как по городу, стрелять из пушек и мелкого ружья. И как нам ответствовали тем же и пруссаки, то пропадало от стрельбы сей с обеих сторон множество народа. Ми старались то в том, то в другом месте ворваться в окопы и делали опять к оному 22-го и 27-го числа сентября сильные приступы, но в оба раза были опять отбиты с уроном.
   Сим образом оборонялся принц Виртенбергский почти отчаянным образом в своих окопах и не допускал нас чрез то еще и близко до крепости. По сей, хотя и производилась ежедневно стрельба со флота и бросание бомб, но все сие далеко еще не могло ее принудить к сдаче. При таких обстоятельствах начинала уже приближаться зима и вместе с нею умножались наши трудности. Войски наши от беспрерывных уронов уже гораздо поослабели и уменьшились, а к дальнейшему несчастию, в начале октября случилась на море прежестокая буря и растрепала весь наш соединенный флот. Один из наших военных кораблей разбит был оною и погиб, со всеми людьми и снарядами; на другом, гошпитальном судне сделался пожар и оное совсем сгорело; все сие расстроило так все во флоте, что они принуждены были отойтить прочь, и шведская эскадра отплыла в свое отечество, а вскоре за нею и наш флот отплыл в море и пошел обратно к Кронштадту.
   Несмотря на все сие, Румянцов продолжал мужественно осаду и ожидал со дня на день себе подкрепления ох главной армии. И как между тем оная уже возвратилась из своего похода и пришла обратно к померанским границам, то и отправлено было к нему на вспоможение 12 т. человек войска, а корпус легких войск, под командою генерал-майора Берха, поставлен в Штаргарде, для пресечения пруссакам коммуникации с Штетином.
   Но как и сии в силах своих от частых уронов гораздо поослабели и требовали себе подкрепления, то не преминул король и к ним прислать несколько войска на помощь и велел иттить к ним генералу своему Платену, возвратившемуся тогда из польской своей удачной экспедиции. Приближение сего славного генерала понудило наших податься несколько назад и путь ему преградить поставлением в одной тесной дефилее 6,000 человек войска, а сие и подало повод к сильной канонаде из пушек и гаубиц, продолжавшейся от первого часа до самой ночи. Но как ни старались наши воспрепятствовать в походе сему генералу, но он отчаянным образом и под картечным огнем прорвался удачно и соединился под Кольбергом с пруссаками.
   Принц Виртенбергской обрадован был очень получением себе подмоги и помощника, которого мог он всюду рассылать и препоручать ему комиссии. Главнейшее старание их было о том, как бы крепость и самих себя снабдить провиантом, в котором начинал уже являться недостаток; весь запасенный в городе был уже поеден, а вновь получать не так им было уже легко, как прежде: морем привозить не допускали их наши флоты, а сухим путем имели они коммуникацию только по приморским местам чрез местечки Трептов и Голнов из Штетина. Но наши армейские войска, распространившись всюду по Померании, делали им в подвозе сем возможнейшее помешательство. Они, узнав, что от прусаков прислан был в городок Трептау их генерал майор Кноблаух с 2,000 человек войска для надежнейшего препровождения одного нарочитого провиантского транспорта в Кольберг, атаковали оного в сем городке и, окружив, чрез несколько дней принудили, со всеми при нем бывшими войсками, отдаться нашим в полон. А таковую ж неудачу имел в доставлении в город провианта и посыланный несколько раз от принца Виртенбергского и сам генерал Платен с частию войска, и для подкрепления оного хотя и прислан был еще из Шлезии генерал Шенкендорф с 3,800 человек войска, и оба они хотя всячески старались провесть большой транспорт провианта из Штетина, но наши войски, бывшие под командою генерала Берха и других генералов, не допустили их до того и принудили Платена провиант отослать назад в Штетин, а самого возвратиться в Кольберг с пустыми руками. Все сии неудачи произвели то, что как в крепости Кольбергской, так и в лагере прусском недостаток провианта сделался ощутительнее, а особливо как возвратились опять назад некоторые из наших фрегатов и заперли опять море, которым было они начали пользоваться по отбытии наших флотов. В особливости терпели великую нужду лошади, получавшие уже не более как по полуфунту соломы в сутки. Сверх того, как уже шел ноябрь месяц и было очень холодно, то из всех недостающих потребностей всего ужаснее был для них недостаток в дровах. В сей нужде сламывалт они уже многие деревянные домы в городе и на обогревание себя употребляли. Платен советовал принцу, несмотря на все выгодное положение наших и самое великое превосходство в силах, нас атаковать; но принц усумнился на сие отважиться, а почитая нашу армию слишком еще удаленною, надеялся, что холодность времени и претерпеваемая нашими солдатами стужа и нужда, понудит Румянцова скоро оставить осаду.
   Но у сего совсем не то было на уме: но он, будучи мало помалу до того усилен, что корпус его уже до 40-а тысяч простирался, и притом имея ту выгоду, что могли к нему все потребности привозимы быть, решился, не смотря на всю суровость погоды и напавший даже самый снег, никак не отставать от начатого дела и, окружив со всех сторон и город и весь прусский лагерь, принудить принца Виртенбергского сдаться со всем корпусом своим в плен, и как его, так и город выморить голодом и принудить к сдаче. Вследствие чего неоднократно посылал он требовать сей сдачи с представлениями, что все упорство их будет тщетно и что ожидаемого сикурса мы ниоткуда и никак получить будет не можно. Однако принц и Платен отвергали мужественно все его представления и не соглашались к сдаче; но как нужда и недостаток во всем становился отчасу больше, и город так был со всех сторон окружен, что не можно было ниоткуда провезть в него ни единого воза, и при сих обстоятельствах и самый прикрывающий город корпус принца Виртенбергского обращался городу не столько уже в пользу, сколько в отягощение, ибо поедал и последний провиант,-- то начали предводители прусских войск помышлять о том, как бы им от города с войском своим уйтить и, оставив его самого собою защищаться, стараться уже снаружи освободить его от осады, или, по крайней мере, о снабдении его провиантом.
   Но отшествию сему являлись непреоборимые препятствия по множеству шанцов и батарей наших, которыми окружены они были со всех сторон: ибо, если б хотеть им отважиться силою пробиваться, то ничего не было достовернее того, что наши нападут на них и спереди, и сзади, и с боков, и перебьют всех, следовательно о том и помыслить им было не можно.
   В сей крайности находясь, решились они к предприятию, совсем никем неожидаемому и такому, которое казалось совсем невозможным и было для всех крайне удивительно. Позади города и на взморье находилось одно широкое плесо, на подобие озера, соединяющееся с морем узким, но глубоким проливом. Как наши широкое сие водяное плесо и помянутый пролив почитали глубоким, то и думали, что перейтить чрез оную никак не можно, и потому и не брали с сей стороны дальней предосторожности, а удовольствовались повреждением всех судов и лодок, какие найтить могли. Так что у пруссаков осталось только 10 рыбачьих лодок, да 7 узких челночков, в которых не более как по 6 человек помещаться было можно и сии остались потому, что как были они под пушками самой крепости, то нашим добраться до них было никак не можно. Сими-то бездельными суденышками вознамерились пруссаки воспользоваться и, будучи предводимы одним мужиком, обещавшим им показать такое место, где им, чрез помянутую воду, по бывшей в прежние времена и не глубоко водою залитой плотине, перебраться можно, решились в одну темную ночь, а именно, 14 ноября, пуститься на сие отважное предприятие и, сделав для перехода пехоте чрез глубокие места, в скорости, на козлах мост, перевели ее благополучно чрез сию воду; что ж касается до конницы, то сия, посадив за собою по гренадеру, переплыла вплавь, и все сие произведено было так тихо и так удачно, что наши узнали о том уже тогда, когда они удалились уже далеко и всему тому удивились до чрезвычайности.
   Сим-то образом воспоследовало по двадцати трехнедельном пребывании, сие славное и невероятное отшествие прусского корпуса, и граф Румянцов как-то, со всею бдительностию своею, оплошал и упустил из рук своих принца Виртенбергскаго, но за то мог уже ближе подойтить и крепости и утеснить ее со всех сторон сильнее прежнего. С сего времени начади стрелять по ней из сделанных вновь батарей и артиллерии; генерал Голмер употреблял все, что только мог, к утеснению крепости своею стрельбою. Но храбрый комендант Гейден презирал все сие, и на все повторяемые требования сдачи ответствовал только, что он до тех пор обороняться станет, покуда будет у него еще порох и хлеб. И у него не столько на уме была обороеа, сколько хлеб, которым его как принц Виртенбергский, так и генерал Платен всячески снабдить старались. Однако, как все их старания о том и попытки были неудачны, но они везде были побиваемы и недопускаемы, то наконец, и самый гарнизон в крепости начинал уже терпеть великую нужду и недостаток во всех потребностях. Самые прусские войски, находящиеся в Померании, были уже в таком изнеможении, что о важных предприятиях и освобождении города от осады, не можно было им никак помышлять. Однако, несмотря на все, принц Виртенбергский испытывал подходить к городу. Ему хотелось было сразиться с нашими, но наши уклонились от сражения, и ему, за превосходством наших, не можно было никак продраться к городу, хотя он и овладел было одним из наших редутов, обороняемым пятьюстами человек. Стужа около сего времени так была велика, что у пруссаков на сем походе замерзло 102 человека, да и вообще урон их так был велик, что они в один месяц потеряли 1,100 человек, и весь корпус их, состоявший из 30-ти баталионов пехоты, не имел в себе тогда и пяти тысяч способных к обороне.
   Во время сей претерпеваемой Кольбергом уже великой нужды в провианте, случилось плыть мимо гавани его одному купеческому судну, идущему из Кёнигсберга в Амстердам и нагруженному рожью, и буре власно, как нарочно, пригнать оное почти под самые пушки города. Пруссаки не преминули овладеть. оным и почитали оное даром, сниспосланным для них от самого неба. И как сей хлеб мог прокормить их еще несколько времени, то продолжали они упорно оборонятся, и комендант велел все стены и валы крепости улить водою, дабы при тогдашних жестоких морозах они обледенели и сделались так скользки, что, в случае приступа, не можно было нашим никак удержаться на оных, а сие и было причиною тому, что все делаемые нами приступы были неудачны, и всякий раз были отбиваемы с превеликим для нас уроном.
   Все сие и наступившая уже совершенно зима с снегом, покрывшим почти на аршин всю землю, причиняло и нам неописанное беспокойство: ибо все солдаты принуждены были жить в палатках и в сделанных на скорую руку кой-каких землянках, и вытерпливать стужу и крайнюю нужду. Но как бы то ни было, но Румянцов никак не помышлял об отступлении и дождался наконец до того, что Кольбергский гарнизон, поевши достальной хлеб и отчаявшись получить себе вспоможение, принужден был наконец сдаться и отдать нам на договор крепость, а себя военнопленным; что не прежде однако произошло, как уже после нашего зимнего Николина дня и в конце уже сего года.
   Таким образом овладели мы наконец сею досадною крепостью, и всеми своими трудами и великим уроном в людях и во всем прочем, кроме бесславия, не приобрели себе никакой пользы, ибо позднее овладение оною не послужило нам ни к чему, а сверх того, и перешла она скоро опять в руки пруссакам, как о том упомянется впоследствии. А сим и кончились все наши против пруссаков военные действия.
   Теперь, возвращаясь в продолжению моей истории, скажу, что между тем, как все сие в Шлезии и Померании происходило, продолжали мы по прежнему жить в Кёнигсберге и, получая частые известия о происходившем в армиях, только что надрывались досадою о худых успехах войск наших. Но ничто нам такой досады не производило, как помянутая, более 4-х месяцев продолжавшаяся осада города Кольберга. Единая отрада была нам только тогда, как привели к нам пленного генерала Кноблоха и пригнали почти целое стадо прусских пленных офицеров. С каким любопытством хотел я видеть сего генерала, которого имя было нам давно уже известно и нарочито громко! Но как удивился я, будучи послан к нему для некакого дела от генерала, нашел в нем, вместо величавого и мужественного воина, каковым я его себе воображал, небольшого роста сухощавого, кривого и паршивого, почти старичишка, немогущего вперить в себя ни малейшего почтения, а таковы ж почти были и все, взятые с ним в плен, прусские офицеры. Всем им и крайней бедности, и невзрачности их не могли мы довольно надивиться и не понимали, как такая нёгодь могла производить такие великие и славные дела, о каких мы были в течении войны сей наслышаны.
   Что касается до прочих происшествий, то не помню я ни о каких достойных упоминания. Все у нас было мирно, ладно и хорошо, и я, вступивши уже тогда на 24й год моей жизни, продолжал и во всю осень сию, по прежнему, ходить ежедневно в канцелярию и трудиться в переводах, а между тем заниматься науками и штудированием философии, также и чтением. Полюбя духовные книги, в особливости же те, в которых защищаем был истинный закон христианский, не знал я почти усталости при читании оных, и тем паче, что материя сия была для меня совсем новая и крайне интересная и любопытная; и как случилось в самое тогдашнее время жить в Кёнигсберге одному профессору, с особливым рачением в том упражнявшемуся, и не только написавшему многие уже книги в защищение закона христианского, но продолжавшему и тогда еще сочинять и издавать оные под заглавием: "Правое дело откровения", то я купил все сочинения сего славного мужа и читал оные с отменным любопытством и вниманием. И сколь многие приятные минуты доставляли мне сии прекрасные сочинения! Сей достопамятный человек был отцом своим, бывшим таким же профессором богословия, как и он, нарочно воспитан к тому, чтобы он мог быть некогда великим защитником закону. Сей отец его хотел было сам предприять сие великое и для всего света крайне полезное и нужное дело и собрал великую библиотеку из одних сочинений, бывших в разные времена противоборников закона, хотел на все, какие ни деланы были ими возражения, ответствовать и закон защитить от всех делаемых против его злодейских посягательств, и власно как предчувствуя, что Провидение не допустит его до совершения сего великого предприятия, приготовлял заблаговременно к тому единого сына своего и наследника, и выучив его всем употребительным в Европе языкам и наукам, посылал нарочно в Азию и в восточные края, дабы научиться тамошним азиатским языкам на месте и единственно для того, чтобы мог он тем лучше разуметь писания древних восточных авторов и из них почерпать нужные ему объяснения и доказательства. И сей-то самый сын его, прозывающийся Лилиемталем, был тогда при кёнигсбергском университете первейшим профессором богословии, и вступя в следы отца своего, приступил к исполнению того великого предприятия, какое намерен был произвесть отец его, и написал уже многие книги.
   Не могу изобразить, как много занимали меня сии его сочинения и с каким удовольствием наслаждался я, находя в них мудрые и основательные опровержения всех делаемых деистами и натуралистами возражений; нередко приведен будучи словами сих врагов закона христианского в превеликое изумление и даже самое сумнительство, чувствовал себя власно как превеликий камень с плеч своих свергающего. Прочитав то, что он говорил в опровержение их сумнительств и возражений, и радовался духом, находя в самом том божественные истины в чем, по мнению их, были великие нескладности и противоречия. Одним словом, книги сии были у меня около сего времени наилюбимейшия, и я крайне сожалел, что короткость времени недопустила меня свести с сим человеком личное и короткое знакомство, как было положил я то сделать непременно.
   С таким же удовольствием читывал я тогда и проповеди славнейших в Германии немецких и французских проповедников, а особливо Мосгеймовы, Иерусалемовы и Заковы. До сего времени о истинном красноречии и убедительности в проповедях не имел я даже и понятия никакого, и тогда только узнал какой изящности были сии, как сих, так и многих других славных и именитых мужей сочинения; и не только читывал их с превеликим удовольствием, но некоторые из их лучших проповедей и перевел даже на язык российский и чрез все то, час от часу больше утверждался в законе христианском.
   В сих-то крайне полезных занятиях и упражнениях застал меня 1762-й год,--год толико достопамятный в истории всех времен и произведший толь великие и всего меньше ожидаемые перемены во всем свете и во всех обстоятельствах тогдашнего времени. А как такую ж великую перемену произвел он и во всех обстоятельствах и до самого меня относящихся, то отложу повествование о том до письма последующего за сим, а теперешнее окончу, сказав вам, что я есмь и прочая.
  

Письмо 90-е

  
   Любезный приятель! Не успел окончиться 1761-й год, и мы едва переступили ногою в новый 1762-й год, как прискакавший к нам из Петербурга курьер привозит к нам известие, которое всех нас поразило как громовым ударом и, всю бывшую у нас до того тишину вдруг и единым разом разрушив, смутило и всех нас встревожило до бесконечности.
   Было оно всего меньше нами ожидаемое и состояло в том, что владевшая нами тогда императрица Елисавета Петровна окончила свою жизнь и переселилась в вечность, и что во владение по ней вступил государь император Петр III.
   Известие сие было тем для нас поразительнее, что мы, не ведая совсем того, что монархиня сия давно уже недомогала, кончины ее всего меньше ожидали и узнали уже после, что она уже с некоторого времени подвержена была разным болезненным припадкам, но которые все она мужественно переносила, да и предписываемые ей медиками лекарства, принимаемые ею хотя очень редко, производили всегда вожделенное действие, и что еще 17-го ноября получила она некоторый род простудной лихорадки, но которая опять и прошла и не мешала ей заниматься по-прежнему делами. Но наконец 12го декабря вдруг сделалась с нею прежестокая рвота с кашлем и кровохарканием. Лейб-медики ее, Монсей, Шилинг и Круз, сочтя, что кровоизвержение сие происходило от гемороя, положили ей тотчас пустить кровь из руки и, к величайшему изумлению своему, увидели, что во всей крови ее было уже великое воспаление. Однако при помощи их и крепкой ее натуры казалось она 20-го числа вне опасности. Но 22-го числа, в десятом часу к вечеру, возобновилась опять рвота с кровью, соединенная с прежестоким и беспрерывным почти кашлем; и тогда как сие, так и все прочие припадки показались врачам ее столь опасными, что они за долг свой почли объявить, что императрица находится в великой опасности жизни, что и побудило ее в последующий день исповедоваться и приобщиться святых тайн, а в последующий после того день собороваться маслом. И как между тем рвота и кашель продолжался беспрерывно, то предусматривала она близкую кончину свою так достоверно, что перед вечером того дня приказала два раза прочесть обыкновенную отходную, и оканчивала жизнь свою с таким твердодушием, что повторяла все чувствительнейшие места из молитв, читаемых священником, и испустила наконец дух в самый день рождества Христова, то есть 25 декабря 1761 года.
   К нам пришло известие сие в ночь под 2-е число генваря 1762-го года, и я поныне не могу позабыть, как поразился я, пришед в сей день поутру в канцелярию и услышав от встретившегося со мною сторожа сии печальные вести. Я остолбенел и более минуты не знал, что говорить и что делать. Все канцелярские наши находились в таковом же смущении духа, все тужили и горевали о скончавшейся, все желали ей царствия небесного, и все поздравляли друг друга с новым монархом, но поздравляли не столько с радостным, сколько с огорченным духом.
   Родившись и проводив все дни под кротким правлением женским, все мы к оному так привыкли, что правление мужское было для нас очень дико и ново, и как, сверх того, все мы наслышались довольно об особливостях характера нового государя и некоторых неприятных чертах оного, а притом и тайная связь его и дружба с королем прусским была нам отчасти сведома, то все мы не сомневались в том, что предстояли нам тогда во всем превеликие перемены и что неминуемо будем иметь и мы участие в оных, и потому все говорили тогда только об одном том и все готовились всякий день к новым слухам и известиям важным, в чем нимало и не обманулись. Ибо не успели всех нас привесть к присяге и учинить в последующий день со всеми бывшими в Кенигсберге нашими войсками, а потом и самыми прусскими жителями, как на другой же день поражены мы были новым и не менее всех нас перетревожившим известием. Получается именной указ, которым повелевалось губернатору нашему сдать тотчас команду и правление королевством прусским бывшему тут генералу-поручику Панину, а самому ехать в Петербург и в Россию.
   Таковая скорая и всего меньше ожидаемая смена нашему доброму, исправному и усердному губернатору, означавшая некоторый род неблаговоления к нему от нового государя, была нам не только удивительна, но и крайне неприятна. Все мы к нему уже так привыкли и за кроткий и хороший нрав его так любили, что сожалели об нем искренно и так, как бы о родном своем. Всем нам непонятно было, за что бы такое был на него такой гнев от государя, и, не зная истинной причины, другого не заключали, что он неугоден был государю потому, что во время правления своего слишком был уже усерден к пользе государственной и не столько к пруссакам был благосклонен, как его предместник, но предпринимал иногда дела, не совсем для них приятные. Может быть, говорили мы между собою, дошли до него о том какие-нибудь жалобы, или король прусский не так им доволен был, как прежним, Корфом, и писал о том к государю.
   Что касается до его, то хотя и ему сие неожидаемое повеление было не менее поразительно, но он перенес сей случай великодушно и, не изъявив ни малейшего неудовольствия, тотчас команду и все правление новому губернатору сдал и в немногие дни собравшись, немедленно в Россию отправился.
   Мы проводили его все со слезами на глазах и все искренно благодарили его за хорошую команду и оказанные ко всем нам милости и благоприятство. Он не преминул при сдаче правления таким же образом водить нового губернатора по всем нашим канцелярским комнатам, и также всех, бывших под командою его, рекомендовать оному в милость. Я не позабыт был также при сем случае, и г. Суворов, по любви своей ко мне, расхвалил меня еще более г. Панину, нежели сколько хвалил меня Корф ему. Но сей надменный и гордый вельможа казался все то нимало не уважающим и не похотел удостоить никого из нас даже и единым своим словом. Таковая поступка не в состоянии была нас порадовать и не обещала нам много добра от губернатора нового, а сие увеличило еще более сожаление наше о г. Суворове, который не оставил также снабдить всех нас добрыми аттестатами и, прощаясь с нами при отъезде, расцеловал всех нас дружески при пожелании нам всех благ на свете. В особливости же был он отменно ласков и дружелюбен ко мне. Он проговорил со мною с полчаса о разных материях, желал мне всего доброго, советовал продолжать свои науки и распрощался со мною, как отец с сыном.
   Таким образом, не думая не гадая, и в самое короткое время, очутились мы под правлением нового и очень еще мало нам знакомого губернатора и должны были к нему привыкать и приноравливаться во всем к его нраву. Сперва думали мы, что будет нам при нем гораздо хуже, однако скоро с удовольствием узнали, что он в самом деле не таков был строг и дурен, каковым нам сначала показался, но что первым его поступком против нас причиною было то, что в тогдашнее время у всех умы находились в расстройке и ему не до того было, чтоб помышлять об нас и заниматься такими мелочьми; но как первый чад прошел, и он сколько-нибудь пооборкался, то увидели, что и он был добрый человек, заслуживающий к себе от нас любовь и почтение. В особливости же довольны мы были его адъютантом и наперсником: сей офицер назывался Иваном Демидовичем Рогожиным и, будучи до того правителем его канцелярии, имел и тогда участие в делах канцелярских. И как он был человек прямо добрый, ласковый и дружелюбный, то познакомились мы скоро, и я имел счастие свести с ним короткую дружбу и приобресть к себе от него любовь искреннюю.
   Не успели мы сколько-нибудь оборкаться, как получается вдруг опять требование всех отлучных и повеление о высылке их в армию и к полкам их. Сие растревожило меня вновь и смутило опять весь дух мой, и тем паче, что я в сей раз не надеялся уже никак отделаться по-прежнему и не сомневался уже нимало, что меня вместе с прочими вышлют в армию. С одной стороны, не мог я возлагать ни малейшей уже надежды на губернатора, меня еще очень мало знающего, а с другой, известно мне было то обстоятельство, что в канцелярии нашей можно было уже тогда обойтись и без меня, ибо г. Садовский, при помощи моей к переводу так уже привык, что мог исправлять сию должность и без меня, а втретьих, видели уже мы, что во всей военной службе начинало иттить все инако и во всем наблюдалось уже более строгости.
   При таковых обстоятельствах не стал я долго уже и думать, но предприял с того же дня понемногу сбираться к отъезду и радовался тому, что не распроданы были у меня лошади и что моя повозка была исправлена и готова. Одно только то меня озабочивало и смущало, что полк наш находился тогда в Чернышовском корпусе при цесарской армии и в превеликой от нас отдаленности. Езда в такую даль и в страны чуждые была мне очень неприятна, и потому хотя сожалеющим обо мне и говорил тогда: "что ж? когда ехать, так ехать", -- но на сердце у меня совсем было не то, и я охотнее бы остался еще долее тут, если б только можно было, а к превеликому удовольствию моему скоро и получил к тому некоторый луч надежды.
   Тот же г. Чонжин, который прежде мне так много помогал, не преминул, по любви своей ко мне, и в сей раз мне оказать свою услугу. Он, ведая расположение моих мыслей и нехотение мое отлучиться из Кенигсберга, без всякой моей о том просьбы переговорил обо мне с помянутым адъютантом Рогожиным и насказал ему столько о моем нехотении и боязни, что сей, полюбив уже меня, в тот же час ко мне прибежал и дружески мне сказал: "И братец! как тебе не стыдно, что озабочиваешься требованием отлучных и горюешь о том, как тебе ехать! У нас вряд ли уже более и война-то будет, а того и смотри, что мир и полки возвратятся сами; успеешь и тогда еще наслужиться, а между тем поживи-ка ты, брат, с нами! Малый ты такой добрый! Я, право, тебя полюбил". -- "Хорошо, Иван Демидович! -- сказал я ему, поклонившись. -- И вы меня очень одолжаете своим благоприятством, но как то еще угодно будет генералу, чтоб не изволил приказать он?" -- "И, подхватил г. Рогожин, -- молись-ка, сударь, богу, страшен сон, но милостив бог: у генерала замолвим и мы словцо-другое, и генерал также человек добрый и милостивый и нас иногда слушает".
   Слова сии послужили тогда мне власно как некиим лекарством и успокоили мое волнующееся сердце. А вскоре после того обрадовано оно было несравненно еще более получением к нам того славного манифеста о вольности дворянства, которым благоугодно было новому государю облагодетельствовать все российское дворянство и приобресть тем вечную благодарность. Не могу изобразить, какое неописанное удовольствие произвела сия бумажка в сердцах всех дворян нашего любезного отечества. Все вспрыгались почти от радости и, благодаря государя, благословляли ту минуту, в которую угодно было ему подписать указ сей. Но было чему и радоваться. До того времени все российское дворянство связано было по рукам и по ногам; оно обязано было все неминуемо служить, и дети их, вступая в военную службу в самой еще юности своей, принуждены были продолжать оную во всю свою жизнь и до самой своей старости или по крайней мере, до того, покуда сделаются калеками или за действительными болезнями более служить будут не в состоянии, и во всю свою жизнь лишаться домов своих, жить от родных своих в удалении и разлуке и видаться с ними только при делаемых койкогда им годовых отпусках. В сих и в командировках из полков в Москву для приема амуниции была вся их и единственная отрада, а отставки были так трудны и наводили столько хлопот и убытков оным ищущим и добивающимся, что многим и помыслить о том было не можно. А посему посудите, каково было нам всем служить, а особливо чувствовавшим себя не рожденным к военной жизни! Все мы предавались обыкновенному отчаянию, и всякий всего меньше помышлял о том, чтоб ему жить некогда можно было дома, и какова ж приятна и радостна должна была быть для нас та минута, в которую узнали мы, что сняты были с нас помянутые узы и нам дарована была совершенная вольность и отдано в наш полный произвол, хотим ли мы вступить в службу или нет, а и служить только до того, покуда похочется, а в случае нехотения служить более, могли уже тотчас получать абшиты и отпускаемы быть в свои домы и жилища!
   Словом, всеобщая радость о том была неописанная, а какое действие в моей душе произвела сия драгоценная бумажка, того не могу уже я никак выразить. Я сам себя почти не вспомнил от неописанного удовольствия и не верил почти глазам своим при читании оной. Я, полюбив науки и прилепившись к учености, возненавидел уже давно шумную и беспокойную военную жизнь и ничего уже так в сердце своем не желал, как удалиться в деревню, посвятить себя мирной и спокойной деревенской жизни и проводить достальные дни свои посреди книг своих и в сообществе с музами, но до сего не мог льститься и малейшею надеждою к тому. Итак, судите сами, коль много должен был я обрадоваться тогда, как узнал, что к тому не только сделалась возможность, но что мог я службу свою оставить, когда мне захочется.
   Я положил с того же часа учинить сие действительно и дожидаться только до того, как учинять тому другие начали. Ибо самому мне первому в отставку проситься и совестно еще было, и не хотелось. В сем расположении мыслей и остался я уже смелее и спокойнее продолжать жить в Кенигсберге и ходить по-прежнему всякий день в канцелярию. Но тут голова моя занята была уже не столько помышлениями о будущей своей деревенской жизни. Я исчислял уже в уме своем все приятности оной и помышлял, как я ими наслаждаться буду, и веселился уже в душе предварительно оными. Но мог ли я тогда думать и ожидать, чтоб с последующею затем первою почтою получится другая и такая бумага, которая в состоянии будет все помянутые мои лестные надежды вдруг и единым разом разрушить и повергнуть меня опять в тысячу забот, сумнительств, досад и недоумений, и власно втолкнуть в целый лабиринт совсем новых и таких мыслей, какие мне до того никогда и в голову не приходили.
   Было сие, как теперь помню, первого числа февраля, когда, пришед по обыкновению своему поутру, в канцелярию и сидючи на своем месте, увидел я кучу целую пакетов, пронесенную мимо нас в судейскую. "Э! э! э! сколько!" -- воскликнул я, удивившись и обратясь к товарищам своим, продолжал: -- Новостей, новостей небось и тут превеликое множество, и нет ли опять писем от Ивана Тимофеевича Балабина? не отпишет ли он опять чего-нибудь к нам хорошенького?" Ибо надобно знать, что сей прежний наш сотоварищ и друг не позабыл нас и, по приезде своем в Петербург, пописывал нередко ко многим нашим канцелярским, а в том числе и ко мне, письма и уведомлял нас о петербургских новостях и происшествиях: а тогда в особливости была у него беспрестанная переписка с нашим асессором, через которого выписывал он к себе от нас флер и креп черный, в котором, по случаю делаемых к погребению императрицы приуготовлений в Петербурге, сделался недостаток и превеликая дороговизна: а как у нас можно было купить его за безделку и пересылать к нему в пакетах безданно, беспошлинно, то и мог он так его продавать вдесятеро дороже и на том получать себе хороший прибыток. А как он притом уведомлял нас и обо всем происходящем в Петербурге, то все письма его были для нас крайне интересны, и мы дожидались их всегда с превеликим любопытством.
   Не успел я помянутым образом с товарищами своими о тогдашних обстоятельствах разговориться и проводить в том несколько минут, как вдруг выходит к нам наш асессор Чонжин и, обратясь ко мне, говорит: "Ну, брат, теперь уже нечего делать, и теперь уже ехать молодцу, хоть бы и не хотелось, -- миновать уже никак нельзя. Прощай, брат Андрей Тимофеевич!" -- "Что такое? -- спросил я у него. -- Не опять ли уже требование?" -- "Какое тебе требование, -- подхватил он, -- и целый указ о тебе именно, да откуда ж еще? Из самой военной коллегии". -- "Что вы говорите? -- сказал я, почти оцепеневши. -- Не вправду ли?" -- "Ей! ей! -- отвечал он и тотчас побежал опять в судейскую, ибо в самую ту минуту выбежал за ним сторож и звал его к генералу, а я, оставшись, стоял как пень и не знал, что мне говорить и о том думать. Меня продрало с головы до ног, взволновалась во мне вся кровь и стеснилась так в грудь мою, что я едва мог переводить дыхание. Но я не успел еще собраться с духом и опамятоваться, как выбегает г. Чонжин опять с самым указом в руках и, бросив его ко мне на стол и сказав: "На! вот прочти сам, так увидишь!" -- опять в ту же минуту ушел в судейскую. Дрожащими руками и с трепещущим сердцем поднял я сию бумагу, но каким же новым и неизобразимым изумлением поразился я, когда, начав не читать, а пожирать глазами писанное, увидел, что пожалован был во флигель-адъютанты к генерал-аншефу Корфу и что повелевалось меня отправить немедленно в Петербург в штат к помянутому генералу.
   "Господи, помилуй! -- возопил я. -- И как же это так?" -- и, выпустив бумагу из рук, начал креститься. Слова сии, сказанные вслух, и сделавшаяся во всем лице моем от нечаянного известия сия перемена возбудили во всех случившихся подле меня превеликое любопытство. Но никто так не интересовался тем, как сидевший против меня товарищ мой г. Садовский. Сей, любя меня как истинный друг, брал во всем, относящемся до меня, превеликое соучастие и потому, любопытствуя более всех, подхватил бумагу, и не успел того же увидеть, как, вскочив со стула, начал меня поздравлять с новым чином и желать мне более и более и дальнейшего еще повышения. И тогда, менее нежели в минуту, рассевается слух о сем по всей канцелярии, и все в один миг, и секретари, и подъячие, и разночинцы, вскочив с своих мест, прибегают ко мне и, окружив со всех сторон, радуются искренно моему благополучию и поздравляют меня с оным. "Батюшки мои! -- говорю я им. -- Благодарю покорно вас всех, но спросили бы вы наперед, рад ли я тому и желал ли всего этого?" Я и подлинно не знал тогда сам: радоваться ли мне или печалиться более о том, что случилось тогда со мною такое совсем нечаянное и всего меньше мною желаемое происшествие. С одной стороны, хотя и веселило меня то, что я получил чрез сие капитанский чин, но как вспомнил, какого бешеного нрава был наш генерал прежний г. Корф, как трудно и невозможно почти было ему во всем угодить, и притом воображал себе все те труды и убытки, какие должен я буду иметь при экипировании себя в сем новом чине и при отправлении сей трудной должности, то все сие уменьшало неведомо как мою первую радость; а как кинулось мне и то в голову, что происшествие сие произвело непреоборимую почти преграду к восприятому намерению моему иттить в отставку, то сие еще и больше меня смутило и в такую расстройку привело все мои мысли, что я не слыхал почти, что мне говорили, и не знал, что им ответствовать.
   Посреди самого сего моего недоумения и замешательства мыслей вдруг вбегает к нам определенный к почте офицер г. Багеут и, вынимая из кармана письмо, говорит мне: "Отпусти, братец! виноват я пред тобою: давеча был здесь и не отдал тебе письма, позабылся совсем и насилу же теперь вспомнил". С превеликою жадностью и благодаря схватил я у него оное и, увидев, что было оно от помянутого г. Балабина, в тот же миг читать начал. Сей старинный мой знакомец и друг уведомлял меня в оном, что государю угодно было -- по особливой милости и благоволению своему к его генералу -- пожаловать его в генерал-аншефы и, сверх того, сделать еще шефом одного кирасирского полку, и что как ему как генерал-аншефу уже надобно было сформировать себе обыкновенный штат, то угодно было ему сделать его, Балабина, своим генерал-адъютантом, а во флигель-адъютанты истребовать от военной коллегии меня и князя Урусова. Далее, поздравляя меня с тем, говорил он в письме своем, что генерал сделал все сие по единой своей ко мне благосклонности и приказал ему ко мне отписать, что хотя бы и желал он, чтоб я к нему приехал скорее, однако, как у него уже один флигель-адъютант есть, то что я могу и несколько помедлить и не имею нужды слишком сборами своими спешить, а исправлял себя исподволь и постарался б только приехать к нему по зимнему тогдашнему пути и не упустить оного.
   Сие сколько-нибудь меня еще поутешило, и прежнее смущение мое уменьшилось. Со всем тем бесчисленные хлопоты и убытки, с сим чином сопряженные, а равно и вожделеннейшая мною отставка не выходили у меня никак из ума. Но не успел я о сем последнем вымолвить слов двух или трех, как все друзья мои и приятели напустились на меня и начали со всех сторон тазать и осуждать, что я прилепляюсь к таким мыслям. И дурно то, говорили они, неприлично, и нимало не кстати мне, будучи таким молодым и таких дарований и способностей человеком, помышлять об отставке, а особливо при таких обстоятельствах, когда открывается мне сама собою такая прекрасная прешпектива и я, безсомненно, могу надеяться произойтить и далее в люди и дослужиться даже сам до чинов генеральских. Одним словом, чтоб я таки и не помышлял нимало об отставке, а с богом бы собирался и отправлялся в Петербург.
   Сим и подобным сему образом говорили и уговаривали тогда все мои друзья и знакомцы, а как и самому мне то в особливости казалось примечания и уважения достойным, что произошло все сие без всякого моего о том домогательства и искания, а само собою, а все такие случаи издавна привык уже я почитать велениями самих небес и действиями пекущегося обо мне промысла божеского, и каковым последовать беспрекословно полагал я себе во всю жизнь мою за правило, то, подумав о том хорошенько и говоря сам себе, что я нимало не знаю, к чему, на что все сие делается, и почему знать, может быть, промысл божеский и действительно предпринимает со мною что-нибудь особливое, и решился наконец, благословясь, последовать делаемому мне призыву охотно, и с того же дня приступил к приуготовлению себя к возвращению в милое и любезное отечество и ко вступлению в новую должность.
   Меня спустили в тот же день из канцелярии и уволили от должности, которую я исправлял до того столько лет сряду и уже так к ней привык, что не хотел с нею и расстаться, и как начался уже тогда февраль и времени до последнего пути оставалось уже не много, то спешил я воспользоваться оным и, пришед на квартиру, начал помышлять о всех нужных приуготовлениях как к отъезду, так и к экипированию себя хотя излегка, на первый случай, и так, чтоб мне было, по крайней мере, в чем к генералу моему явиться и исправлять свою должность.
   Но не успел я тут в подробности о том подумать, что и что мне было необходимо надобно и без чего не можно мне было никак обойтись, как ужаснулся я, увидев, что вещей сих набралось великое и такое множество, что на покупку и исправление половины оных у меня тогда не доставало денег. Надобна была мне добрая лошадь, надобно было седло со всем прибором, надобен был когда не два, так, по крайней мере, один новый кавалерийский и уже синий мундир, надобно было несколько пар добрых сапогов, надобны были серебряные шпоры и шляпа, надобен богатый золотой шарф и прочее. Сверх того, нужно было поставить повозку на сапоги и искупить разные другие нужные для столь долгого путешествия вещи, да и для дорожных издержек потребны были деньги. А наконец, и с самим хозяином за кормление меня более года нужно было расплатиться, и на все сие по смете моей требовалась немалая сумма, но у меня и половины ее не было, и я не знал, где мне тогда было взять оную; ибо что касается до содержания себя в Петербурге и до тамошних еще множайших издержек, то надеялся я нужные деньги к тому выписать туда и получить из деревни, а до того времени не сомневался, что одолжит меня и генерал заимообразно, а чтоб могли сии поспеть туда к моему приезду, то с первою же почтою послал я письмо о том через Москву к живущему в деревне дяде моему родному и просил его истребовать от приказчика моего сколько можно более денег и перевезти ко мне чрез кого-нибудь в Петербург.
   Итак, не зная, где взять нужные для тогдашнего времени деньги, взгоревался я неведомо как; но каким же удовольствием поразился я, когда открывшись в том старшему из слуг своих был от него, против всякого чаяния и ожидания моего, утешен и успокоен. "Вот какая беда! -- сказал он мне. -- Денег! да сколько вам их, сударь, надобно?" -- "По меньшей мере, рублей сто, Яков!" -- сказал я. "И, барин! -- подхватил он. -- Так не извольте, сударь, тужить о том и горевать, у меня целых полтораста есть, что мне с ними делать? возьмите их, сударь, и употребляйте, на что вам угодно, а мне когда-нибудь их отдадите уже, а теперь на что мне они".
   Не могу никак изобразить, сколько много обрадовал он меня сим предложением и сколь чувствительно мне было в тогдашней моей нужде сделанное им мне сими деньгами вспоможение! Никогда не забуду я сей его услуги, которая меня тогда сколько обрадовала, столько и удивила, ибо я никак не знал и никак не думал, чтоб у него могло быть столько денег. При вопрошении ж моем, где бог ему послал такое множество оных, сказал он мне: "Где! да разве не изволили, сударь, знать, что я, стоючи на особливой квартире, во все время бытности нашей здесь переторговывал лошадьми и, покупая оных у наших русских извозчиков дешевою ценою, продавывал их здешним прусским мужикам с барышишком, иногда довольно большим, иногда маленьким, как случится; а как я не пью и не мотаю, то не только содержал себя сам во все сие время барышами, не требуя от вас себе ни полушки, но вот сколько и скопил себе еще их по милости вашей. А как я, сударь, и сам ваш, то извольте их взять, и я рад, что они у меня на сию пору случились".
   Я не мог, чтоб не расхвалить его за бережливость, и благодарил искренно за его важную услугу. С меня свалилась тогда власно как гора некая, и как у меня с сими сделалось тогда денег довольно на все надобности, то в миг закипело все и все. Тотчас поспел у меня мундир, тотчас и все прочее, и осталось еще довольно их на расплату и на дорогу.
   Не менее удивил меня и старик, мой хозяин, которому весьма охотно хотел я заплатить как за кормление меня и поение чаем и кофеем, так и за мытье моего и употребление его белья. Он и старушка, его жена, руками и ногами воспротивились тому, как я принес им целые пригоршни рублей и просил их, чтоб они взяли за них сколько им угодно. "Сохрани нас от того боже, -- закричали они, -- чтобы мы взяли с вас, г. капитан, хоть один грош за кушанье и прочее. Мы никак не разорились от того, и нам было сие совсем нечувствительно, а мы и без того так довольны вами, что не можем вам никак того изобразить. Если б стояли у нас не вы, а кто-нибудь иной из ваших, то чего бы не было с нами и с детьми нашими. Мы несчастные бы были люди и не того б могли лишиться. Нет! нет! бога ради! Возьмите это назад и не обижайте нас этим. Нас бог пропитает и без того, а вам сгодятся они на дорогу. Путь дальний, и до Петербурга отсюда неблизко; а нам дозвольте иметь то удовольствие, что мы услужили вам за всю вашу дружбу и благоприятство к нам сею безделкою". Что мне было тогда делать? Я сколько ни старался их уговорить, чтоб они сколько-нибудь взяли, но они не согласились никак на то, и так меня добродушием своим растрогали, что я со слезами на глазах обнял обоих старичков и изъявлял им мою чувствительность и благодарность, а они не преминули поступить и далее, но перед отъездом не только наготовили мне всякой провизии на дорогу, но перемыли и перечинили все мое белье, а которое показалось им худо, то тайком переменили и добавили недостававшее своим, и просили слугу моего, чтоб мне о том не сказывать.
   Вот каких добродушных, честных и благородных людей случалось мне иметь у себя хозяевами; но надобно сказать и то, что были они не пруссаки, а природные швейцарцы.
   Подобное же почти тому происходило, когда я пред отъездом в последний раз пришел к учителю своему г. Вейману прощаться. Не могу изобразить, с каким сожалением он со мною расставался и с каким усердием желал, чтоб я был счастлив и благополучен. Я хотел также возблагодарить его за все его труды и старание, прося принять от меня сверточек червонцев; но он ни под каким видом на то не согласился, как я и ожидал того, и насилу преклонил я принять в подарок от меня калмыцкий тулуп, который купил я у наших приезжих русских купцов, да и сей убедил я его принять только тем, что уверил его, что он у меня не купленный, а присланный ко мне из деревни, и что прошу его принять только для того, чтоб, нося его, мог он вспоминать об ученике своем. Он расцеловал меня за то и простился, утирая слезы, текущие из глаз его. Так свыклись было мы с ним, и столь много любил он меня всегда.
   Наконец, как все было уже исправлено и к отъезду готово, то, раскланявшись с генералом, от которого, по краткости времени, не видал я ни худа ни добра, пригласил я к себе всех своих друзей и знакомых, и, поподчивав их на прощанье хорошенько разными винами и прочим, чем мог, распрощался я со всеми ими и с плачущими добродушными хозяевами, отправился наконец в путь свой.
   Не могу никак изобразить, с какими чувствованиями выезжал я из сего города и как распращивался со всеми улицами, по которым я ехал, и со всеми знакомыми себе местами. Вся внутренность души моей преисполнена была некакими нежными чувствами, и я так был всем тем растроган, что едва успевал утирать слезы, текущие против хотения из глаз моих. Меньший из гг. Олиных, наших юнкеров, и сотоварищ мой г. Садовский решились проводить меня до самых ворот города. Оба они более всех меня любили, и обоих их почитал я наилучшими своими друзьями. Чего и чего не говорили мы с ними в сии последние минуты, и каких уверений не делали мы друг другу о продолжении любви и дружества нашего! Я условился с обоими ими переписываться из Петербурга и сдержал свое слово в рассуждении первого. Что ж касается до г. Садовского, то небу угодно было лишить его жизни прежде, нежели мог он получить и первого письма моего к себе из Петербурга. Он занемог через несколько дней после моего отъезда, и жестокая горячка похитила у меня сего друга и переселила в вечность. Мы расстались тогда с ним и г. Олиным, смочив взаимно лица наши слезами, и я всего меньше думал, что прощаюся с первым уже навеки.
   Как скоро отъехал я версты две от города и взъехал на знакомый мне холм, с которого можно было город сей не впоследния видеть, то, предчувствуя, что мне его никогда уже более не видать, восхотелось мне еще раз на него хорошенько насмотреться. Я велел слуге своему остановиться и, привстав в кибитке своей, с целую четверть часа смотрел на него с чувствиями нежности, любви и благодарности. Я пробегал мыслями все время пребывания моего в нем, воспоминал все приятные и веселые дни, препровожденные в оном, исчислял все пользы, приобретенные в нем, и, беседуя с ним душевно, молча говорил: "Прости, милый и любезный град, и прости навеки! Никогда, как думать надобно, не увижу я уже тебя боле! Небо да сохранит тебя от всех зол, могущих случиться над тобою, и да излиет на тебя свои милости и щедроты. Ты был мне полезен в моей жизни, ты подарил меня сокровищами бесценными, в стенах твоих сделался я человеком и спознал самого себя, спознал мир и все главнейшее в нем, а что всего важнее -- спознал творца моего, его святой закон и стезю, ведущую к счастию и блаженству истинному. Ты воззвал меня на сей путь священный и успел уже дать почувствовать мне все приятности оного. Сколько драгоценных и радостных минут проводил я, уже в тебе! Сколько дней, преисполненных веселием, прожито в тебе мною, град милый и любезный! Никогда не позабуду я тебя и время, прожитое в недрах твоих! Ежели доживу до старости, то и при вечере дней моих буду еще вспоминать все приятности, которыми в тебе наслаждался. Слеза горячая, текущая теперь из очей моих, есть жертва благодарности моей за вся и все, полученное от тебя! Прости навеки!"
   Сказав сие и бросившись в кибитку, велел я слуге своему продолжать путь свой, и хотя более уже не мог его видеть, но мысли об нем не выходили у меня из головы во весь остаток дня того.
   Таким образом выехал я наконец из Кенигсберга, прожив в оном целые почти четыре года и снискав в нем себе действительно много добра истинного, а что всего для меня приятнее было, то выехал с сердцем, не отягощенным горестию, а преисполненным приятными и лестными для себя надеждами. Ибо хотя бы ничего дальнего со мною не последовало, так веселило меня и то уже несказанно, что я ехал не в полк и не на войну, но возвращался в свое отечество, которое за короткое пред тем время не надеялся и увидеть когда-нибудь. Мысль сия, также воображение, что ехал я служить в столицу, где иметь буду случая видеть государя, двор и все знаменитейшее в свете, услаждали много все трудности тогдашнего путешествия моего и делали мне оное вдвое приятнейшим.
   Впрочем, ехать нам было тогда и хорошо и дурно, ибо как выехал я уже в начале марта, а именно 4-го числа сего месяца, и поехал к Мемелю прямою зимнею дорогою, так называемым Нерунгом, или тою длинною пустою песчаною косою, которая, начавшись неподалеку от Кенигсберга простирается до самого Мемеля, и, отделив собою часть моря, составляет славный Курский Гаф, или Мемельский залив морской, то не везде находили мы снег, но в иных местах принуждены были тащиться по голому песку и раскаиваться в том, что поехали сею дорогою. А как на другой день дошло до того, что нам надобно было переезжать помянутый Курский Гаф, или залив морской, поперек по льду, то раскаяние наше увеличилось еще и более. Залив сей хотя и был по жестокости тогдашней зимы покрыт льдом и снегом, но как лед сей далеко не таков толст и крепок был, как на реках, то переезжать по нем через залив всегда было не без опасности, и тем паче, что то и дело делались на нем превеликие трещины и вода, выступая из-подо льда, разливалась иногда на знатное расстояние по поверхности оного. Я не прежде о том узнал, как уже въехавши на оный и тогда, когда поздно было уже возвращаться. И как шириною в сем месте был оный залив более десяти верст, и дорожка проложена чрез него узенькая и во многих местах едва приметная, было же тогда уже перед вечером, как мы чрез него пустились, то истинно души во мне почти не было до тех пор, покуда мы его не переехали.
   Во многих местах принуждены мы были не ехать, а тащиться по напоившемуся водою глубокому снегу, во многих других ехать по воде и столь инде глубокой, что я того и смотрел, что мы где-нибудь либо проломимся и пойдем на морское дно со всею повозкою своею, или огрязнем так, что нам и выдраться будет не можно и мы всю пожить свою подмочим и попортим. А раза два и действительно мы так огрязли, что промучились более часа и насилу выбрались. К вящему несчастию, не случилось тогда никаких других ездоков, ни встречных, ни попутных, и в случае несчастия не могли мы ожидать ни от кого помощи; приближающиеся же сумерки нагоняли на нас еще более страха и ужаса. Я сидел ни жив ни мертв в своей повозке и, сжав сердце, крепился, сколько мог, чтоб не оказать пред людьми своими уже непомерной робости, а во внутренности своей призывал бога и всех святых себе на помощь. Но все мое твердодушие исчезло, как приехали к одному месту, чрез которое не знали как и перебраться. Трещина была тут превеликая и столь широкая, что лошадям надобно было чрез нее перепрыгивать, а выступившая по обеим сторонам вода была почти на поларшина глубиною. Увидев сие, не только я, но и люди мои оробели совершенно, и все мы не знали, что делать и начать. Что касается до меня, то я перетрусился всех более, и как вода была ни глубока и как было ни холодно, но решился выттить из кибитки и переходить по воде чрез трещину пешком, а вместе со мною пересигнул ее и мой Абрашка; что ж касается до Якова, то сей, перекрестясь и надеясь на доброту лошадей, пустился прямо чрез нее на отвагу и был столь счастлив, что переехал ее благополучно, и ни одна лошадь не оступилась, но все пересигнули чрез нее, не зацепившись, и перетащили повозку, как она ни грузна была. Я не вспомнил тогда сам себя от радости, крестился и благодарил бога, что перенес он нас чрез опасное сие место благополучно, и позабыв горевать о том, что ноги мои были почти по колена обмочены и зябли немилосердно. Я скинул скорей сапоги с себя и, укутав их в шубу, старался как можно посогреть их. Но, по счастию, было тогда не далече уже от берега и от селения, на берегу оного сидевшего. Мы поспешили туда как можно, но не прежде приехали, как уже в самые сумерки, и рады были неведомо как, что нашли для переночевания себе спокойную и теплую квартиру, где могли мы отогреться и дать отдохнуть выбившимся почти из сил лошадям нашим.
   Переночевав тут и позабыв все опасности, пустились мы в последующий день далее и доехали до города Мемеля, а было это уже 7го марта, а на другой день, переехав узкий уголок Жмудии, отделяющий Пруссию от Курляндии, въехали в оную и, продолжая благополучно путь, доехали 12го числа до столичного курляндского города Митавы. Как в сем месте никогда еще мне бывать не случилось, то смотрел я с особливым любопытством на сие древнее обиталище курляндских герцогов и жилище прежде бывшей нашей императрицы Анны Ивановны, а особливо на опустевший огромный тамошний замок, или дворец, построенный Бироном, и о котором молва носилась, что была в нем некогда целая комната, намощенная вместо пола установленными сплошь на ребро рублевиками. Правда ли то или нет, того уже не знаю, но как бы то ни было, то мог ли я тогда воображать себе, что доживу до такого времени, в которое сей замок оправится, и что будет в нем некогда иметь убежище себе несчастный и выгнанный из отечества король французский, и что мы его на своем коште тут содержать будем.
   Отправившись из Митавы, доехали мы 13го числа и до границ любезного отечества нашего. Не могу изобразить, с какими особыми чувствиями въезжал я в сии милые пределы и с каким удовольствием смотрел я на места, которые памятны и знакомы были мне от самого даже малолетства. Я благодарил бога, что вывел меня цела из войны бедственной и опасной и возвратил благополучно в земли, принадлежащие уже России, и в тот город, где покоился прах деда моего. Я благословлял его мысленно, пожелал ему дальнейшего покоя и, продолжая путь, замышлял было отыскать ту мызу, где оставлены были некоторые из моих пожитков и ящик с книгами, в то время, когда выходили мы в поход в Пруссию, но как не нашел вскорости никого, кто б меня туда проводить мог, а притом сомневался, чтоб мне без того человека оные отдали, которые отдавал тогда их, а сделавшаяся оттепель устрашала меня скорою распутицею, то, поспешая моею ездою, поклонился я в мыслях бедным своим пожиточкам и книгам и, пожелав ими владеть тем, у кого они были, поехал далее.
   В городе Вальмерах, куда приехал я 15-го марта, съехался я, к превеликому удовольствию моему, с другом и знакомцем своим Иваном Тимофеевичем Писаревым, самым тем, о котором упоминал я уже прежде и с которым познакомился я в Кенигсберге. Он возвращался также из Пруссии, но пробирался уже в Москву и в свою деревню, ибо был уже отставлен. Я завидовал почти ему в том и считал его счастливым, что едет уже на покой в деревню, и воздохнул о себе, не зная, когдато то же будет и со мною. Впрочем, как надлежало ему более ста верст ехать по одной со мною дороге, то рад я был очень его сотовариществу. Я уже упоминал, что был он человек любопытный, охотник до чтения книг, а особливо до благочестия относящихся, и довольно начитанный, и как само сие в Кенигсберге нас спознакомило и с ним сдружило, то для лучшего и веселейшего препровождения в езде времени условились мы пересесться и ехать с ним в одной повозке, дабы тем удобнее было нам между собою разговаривать. И чего и чего мы тогда с ним не говорили! Словом, разговоры были у нас с ним о разных и все важных материях беспрерывные, а за ними и не видали мы почти дороги.
   Наконец расстались мы с ним, препроводив в дороге несколько дней вместе и не только возобновив, но утвердив еще более между собою дружество. Он, услышав, куда и зачем я еду, и будучи меня гораздо старее и в свете опытнее, не оставил снабдить меня многими добрыми и полезными советами, и я обязан ему за то довольно много.
   Вскоре после того доехал я до Дерпта, а потом до Нарвы, и, будучи чрез всю Лифляндию и Эстляндию, по самой той дороге, по которой несколько раз во время младенчества и малолетства моего хаживали мы с полком нашим, напоминал все тогдашние времена и, узнавая многие места и почтовые дворы, в которых мы с покойным родителем моим стаивали, взирал на них с некаким приятным чувствованием и удовольствием особливым. В особливости же растроган я был тем местом в Дерпте, где я в первый раз в жизни расставался с моею матерью и которое было мне очень памятно; а на Нарву, зная уже всю историю оной и что с нею в прежние времена происходило, не мог я смотреть без особливого чувствования и приятного любопытства.
   Наконец 24-го числа марта и почти в самую половодь доехал я благополучно до Петербурга. Но как с сего времени начинается новый и достопамятнейший период моей жизни, то, отложив говорить о том до письма будущего, теперешнее сим кончу, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.

(7 нояб. 1801).

  

КОНЕЦ ВОСЬМОЙ ЧАСТИ

Часть девятая

ИСТОРИЯ

МОЕЙ ПЕТЕРБУРГСКОЙ

СЛУЖБЫ

Сочинена 1800 года, переписана 1805 года

  

В ПЕТЕРБУРГЕ

ПИСЬМО 91-е

  
   Любезный приятель! Описав в предследующих письмах и в последних частях собрания оных всю историю моей военной службы и достопамятного моего пребывания в Пруссии и жительства в Кенигсберге, приступлю теперь к сообщению вам моей петербургской службы, которая не может почтена быть военною, а была особливая, и хотя кратковременная, но по многим отношениям не менее достопамятная, как и военная.
   Продолжалась она во все время царствования императора Петра III -- время, которое в истории всех земель, а особливо нашего отечества, останется навеки достопамятным.
   И как мне почти всему происходившему тогда у нас в Петербурге случилось быть самовидцем, и многие происшествия и обстоятельства у меня еще в свежей памяти, то, может быть, известия и описания оным или, по крайней мере, всего того, что случилось мне тогда самому видеть и узнать, будет для вас и для тех из потомков моих, коим случится читать сии письма, не менее интересно и любопытно, как и все прежние, к чему теперь и приступлю.
   В последнем моем письме остановился я на том, что приехал из Кенигсберга в Петербург, а теперь, продолжая повествования мое, прежде всего замечу, что случилось сие накануне самого Благовещения и что въезжал я в сей город с чувствиями особливыми и такими, которые никак изобразить не могу, -- вам, известно уже, по какому случаю и зачем я тогда ехал в сию столицу.
   Я поспешил к прежнему своему начальнику, генерал-аншефу Корфу, отправлявшему тогда должность генерала-полицеймейстера в Петербурге, и ехал для служения при нем флигель-адъютантом, в которую должность угодно было ему меня избрать и от военной коллегии истребовать, ибо в тогдашние времена имели все генералы право в штаты свои выбирать кого они сами похотят, и военная коллегия обязана была беспрекословно давать им оных и выписывать их откуда бы то ни было, а таким точно образом истребован и выписан был и я.
   Не успел я, приблизившись к Петербургу, усмотреть впервые золотые спицы высоких его башень и колоколень, также видимый издалека и превозвышающий все кровли верхний этаж, установленный множеством статуй, нового дворца Зимнего, который тогда только что отделывался, и коего я никогда еще не видывал, как вид всего того так для меня был поразителен, что вострепетало сердце мое, взволновалась вся во мне кровь и в голове моей, возобновись помышления обо всем вышеупомянутом, в такое движение привели всю душу мою, что я, вздохнув сам в себе, мысленно возопил:
   -- О град! Град пышный и великолепный!.. Паки вижу я тебя! Паки наслаждаюсь зрением на красоты твои! Каков-то будешь ты для меня в нынешний раз? До сего бывал ты мне всегда приятен! Ты видел меня в недрах своих младенцем, видел отроком, видел в юношеском цветущем возрасте, и всякий раз не видал я в тебе ничего, кроме добра! Но что-то будет ныне? Счастием ли каким ты меня наградишь, или в несчастие ввергнешь? И то и другое легко может быть! Я въезжаю в тебя в неизвестности сущей о себе! Почему знать, может быть, ожидают уже в тебе многие и такие неприятности меня, которые заставят меня проклинать ту минуту, в которую пришла генералу первая мысль взять меня к себе; а может быть, будет и противное тому, и я минуту сию благославлять стану?
   Сими и подобными собеседованиями с самим собою занимался я во все время въезжания моего в Петербург. Но, наконец, одна духовная ода славного и любимого моего немецкого пиита Куноса, ода, которую во всю дорогу я твердил наизусть и которая, начинаясь сими словами: "Есть Бог, пекущийся обо мне, а я, я смущаюсь и горюю и хочу сам пещися о себе", неведомо как много ободряла и подкрепляла меня при смутных обстоятельствах тогдашних -- прогнала и рассеяла и в сей раз, как вихрем прах, все смутные помышления мои и произвела то, что я въехал в город сей с спокойным и радостным духом.
   Мое первое попечение было о том, чтобы приискать себе на первый случай какую-нибудь квартирку, ибо прямо к генералу во двор в кибитке своей мне не хотелось. Я хотя и не сомневался в том, что должен буду жить в его доме, однако все-таки хотелось мне, на первый случай обострожиться где-нибудь поблизости его на особой квартирке и явиться к нему не рохлею дорожным, а убравшись и снарядившись.
   И потому, по приближении к дому его, бывшему на берегу реки Мойки, велел я квартирки себе поискать, а по счастию и нашли мне ее тотчас, хотя наипростейшую, но довольно уже изрядную и такую, что как после оказалось, что я мыслях своих обманулся и мне в генеральском доме поместиться было негде, и я должен был стоять на своей квартире, то я на ней и остался и стоял до самого моего выезда из Петербурга, будучи в особливости доволен тем, что она была близко от дома генеральского и притом не дорогая.
   На другой день, и как теперь помню, в день самого Благовещения, вставши поранее, и желая застать генерала еще дома, и убравшись получше, и надев свой новый кавалерийский мундир, пошел я к генералу явиться и, пришед в дом, старался прежде всего распроведать, где б мне можно было найтить господина Балабина.
   Меня провели к нему в другие маленькие хоромцы, бывшие на дворе, и он не успел меня завидеть, как бежал ко мне с распростертыми руками, говоря:
   -- Ах! Друг ты мой сердечный, Андрей Тимофеевич! Как я рад, что ты, наконец, к нам приехал; мы в прах тебя уже заждались и не знали, что о тебе думать, -- боялись, что не сделалось ли уже чего с тобою при теперешней половоди! Ну, скажи же ты мне, мой друг!.. -- продолжал он, меня обнимая и много раз целуя. -- Все ли ты здорово и благополучно ехал? Все ли живы и здоровы наши кенигсбергские друзья и знакомцы? Как они поживают и помнят ли меня?
   -- Все, все хорошо и слава Богу! -- отвечал я. -- И кенигсбергские наши все живы и здоровы, все вас по-прежнему еще любят и все велели вам кланяться.
   -- Ну пойдем же, мой друг, пойдем к генералу, -- подхватил он. -- Он будет очень рад, тебя увидев, и у нас не было дня, в который бы мы с ним о тебе не говорили.
   -- Хорошо, -- сказал я и пошел за ним, туда меня поведшим.
   Мы нашли генерала в его кабинете, чешущего волосы и убирающимся, с стоящим перед ним секретарем полицейским и держащим под мышкою превеликий пук бумаг.
   Не успел генерал увидеть вошедшего меня в комнату свою, как, обрадовавшись, возопил он:
   -- Ах! Вот и ты, Болотов! Слава, слава Богу, что и ты приехал! Мы взгоревались было уже о тебе, мой друг! Как это ты по такой распутице ехал? Поди, поди, мой друг, и поцелуемся...
   Я подбежал к нему и, будучи крайне доволен столь ласковым его приемом, благодарил его за оказанную им мне милость.
   -- Не за что! Не за что! -- подхватил он. -- А я сделал то, чем тебе был должен. Ты заслужил то, чтоб нам тебя помнить, и я очень рад, что мог тебе сделать сие маленькое, на первый случай, благодеяние. Поживем, мой друг, еще вместе, и я не сомневаюсь, что ты, по прежней дружбе и по любви своей ко мне, постараешься и ныне поступками и поведением своим оправдать хорошее мое о тебе мнение.
   Я кланялся ему и уверял, что употреблю все силы и возможности к тому, чтоб заслужить дальнейшее его к себе благоволение и милость.
   -- Хорошо, мой друг! -- подхватил он. -- Я и не сомневаюсь в том; но скажи же ты мне теперь, как поживали вы без меня в нашем любезном Кенигсберге? Довольны ли вы были Васильем Ивановичем? И что поделывали там хорошенького?
   Сие подало нам тогда повод к предлинному разговору. Он расспрашивал меня обо всем, а я рассказывал ему, что знал, и о чем ему более знать хотелось. Наконец спросил он меня, где же я остановился?
   -- На квартире, -- сказал я.
   -- Но для чего же не ко мне прямо на двор взъехал? Мы нашли бы, может быть, местечко где б тебя поместить, хотя и тесненько, правду сказать, у меня в доме.
   Я обрадовался, сие услышав, ибо надобно сказать, что мне самому не весьма хотелось жить у него в доме и быть всегда связанным и по рукам, и по ногам, а на квартире надеялся я иметь сколько-нибудь более свободы, а потому и отвечал я, что могу стоять и на квартире.
   -- Очень, очень хорошо! -- подхватил он. -- Но скажи, по крайней мере, не далеко ли она? И не будет ли тебе затруднения всякий день ко мне оттуда ездить?
   -- Очень близко, -- отвечал я, -- и чрез несколько только дворов от вашего дома.
   -- Всего лучше, -- подхватил он, -- но хороша ли и покойна ли она?
   -- Хороша, ваше высокопревосходительство!
   -- Ну, так, поживи же ты, мой друг, покуда на оной, а там мы уже посмотрим, а между тем о содержании своем нимало не заботься. Кушать ты здесь у меня кушай, а лошадей-то... небось, ты ведь на своих приехал?
   -- На своих, -- сказал я.
   -- Лошадей-то можешь ты всех распродать; на что они тебе здесь? А оставь только одну, на которой тебе со мной ездить, да и той вели-ка ты брать корм с моей конюшни, а не покупай и не убычься. {В смысле -- не траться.}
   Я благодарил его за сию милость, а генерал, начав осматривать между тем меня с ног до головы и увидев, что на мне не было шпор, сказал:
   -- Жаль, что нет на тебе теперь шпор, а то хотел было я поручить тебе теперь же маленькую комиссию, и чтоб съездил ты на минутку во дворец.
   Я извинился в том, сказывая, что я пришел пешком и того не знал и что нет теперь со мною лошади.
   -- Лошадь -- безделица! -- сказал он. -- Ею бы мы тебя уже снабдили... но постой, -- продолжал он, -- шпоры-то есть и у меня излишние. Подай-ка, малый, мои маленькие серебряные господину Болотову!... А ты, мой друг, -- обратись к одному полицейскому офицеру, продолжал он, -- ссуди-ка нас, пожалуй, на несколько минут своею лошадкою, ей ничего не сделается, а послать-то мне очень нужно!
   -- С превеликою радостью! -- отвечал офицер, -- лошадь готова! -- и пошел приказывать подавать ее, а слуга между тем отыскивал шпоры, надевал их на мои ноги.
   Я стоял и, простирая ему свои ноги, мысленно заботился о том, как бы мне получше исполнить первое возлагаемое на меня дело. Упомянутый генералом дворец возмутил во мне весь дух мой: как не бывал я еще от роду никогда во дворце, то был он мне тогда так страшен, как медведь, и я не знал, как к нему и приступиться и подъехать.
   Но смущение мое еще более увеличилось, как между тем, как надевали на меня шпоры, генерал далее сказал:
   -- Вот какое дело, зачем хотелось бы мне, чтоб ты, мой друг, во дворец съездил. Мне хочется, чтоб ты распроведал и узнал, что государь теперь делает и чем занимается?..
   Слова сии поразили и смутили меня еще более.
   -- Вот тебе на! -- говорил я сам в себе, -- и первый блин уже комом, и не напасть ли сущая? Ну как это мне там и у кого распроведывать? Никого-то я там не знаю и ни к кому приступиться, верно не посмею! Ах! Какое горе!
   Говоря сим и подобным сему образом сам в себе, готовился было я прямо сказать генералу, что ком-миссию, поручаемую им мне, я, по новости своей, вряд ли могу еще исполнить, но, по счастию, он сам, взглянув не меня, смущение мое приметил и, власно как опомнившись, мне сказал:
   -- Да, ведь вот еще! Ты, надеюсь, не бывал еще во дворце и ни положения его и ничего не знаешь?
   -- Точно так, ваше высокопревосходительство! -- подхватил я. -- И когда ж мне еще и бывать? Я приехал вчера в вечеру и нигде еще не был.
   -- Хорошо ж, -- сказал он, -- так я дам кого-нибудь тебя проводить и указать то заднее крылечко, к которому надобно тебе подъехать, а и там как поступить, дам тебе наставление.
   -- Очень хорошо, -- сказал я.
   -- А вот каким образом, -- продолжал он, -- как взойдешь ты на сие крылечко и маленькие тут сенцы, то войди в двери налево и в маленький покоец. Тут найдешь ты стоящего часового и ты постой тут и подожди, покуда войдет какой-нибудь из придворных лакеев: и тогда попроси ты, чтоб вызвали к тебе искусненько Карла Ивановича Шпринтера, и вели-таки сказать ему, что ты прислан от меня к нему. И как он к тебе выйдет, то поклонись ему от меня, но смотри ж, говори с ним по-немецки, а не по-русски, и скажи, что я велел просить распроведовать о том, что теперь государь делает, и чем занимается, и весел ли он? И чтоб он дал чрез тебя мне знать о том, и буде он тебе прикажет тебе подождать, то подожди.
   -- Хорошо! -- сказал я и, взяв в проводники ординарца, поехал.
   Не могу изобразить вам, с какими чувствиями и подобострастием приближался я в первый сей раз к сему обиталищу наших монархов; мне казалось, что самые стены его имели в себе нечто величественное и священное, и если б не было со мною проводника, ведущего меня смело к крыльцу тому, то я не только бы не нашел оного, но и не посмел бы подъехать к нему; но тогда шел я как по-писанному и, нашед назначенный маленький покоец и в нем часового, попросил его, чтоб он показал, если войдет туда какой придворный лакей. И как мне не долго было дожидаться его, то по просьбе моей и вызван был ко мне Карл Иванович. Он был какой-то из придворных и, по всему видимому, такой, который мог свободно входить во внутренние царские чертоги, и не успел услышать от меня, чего генералу моему хочется, как сказал мне:
   -- Подождите, батюшка, немножко здесь, я тотчас схожу и проведаю.
   И действительно, он, не более как минут через пять, опять ко мне вышел и велел Корфу сказать, что государь занимался тогда разговорами с господином Волковым, тогдашним штатс-секретарем и министром, и, как думать надобно, о делах важных, и что в сей день вряд ли он будет свободным, и притом был он все утро не гораздо весел. Я привез известие сие моему генералу, и он был исправлением порученной мне комиссии очень доволен, и как в самое то время докладывали ему, что был стол готов, то сказал он мне:
   -- Пойдем же, мой друг, теперь и пообедаем, а там поди себе отдыхать с дороги, а ко мне приезжай уже завтра поутру.
   Я нашел у него стол, накрытый человек на двадцать, и множество людей в зале его дожидающихся. Мы тотчас сели за стол, и господин Балабин, севши подле меня, рассказал мне обо всех тут бывших. Были тут все мои новые сотоварищи, или разные штат его составляющие чиновники; были некоторые полицейские офицеры, из коих попеременно всегда бывал один при генерал и езжал всюду и всюду ординарцем и служил для рассылок по полицейской части; были некоторые кирасирские полку его офицеры; были иностранцы, коих содержал генерал на своем почти коште, были и посторонние; и я узнал, что генерал жил тогда в Петербурге, хотя далеко не такт, пышно и весело, как в Кёнигсберге, но стол был у него всегда открытый и хороший, и всегда накрывался приборов на двадцать и более, несмотря хотя, когда генерал не обедал дома, а где-нибудь в гостях, или во дворце у государя.
   По окончании стола, как скоро генерал ушел в свою спальню для отдохновения, а мы все остались еще в зале, то обступили меня все, штат генеральский составляющие, и г. Балабин, как наш генеральс-адютант, разсказывал мне обо всех, кто они таковы, и рекомендовал меня из них каждому.
   Был тут наш обер-квартермистер Ланг, был обер-аудитор Ушаков, был генеральский приватный секретари. Шульц, и наконец сотоварищ мой, другой флигель-адютант князь Урусов -- все они были люди совсем еще мне незнакомые, но все люди добрые, ласковые, все ласкалися ко мне всячески, и все старались со мною познакомиться. Я соответствовал им тем же и рекомендовал себя всякому в дружбу.
   Но ни с кем так я скоро не познакомился и не сдружился, как с помянутым генеральским секретарем, господином Шульцом. Был он человек молодой, хорошего поведения и притом студировавший в университетах и довольно ученый.
   Он не успел узнать, что я говорю по-немецки и охотник к наукам, как тотчас прилепился ко мне, вступил со мною в разные разговоры, повел меня в свои комнаты, в которых он жил в доме генеральском, показывал мне маленькую свою библиотечку и, увидев меня крайне любопытным и все книги его, которых-таки было довольно, с великою жадностью пересматривающего, предлагал мне ее к услугам и уверял, что он за удовольствие почтет, если я всегда, когда мне будет досужено, посещать его стану в сих комнатах и праздное время препровождать с ним вместе: чем я и доволен был в особливости, и впоследствии времени подружившись с ним короче, и действительно всегда, когда мне только было можно, ухаживал к нему и там с лучшим удовольствием провождал время, нежели в передней генеральской, где мы обыкновенно сиживали, дожидаясь ежеминутно повелений от генерала, и нередко в праздности, не без скуки и зеваючи, время по несколько часов иногда провождали.
   Из всех наших штатских сей секретарь жил только один в генеральском доме, а прочие все также, как и я, стояли на своих квартирах; для него же отведены были два покойца на другом конце дома, который и весь был не слишком велик, поземный деревянный, и стоял на берегу реки Мойки, в недальнем расстоянии от тогдашнего дворца. Что касается до сего императорского дома; то был тогда также деревянный и не весьма хотя высокий, но довольно просторный и обширный, со многими и разными флигелями. Но дворец сей был не настоящий и построенный на берегу Мойки, подле самого полицейского моста, на самом том месте, где воздвигнут ныне огромный и великолепный дом для дворянского собрания или клуба. Он был временный и построен тут для пребывания императорской фамилии на то только время, покуда строился тогда большой Зимний дворец, подле адмиралтейства, на берегу Невы реки, который, существуя и поныне, был обиталищем великой Екатерины, и который тогда только что отстраивался, и говорили, что государь намерен был вскоре переходить в оный.
   В сем-то деревянном дворце препроводила последние годы жизни своей и скончалась покойная императрица Елисавета Петровна.
   О кончине ее носились тогда разные слухи, и были люди, которые сомневались и не верили тому, что сделавшаяся у ней и столь жестокая рвота с кровью была натуральная, но приписывали ее некоему сокровенному злодейству, и подозревали в том как-то короля прусского, доведенного последними годами войны до такой крайности и изнеможения, что он не был более в состоянии продолжать войну и полугодичное время, если 6 мы по-прежнему имели в ней соучастие. Письмо друга его, маркиза д'Аржанса, писанное к нему в то время, когда находился он в руках наших, и то таинственное изречение в оном, что голландскому посланнику, случившемуся тогда быть в Берлине, удалось сделать ему королю такую услугу, за которую ни он, ни все потомки его не в состоянии будут ему довольно возблагодарить, и уведомление о которой не может он вверить бумаге, -- было для многих неразрешимою загадкою и подавало повод к разным подозрениям. Но единому Богу известно, справедливы ли были все сии подозрения, или совсем были неосновательны.
   Но как бы то ни было, но мы лишились монархини сей не при старых еще ее летах, и прежде нежели все мы думали и ожидали. И как она была государыня кроткая, милостивая и человеколюбивая и всех подданных своих как мать любила, а сверх того и во все почти двадцатилетнее время благополучного ее царствования, Россия наслаждалась вожделеннейшим миром и благоденствием, то и сама любима была искренно всеми ее подданными и не было никого из них, кто б не жалел о ее рановременной кончине. Самые иностранные почитали ее и писатели их приписывали ей многие похвалы и описывали характер ее следующими чертами:
   "Роста была она, говорили они, нарочито высокого и стан имела пропорциональный, вид благородный и величественный; лицо имела она круглое, с приятною и милостивою улыбкою, цвет лица белый и живой, прекрасные голубые глаза, маленький рот, алые губы, пропорциональную шею, но несколько толстоватые длани, а руки прекрасные. Когда случалось ей одеваться в мужское платье, что обыкновенно делывала она в день учреждения своей гвардии, то представляла собою очень красивого и статного мужчину, имеющего героическую походку, сидящего прекрасно на лошади и танцующего с приятностию. Внутренние ее душевные дарования были не менее благородны и изящны. Она имела живой и проницательный ум и столь хороший рассудок, что обо всем могла говорить с основательностию и охотно разговаривала. Кроме природного своего языка, говорила она и разными иностранными, в особливости же могла хорошо изъясняться на немецком и французском языке, а разумела и италианский. О благоразумном и осторожном поведении ее свидетельствуют поступки ее тогда, когда была она, но кончине императора Петра II, исключена от наследства. Благоразумие ее подкреплялось мужественным постоянством и героическою смелостию. Она знала, как по правилам правосудия наказывать виновных, так по правилам благоразумия прощать оных, а невинных избавлять от наказания. Религия производила в ней глубокие впечатления собою. Она была набожна без лицемерства и уважала много публичное богослужение. Одежда ее и убранства, также ее пиршества, изъявляли хороший ее вкус. Она любила науки и художества, а особливо музыку и живописное искусство, и потому собрала множество наипрекраснейших картин. Великодушие се сердца и признательность к верным ее служителям не мог никто довольно выхвалить. Коротко, она была образцовая монархиня, в которой соединены были все свойства великой государыни и правительницы, хвалы достойной".
   Вот какими чертами изображали иностранные характер сей монархини. Из россиян же некоторые приписывали ей уже более слабости и мягкости в правлении, нежели сколько иметь бы надлежало и утверждали, что от самого того во время правления се вкралось в государство множество всякого рода злоупотреблений, и что некоторые из них пустили столь глубокие коренья, что и помочь тому и истребить их было уже трудно, что отчасти некоторым образом было и справедливо, а особливо относительно до последних годов ее правления.
   Но как бы то ни было, но сожаление о кончине ее было всеобщее, и тем паче, что все как-то не великую надежду возлагали на ее наследника, и ожидали от него не столько добра, сколько неприятного, что, к истинному сожалению, и действительно оказалось.
   Впрочем, но кончине и спустя дней двадцать и погребена была со всею подобающею и приличною такой великой монархине пышною церемониею, в Петропавловском соборе, где покоился прах великого ее родителя; однако я всего того уже не застал и все сие было уже кончено прежде, нежели я доехал до Петербурга.
   Теперь следовало бы мне сказать вам что-нибудь и о тогдашнем новом нашем государе и ее наследнике и прежде продолжения моей истории изобразить хотя вскользь характер и сего монарха, а потом хотя вкратце пересказать вам то, что происходило в Петербурге со времени начала вступления на престол его до моего приезда; но как материи сей наберется на целое письмо, а сие достигло уже до обыкновенной своей величины, то отложил я то до письма будущего, а теперешнее окончу, сказав вам, что я есмь, и прочая.
  

ПИСЬМО 92

  
   Любезный приятель! В последнем моем письме остановился я на том, что хотел вам пересказать все то, что известно было мне о характере нового тогдашнего нашего императора, и о происшествиях, бывших до приезда моего в Петербург. И как все сие некоторым образом нужно для объяснения последующего описания моей истории, то я приступлю теперь к сему описанию.
   Всем известно, что был сей государь хотя и внук Петра Великого, но не природный россиянин, но рожденный от дочери его Анны Петровны, бывшей в замужестве за голштинским герцогом Карлом-Фридрихом, в Голштинии, и воспитанный в лютеранском законе, следовательно был природою немец, и назывался сперва Карлом-Петром Ульрихом.
   Сей голштинский принц был еще в 1742 году, и когда было ему только 11 лет от рождения, признаваем наследником шведского и российского престола, и получал уже от Швеции титул королевского высочества. Но как императрица Елисавета, будучи незамужнею, не имела никакого наследника, а сей принц был родной ее племянник, то избрав и назначив его по себе наследником, выписала его еще вскоре но вступлении своем на престол из Голштинии, и он был еще тогда привезен к нам в Россию. Тут, по принятии греческого закона, назван он Петром Федоровичем, и вскоре потом, а именно в 1744 году, совокуплен браком на выписанной также из Германии, немецкой ангальтцербской принцессе Софии Аугусте, названной потом Екатериною Алексеевною, от которого супружества имела она уже в живых одного только, рожденного в 1759 году, сына Павла.
   По особливому несчастию случилось так, что помянутый принц, будучи от природы не слишком хорошего характера, был и воспитан еще в Голштинии не слишком хорошо, а по привезении к нам в дальнейшем воспитании и обучении его сделано было приставами к нему великое упущение; и потому с самого малолетства заразился уже он многими дурными свойствами и привычками и возрос с нарочито уже испорченным нравом. Между сими дурными его свойствами было по несчастию его наиглавнейшим то, что он как-то не любил россиян и приехал уже к ним власно, как со врожденною к ним ненавистью и презрением; и как был он так неосторожен, что не мог того и сокрыть от окружающих его, то самое сие и сделало его с самого приезда уже неприятным для всех наших знатнейших вельмож и он вперил в них к себе не столько любви, сколько страха и боязни. Все сие и неосторожное его поведение и произвело еще при жизни императрицы Елисаветы многих ему тайных недругов и недоброхотов, и в числе их находились и такие, которые старались уже отторгнуть его от самого назначенного ему наследства. Чтоб надежнее успеть им в своем намерении, то употребляли они к тому разные пути и средства. Некоторые старались умышленно, не только поддерживать его в невоздержностях разного рода, но заводить даже в новые, дабы тем удобнее не допускать его заниматься государственными делами и увеличивали ненависть его к россиянам до того, что он даже не в состоянии был и скрывать оную пред людьми. К вящему несчастию не имел он с малолетства никакой почти склонности к наукам и не любил заниматься ничем полезным, а что и того было хуже, не имел и к супруге своей такой любви, какая бы быть долженствовала, но жил с нею не весьма согласно. Ко всему тому совокупилось еще и то, что каким-то образом случилось ему сдружиться по заочности с славившимся тогда в свете королем прусским и заразиться к нему непомерною уже любовью и не только почтением, но даже подобострастием самым. Многие говорили тогда, что помогло к тому много и вошедшее в тогдашние времена у нас в сильное употребление масонство. Он введен был как-то льстецами и сообщниками в невоздержностях своих в сей орден, а как король прусский был тогда, как известно, грандметром сего ордена, то от самого того и произошла та отменная связь и дружба его с королем прусским, поспешествовавшая потом так много его несчастию и самой
   Что молва сия была не совсем несправедлива, в том случилось мне самому удостовериться. Будучи еще в Кенигсберге и зашед однажды пред отъездом своим в дом к лучшему тамошнему переплетчику, застал я нечаянно тут целую шайку тамошних масонов и видел собственными глазами поздравительное к нему письмо, писанное тогда ими именем всей тамошней масонской ложи; а что с королем прусским имел тогда он тайное сношение и переписку, производимую чрез нашего генерала Корфа и любовницу его графиню Кейзерлингшу, и что от самого того отчасти происходили и в войне нашей худые успехи, о том нам всем было по слухам довольно известно; а наконец подтверждало сие некоторым образом и то, что повсеместная молва, что наследник был масоном, побеждала тогда весьма многих из наших вступать в сей орден и у нас никогда так много масонов не было, как в тогдашнее время,
   Но как бы то ни было, но всем было известно, что он отменно побил и почитал короля прусского. А сия любовь, соединясь с расстройкою его нрава и вкоренившеюся глубоко в сердце его ненавистию к россиянам, произвела то, что он при всяких случаях хулил и порочил то, что ни делала и не предпринимала императрица и ее министры. И как государыня сия с самого уже начала прусской войны сделалась как-то нездорова и подвержена была частым болезненным припадкам и столь сильным, что пи одни раз начинали опасаться о ее жизни, то неусумнился он изъявлять даже публично истинное свое расположение мыслей и даже до того позабывался, что при всех таких случаях, когда случалось нашей армии или союзникам нашим претерпевать какой-нибудь урон или потерю, изъявлял он первый мнимое сожаление свое министрам крайне насмехательным образом. Легко можно заключить, что таковые насмешки его и шпынянья неприятны были как министрам нашим, так и всем россиянам, до которых доходил слух об оном, и что такое поведение наследника престола производило в них боязнь и опасение, чтоб не произошли от того в то время печальные следствия, когда вступит он в правление и получит власть беспредельную.
   Опасение сие тем более обеспокоивало наших министров, что они предусматривали, что некоторые из них за недоброходство свое к нему будут жестоко от него тогда наказаны, а сие и побудило некоторых нз них известить императрицу обо всем беспорядочном житье и поведении ее племянника, о малом его старании учиться науке правления и о ненависти его к российскому пароду, и довели императрицу до того, что велено было отлучить его от всех государственных дел и не допускать более в конференцию, или тогдашний государственный совет. И как чрез то не оставалось ему ничего другого делать, как заниматься своими веселостьми, то и делался он к правлению от часу неспособнейшим. Итак, при сих обстоятельствах было ему совсем и невозможно узнать самые фундаментальные правила государственного правления и недоброходство министров нему было так велико, что они переменили даже весь штат при двере его и отлучили всех прилепившихся к нему слишком; так, что любимцы его подвергались тогда великой опасности, а все дозволенное ему состояло в том, что он выписал несколько своих голштинских войск и в подаренном ему от императрицы Ораниенбаумском замке занимался экзерцированием оных и каждую весну и лето препровождал в сообществе молодых и распутных офицеров.
   Со всем тем, как министры наши ни старались внушить императрице недоверие к ее племяннику, и как ни представляли, что от него совершенного опровержения всей российской монархии должно было ожидать и опасаться, но она не хотела никак согласиться на то, чтоб исключить его от наследства, но наказывала еще старающихся его от наследства отторгнуть и предпринимающих что-нибудь против его, без ее ведома и соизволения. Достопамятное и всю Россию крайним изумлением поразившее падение бывшего тогда великим канцлером и первым государственным министром графа Бестужева, министра всеми хвалимого и всею Европою высоко почитаемого и даже всеми иностранными дворами уважаемого, было тому примером и доказательством. Он пал при начале войны прусской, лишен был всех чинов и достоинств и сослан в ссылку в Сибирь (?) как величайший государственный преступник. В тогдашнее время никто не знал истинной несчастия его причины, и не могли все тому довольно надивиться; но после узнали вскорости, что сей министр, предусматривая малую способность наследника к правлению государственному и приметив крайнее отвращение его от нашей российской религии и все прочие его дурные качества и свойства, затевал, составив подложную духовную, исключить от престола законного наследника и доставить корону императорскую малолетному еще тогда его сыну, с тем, чтоб до совершенного возраста его управляла государством его мать, с некоторыми из вельмож знаменитейших и сенаторов, которые были к тому именно и назначены. И как все сие каким-то случаем было императрицею узнано и открыто, то и излила она за то гнев свой на Бестужева, и как выше упомянуто, наказала его за дерзость лишением всех чинов и ссылкою.
   Таким образом и осталось все на прежнем основании до самой кончины императрицыной, и она, как ни ласкалась надеждою, что наследник ее со временем исправится и сделается лучшим, но он продолжал беспрерывно жить и вести себя по-прежнему и провождать время свое в сообществе окружавших его льстецов и распутных людей, в невоздержностях всякого рода, и вступил наконец на престол с непомерною приверженностию к королю прусскому, с обожанием всех его обыкновений и обрядов, а особливо военных, с крайним отвращением к греческому исповеданию веры, с ненавистью и презрением ко всем россиянам и с дурным, извращенным сердцем.
   Совсем тем по некоторым делам, произведенным им в первые месяцы его правления, о которых упомянется ниже, можно было судить, что он от натуры не таков был дурен, но имел сердце наклонное к добру и такое, что мог бы он быть добродетельным, если б не окружен был злыми и негодными людьми, развратившими его совсем, и когда б но несчастию не предался он уже слишком всем порокам и не последовал внушаемым в него злым советам, более, нежели, сколько надобно было.
   Сии негодные люди довели его наконец до того, что он стал подозревать в верности к себе свою супругу. Они уверили его, что она имела соучастие в Бестужевском умысле, а потому с самого того времени и возненавидя он свою супругу, стал обходиться с нею с величайшею холодностию и слюбился напротив того с дочерью графа Воронцова и племянницею тогдашнего великого канцлера, Елисаветою Романовною, прилепясь к ней так, что не скрывал даже ни пред кем непомерной к ней любви своей, которая даже до того его ослепила, что он не восхотел от всех скрыть ненависть свою к супруге и к сыну своему, и при самом еще вступлении своем на престол сделал ту непростительную погрешность и с благоразумием совсем несогласную неосторожность, что в изданном первом от себя манифесте, не только не назначил сына своего по себе наследником, но не упомянул об нем ни единым словом.
   Не могу изобразить, как удивил и поразил тогда еще сей первый его шаг всех россиян, и сколь ко многим негодованиям и разным догадкам и суждениям подал он повод. Но всеобщие негодования сии увеличились еще более, когда тотчас потом стали рассеиваться повсюду слухи и достигать до самого подлого народа, что государь не Успел вступить на престол, как предался публично всем своим невоздержностям и совсем неприличным такому великому монарху делам и поступили, и что ом не только с помянутою Воронцовою, как с публичною своею любовницею, препровождал почти все свое время; но сверх того, в самое еще то время, когда скончавшаяся императрица лежала во дворне еще во гробе и не погребена была, целые ночи провождал с любимцами, льстецами и прежними друзьями своими в пиршествах и питье, приглашая иногда к тому таких людей, которые нимало недостойны были сообщества и дружеского собеседования с императором, как например: итальянских театральных некий и актрис, вкупе с их толмачами, из которых многие, приобретя себе великое богатство, вытащили потом с собою из государства в свое отечество; а что всего хуже, разговаривая на пиршествах таковых въявь обо всем и обо всем, и даже о самых величайших таинствах и делах государственных.
   Все сие и предпринимаемое к самое тоже время скорое и дружное перековеркивание всех дел и прежних распорядков, а особливо преобразование всего поиска и переделывание всего, до воинской службы относящегося, на прусский манер, и явно оказуемая к тогдашнему нашему неприятелю, королю прусскому, приверженность и беспредельное почтение и ко всему прусскому уважение, приводило всех в неописанное изумление и негодование; и я не знаю, что воспоследовало б уже и тогда, если б не поддержал он себя несколько оказанными в первые дни своего правления некоторыми важными милостыни и благотворительствами.
   Первейшею и наиглавнейшею милостию изо всех было прежде уже упомянутое освобождение всего российского дворянства из прежде бывшей неволи и дарование оному навсегда совершенной вольности, с дозволением ездить всякому, по произволению своему, в чужие земли и куда кому угодно. Великодушное сие деяние толико тронуло все дворянство, что все неописанно тому обрадовались, и весь сенат, преисполнясь радостию, приходил именем всего дворянства благодарить за то государя, и удовольствие было всеобщее и самое искреннее. Другое и не менее важное благотворительство состояло в том, что он уничтожил прежнюю нашу и толь великий страх на всех наводившую и так называемую тайную канцелярию, и запретил всем кричать по-прежнему "слово и дело", и подвергать чрез то бесчисленное множество невинных людей в несчастия и напасти. Превеликое удовольствие учинено было и сим всем россиянам, и все они благословляли его за сие дело.
   Далее восхотел было он, для пресечения всех злоупотреблений, господствующих у нас в судах и расправах, по причине уже умножившихся слишком указов и перепутавшихся законов, велеть сочинить и издать новое уложение по образцу прусского, и сенат велел было уже и переводить так называемое "Фридрихово уложение", но как дело сие препоручено было людям неискусным и неопытным, то и не возымело оно тогда успеха.
   Кроме сего, приказал он освободить из неволи бывшего в Сибири, в ссылке, славного Миниха, бывшего некогда у нас фельдмаршалом и победителем турок и татар и привезти его с сыном в Петербург. Сей великий воин и министр, препроводив целые двадцать лет в отдаленных сибирских пределах в бедности, нужде и неволе, был в сие время уже очень стар, и как мне история его была известна и он привезен был в Петербург уже при мне, то смотрел я на сего почтенного старца с превеликим любопытством, и не мог довольно насмотреться.
   Сими и некоторыми другими благотворительностями начал было сей государь вперять о себе лучшие мысли в своих подданных, и все начали было ласкаться надеждою нажить в нем со временем государя доброго; но последовавшие за сим другие и нимало с сими несообразные деяния, скоро в них сию надежду паки разрушив, увеличили в них ропот и негодование к нему еще более.
   К числу сих принадлежало наиглавнейше то, с крайнею неосторожностию и неблагоразумием сопряженное дело, что он вознамерился было переменить совсем религию нашу, к которой оказывал особливое презрение. Начало и первый приступ к тому учинил он изданием указа, об отобрании в казну у всех духовных и монастырей все их многочисленных волостей и деревень, которыми они до сего времени владели, и об определении архиереям и прочему знатному духовенству жалованья, также о непострижении никого вновь в монахи ниже тридцатилетнего возраста. Легко можно всякому себе вообразить, каково было сие для духовенства и какой ропот и негодование произвело во всем их корпусе; все почти въявь изъявляли крайнюю свою за сие на него досаду, а вскоре после сего изъявил он и все мысли свои в пространстве, чрез призвание к себе первенствующего у нас тогда архиерея Димитрия Сечинова и приказание ему, чтоб из всех образов, находящихся в церквах, оставлены были в них одни изображающие Христа и Богородицу, а прочих бы не было; также, чтоб всем попам предписано было бороды свои обрить и, вместо длинных своих ряс, носить такое платье, какое носят иностранные пасторы. Нельзя изобразить, в какое изумление повергло сие приказание архиепископа Димитрия. Сей благоразумный старец не знал, как и приступить к исполнению такового всего меньше ожидаемого повеления и усматривал ясно, что государь и синод ни что имел тогда в намерении своем, как переменение религии во всем государстве и введение лютеранского закона. Он принужден был объявить волю государеву знаменитейшему духовенству, и хотя сие притом только одном до времени осталось, но произвело уже во всех духовных великое на него неудовольствие, поспешествовавшее потом очень много к бывшему перевороту.
   Таковое ж негодование во многих произвел и число недовольных собою увеличил он и тем, что с самого того часа, как скончалась императрица, не стал уже он более скрывать той непомерной приверженности и любви, какую имел всегда к королю прусскому. Он носил портрет его на себе в перстне беспрерывно, а другой, большой, повешен был у него подле кровати. Он приказал тотчас сделать себе мундир таким покроем, как у пруссаков, и не только стал сам всегда носить оный, но восхотел и всю гвардию свою одеть таким же образом; а сверх того носил всегда на себе и орден прусского короля, давая ему преимущество пред всеми российскими.
   А всем тем не удовольствуясь, восхотел переменить и мундиры во всех полках, и вместо прежних одноцветных зеленых, поделал разноцветные узкие, и таким покроем, каким шьются у пруссаков оные.
   Наконец и самым полкам не велел более называться по-прежнему, но именам городов, а именоваться уже по фамилиям своих полковников и шефов; а сверх того, введя уже во всем наистрожайшую военную дисциплину, принуждал их ежедневно экзерцироваться, несмотря, какая бы погода ни была, и всем тем не только отяготил до чрезвычайности все войска, но и огорчив всех, навлек на себя, а особливо от гвардии, превеликое неудовольствие.
   Но ничем он так много всех россиян не огорчил, как отступлением от всех прежних наших союзников, и скорым всего меньше ожидаемым перемирием, заключенным с королем прусским. Сие перемирие заключено было уже вскоре после отъезда моего из Кенигсберга, в померанском местечке Старгарде, и подписано марта 16-го дня, с прусской стороны стетинским губернатором принцем Бевернским, а с нашей, по повелению его, генералом князем Михаилом Никитичем Волконским, и заключено с такою скоростию, что самые начальники армии ничего о том не знали, покуда все было уже кончено.
   Нельзя изобразить, какой чувствительный удар сделан был тем всем нашим союзникам, и как разрушены и расстроены были тем все их планы и намерения, а крайне недовольны были тем и все россияне. Они скрежетали зубами от досады, предвидя по сему преддверию мира, что мы лишимся всех плодов, какие могли 6 пожать чрез столь долговременную, тяжкую, многокоштную и кровопролитную войну, и лишимся всей приобретенной оружием своим славы. Вся Пруссия была тогда завоеванною и присягнула уже покойной императрице в подданство.
   Кольберг и многие другие места были в руках наших и вся почти Померания занята была нашими войсками; а тогда предусматривали все, что мы все сие отдадим обратно, и за все свои труды, кошты и уроны в людях и во всем, кроме единого стыда и бесславия, не получим ни малейшей награды. А как в помянутом перемирии и заключенном трактате, между прочим, упомянуто было, что находившийся при цесарской армии наш корпус, под командою графа Чернышова, немедленно долженствовал от цесарцев отойтить прочь и возвратиться чрез прусские земли к нашей армии, то все опасались, чтоб не поступлено было далее, и из уважения к королю прусскому, не только сему корпусу, но и всей нашей армии не повелено б было соединиться с прусскою.
   Все сие смущало и огорчало всех истинных патриотов и во всех россиянах производило явный почти ропот и неудовольствие; а как не радовало их и все прочее ими видимое и до их слуха доходящее, а особливо слухи о вышеупомянутом беспорядочном и постыдном поведении государевом, то сие еще более умножало внутреннее негодование народа, сказуемое к всем делам и поступкам государя.
   Вот в каком положении были дела и все прочее в Петербурге, в то время, как я в него приехал. Я нашел весь город, вместо прежней тишины, мира и спокойствия, власно как в некаком треволнении, шуме и беспокойствии. Ежедневное муштрование и марширование по всем улицам войск, скачка карет и верхами разного рода людей, и бегание самого народа, придавало ему такую живость, в какой его никогда не только я, но и никто до того не видывал.
   И в Петербурге во всем и во всем произошло столько перемен, и все обстоятельства так изменились, что истинно казалось, что мы тогда дышали и воздухом совсем иным, новым и нам необыкновенным, и в самом даже существе нашем чувствовали власно как нечто новое и от прежнего отменное.
   Но я заговорился уже обо всех сих обстоятельствах и происшествиях, так, что удалился совсем от своей истории; почему, предоставя продолжение оной письму последующему, теперешнее кончу, сказав вам, что я есмь... и прочее.
  

ПЕТЕРБУРГСКАЯ СЛУЖБА

ПИСЬМО 93-е

  
   Любезный приятель! Возвращаясь теперь к истории моей, скажу вам, что на другой день после приезда моего приехал я к генералу своему уже совсем готовым к отправлению моей должности, то есть одетым, причесанным по тогдашнему манеру, распудренным и уже в шпорах на лошади, с завороченными полами.
   Генерала нашел я уже опять одевающимся и слушающим дела, читаемые перед ним секретарем полицейским. Не успел я войтить к нему, как осмотрев меня с ног до головы, сказал он:
   -- Ну, вот, хорошо! Одевайся всегда так-то и как можно чище и опрятнее; у нас ныне любят отменно чистоту и опрятность, и чтоб было на человеке все тесно, узко и обтянуто плотно. Но о мундирце-то надобно тебе постараться, чтоб у тебя был и другой, и новый. Хорош и этот, но этот годится только запросто носить и ездить в нем со мною в будни, а для торжественных дней надобен другой. Видел ли ты наши новые мундиры?
   -- Нет еще! -- отвечал я.
   -- Так посмотри их, -- подхватил генерал. -- Они уже совсем не такие, а белые, с нашивками и аксельбантом. Иван Тимофеевич тебе их покажет, поговори с ним. Он тебе скажет, где тебе все нужное достать и где заказать его сделать; только надобно, чтоб к наступающей Святой неделе был он у тебя готов и со всем прибором. Сходи к нему и теперь же посмотри, а там приходи опять сюда и будь готов в зале, не вздумается ли мне тебя куда послать. И приезжай ты ко мне всегда, как можно поранее!
   -- Хорошо, -- сказал я и хотел было выйтить.
   -- Но лошадь ли есть у тебя, -- спросил еще генерал, -- и хороша ли?
   -- Есть, -- отвечал я, -- и, кажется, изрядная. У меня и подлинно была одна лошаденка довольно
   изрядная.
   -- Ну! Хорошо ж, мой друг! Поди ж к Балабину. Он расскажет и о том, в чем состоять должна и должность твоя.
   Господин Балабин встретил меня с обыкновенною своею ласкою и благоприятством.
   -- Ну, был ли ты у генерала, -- спросил он, -- и являлся ли к нему? Надобно, брат, привыкать тебе вставать и приезжать сюда как можно ранее. Генерал сам встает у нас рано и нередко рассылает нашу братию, адъютантов и ординарцев своих, едва только проснувшись; так и надобно, чтоб вы были уже готовы, и он любит это.
   -- Хорошо, -- сказал я, -- у генерала я уже был, и он послал меня к вам, чтоб вы мне рассказали, в чем должна состоять моя должность, и показали мне мундиры новые, и показали, где мне для себя заказать его сделать.
   -- Изволь, изволь, мой друг, -- отвечал он мне, усмехнувшись, -- но сядь-ка и напьемся наперед чаю...
   Между тем как его подавали, продолжал он так:
   -- Что касается до должности, то она не мудреная: все дело в том только состоит, чтобы быть тебе всегда готовым для рассылок и ездить туда, куда генерал посылать станет; а когда он со двора, так и ты должен ездить всюду с ним подле кареты его верхом и быть всегда при боце -- вот и все... А мундирцы-то посмотри-ка, брат, у нас какие! -- и велел слуге своему подать свой и показать мне оный.
   Я ужаснулся, увидев его, и с удивлением возопил:
   -- Да что это за чертовщина, сколько это серебра на нем, да, небось, он и Бог знает сколько стоит?
   -- Да! Таки стоит копейки, другой, третьей, -- сказал он, -- и сотняга рублей надобна.
   -- Что вы говорите? -- подхватил я, удивившись, и позадумался очень.
   -- Что? Или он тебе слишком дорог кажется? -- продолжал он, но это еще славу Богу. Генерал наш поступил еще с милостью, выдумывая оный, а посмотрел бы ты у других шефов какие! Еще и более баляндрясов-то всяких нагорожено! Ныне у нас всякий молодец на свой образец. Это, сударь, было бы тебе известно и ведомо, мундир Корфова кирасирского полку, и как генерал наш шефом в оном, то должны и мы все иметь мундир такой же, и эти мундиры вскружили нам всем головы все. Дороговизна такая всему, что приступу нет; ты не поверишь, чего эти бездельные нашивочки и этот проклятый аксельбант стоит! За все лупят с нас мастеровые втридорога, и все от поспешности только.
   -- Но где ж мне все это достать, и кому велеть сделать? -- спросил я.
   -- Об этом ты не заботься! -- сказал он. -- Эту комиссию поручи уже ты мне, мастера и мастерицы мне все уже знакомы; но вот вопрос, есть ли у тебя деньги-то, и достаточно ли их будет?
   -- То-то и беда-то! -- отвечал я. -- Деньги-то будут, их пришлют ко мне из Москвы, я писал уже об них, но теперь-то маловато и вряд ли столько наберется.
   -- Ну что ж! -- сказал он. -- Иное-то возьмем в долг, а за иное, где надобно, заплатим деньги, и буде мало, так, пожалуй, я тебя ссужу ими. Бери, братец, их у меня, сколько тебе их надобно.
   Я благодарил господина Балабина за дружеское его к себе расположение и просил уже постараться и заказать мне мундир сделать как можно скорей, и получив от него обещание, пошел к генералу ожидать его дальнейших повелений в зале.
   Тут нашел я съехавшихся между тем и других сотоварищей своих. Был то упомянутый другой флигель-адъютант князь Урусов и полицейский дежурный офицер, исправляющий должность ординарца. Не успел я с ними поздороваться и молвить слова два-три об одевающемся еще генерале, как сделавшийся на улице под окнами шум привлекает нас всех к окнам, и какая же сцена представилась тогда глазам моим! Шел тут строем деташамент {Французское -- отряд.} гвардии, разряженный, распудренный и одетый в новые тогдашние мундиры, и маршировал церемониею.
   Как зрелище сие было для меня совсем еще новое, и я не узнавал совсем гвардии, то смотрел на шествие сие с особливым любопытством и любовался всем виденным; но ничто меня так не поразило, как идущий пред первым взводом низенький и толстенький старичек с своим эспантоном {Эспонтон -- небольшая пика, длиною около 7 футов, с плоским наконечником и поперечным упором. В России со времен Петра I эспонтоном были вооружены в строю все мушкетерские офицеры; при Екатерине II они были оставлены только в гвардии, а в 1807 г. отменены.} и в мундире, унизанном золотыми нашивками, с звездою на груди и голубою лентою под кафтаном и едва приметною!...
   -- Это что за человек? -- спросил я у стоявшего подле меня князя Урусова, -- ... надобно быть какому-нибудь генералу?...
   -- Как! -- отвечал мне князь. -- Разве вы не узнали! Это князь Никита Юрьевич!
   -- Князь Никита Юрьевич, -- удивляясь, подхватил я, -- какой это? Неужели Трубецкой?
   -- Точно так! -- отвечал мне князь.
   -- Что вы говорите!.. -- воскликнул я, еще более удивившись. -- Господи помилуй! Да как же это? Князь Никита Юрьевич был у нас до сего генерал-прокурором и первейшим человеком в государстве! Да разве он ныне уже не тем?
   -- Никак, -- отвечал князь, -- он и ныне не только тем же и таким же генерал-прокурором, как был, но сверх того недавно пожалован еще от государя фельдмаршалом.
   -- Но умилосердитесь, государь мой, -- продолжал я далее, час от часу более удивляясь, спрашивать, -- как же это? Я считал его дряхлым и так болезнью своих ног отягощенным стариком, что, как говорили тогда, он затем и во дворец, и в Сенат по нескольку недель не ездил, да и дома до него не было почти никому доступа!
   -- О! -- отвечал мне князь, усмехаясь. -- Это было во время оно; а ныне, рече Господь, времена переменились, ныне у нас и больные, и небольные, и старички самые поднимают ножки, а наряду с молодыми маршируют и также хорошехонько топчут и месят грязь, как и солдаты. Вот видели вы сами. Ныне говорят: что когда носишь на себе звание подполковника гвардии, так неси и службу, и отправляй и должность подполковничью во всем!
   -- Ну! Нечего более говорить!... -- сказал я, изумившись, и не могу тому надивиться...
   -- Но вы еще и то увидите! -- сказал князь, -- Поживите-ка с нами, и посмотрите на всех и все у нас, в Петербурге!
   Выбежавший от генерала камердинер его перервал тогда наш разговор. Он сказал нам, что генерал уже совсем готов и приказал подавать карету, а вскоре потом вышел и сам он, и сказав мне:
   -- Ну, поедем-ка, мой друг! -- пошел садиться в карету.
   Не успел он усесться в карете, как высунувшись в окно, приказал мне ехать, как тогда, так и ездить завсегда впредь, по левую сторону его кареты и так, чтоб одна только голова лошади равнялась с дверцами кареты, и подтвердил, чтоб я всячески старался ни вперед далее не выдаваться, ни назади не отставать. Князь Урусов должен был ехать таким же образом по правую сторону, а полицейский ординарец с обоими своими, всегда ездившими за нами полицейскими драгунами, уже позади кареты.
   По распоряжении нас сим образом и полетел наш генерал по гладким петербургским мостовым, так что оглушал ажно треск и стук от колес.
   Цуг {Старинная запряжка шестерней; здесь упряжь, постройка, выезд.} у него был ямской и самый добрый, и поелику был он генерал-полицеймейстер, то и езжал отменно скоро, и временем даже вскачь самую, так что мы с лошаденками своими едва успевали последовать за ним. Мы заехали тогда на часок в полицию, а потом объездили множество улиц и заезжали с генералом во многие дома знаменитейших тогда вельмож и пробывали в оных по небольшому только количеству минут.
   Во всех их генерал ухаживал обыкновенно для свидания с хозяевами во внутренние комнаты, а мы все оставались в передних и галанивали {Горланили, шумели, болтали.} тут до обратного выхода генеральского, в которое время рассказывал мне князь Урусов о хозяевах тех домов и о том, какие были они люди, и все, что об них было ему известно.
   Наконец, около двенадцатого часа поскакали мы все во дворец, и подъехали уже не к тому крыльцу, которое мне было известно, а к парадному, и это было в первый раз, что я был порядочным образом во дворце. Генерал прошел прямо к государю, во внутренние его чертоги, а мы остались в передних антикамерах и там, где обыкновенно нашей братии было сборище, и далее которых нас часовые уже не пускали.
   Как тут надлежало нам пробыть во все то время, без всякого дела, покуда не выйдет опять генерал, то восхотел товарищ мой князь Урусов сим временем воспользоваться и оказать мне услугу.
   -- Не хотите ли? -- сказал он мне, -- походить и посмотреть дворца и полюбопытствовать. Вы в нем никогда еще не бывали, так бы я вас проводил всюду, куда только входить можно?
   -- Очень хорошо! -- сказал я: вы 6 меня тем очень одолжили. А он сказав о том нашему товарищу, полицейскому офицеру и попросив его нас кликнуть, в случае, ежели генерал выйдет, взяв меня за руку и повел показывать все достопамятное в сем временном обиталище наших монархов.
   Нельзя изобразить, с каким любопытством и удовольствием рассматривал я сии царские чертоги и все встречающееся в них с моим зрением. Мебели, люстры, обои, а особливо картины, приводили меня в приятное удивление и не редко в самые восторги.
   Но нигде я так не восхищался зрением, как в большой тронной зале, занимающей целый и особый приделанный с боку ко дворцу флигель. Преогромная была то и такая комната, какой я до того нигде и никогда еще не видывал. И хотя была она тогда и не в приборе, а загромощена вся превеликим множеством больших и малых картин, расстановленных на полу, кругом стен оной, по случаю, что собирались их переносить в новопостроенный каменный Зимний дворец, но самое сие и послужило еще более к моему удовольствию, ибо чрез то имел я случай все их тут видеть, и мог на досуге, сколько хотел, пересматривать и любоваться оными. А князь, товарищ мой, рассказывал мне о всех, о которых ему что-нибудь особливое было известно.
   Будучи охотником до живописи, смотрел я на все их с крайним любопытством, и не могу изобразить, сколь великое удовольствие они мне собою производили и как приятно препроводил я более часа времени в сем перебирании и пересматривании оных. Но ни что так меня не занимало, как последние портреты скончавшейся императрицы. Многие из них были еще неоконченные, другие только в половину измалеванные, а иные только что начатые, и одно только лицо на них изображенное. Видно, что не угодны они были покойнице, или не совсем на ее походили, и по той причине оставлены так. Князь показал мне тот, который всех прочих почитался сходнейшим, и я смотрел на оный с особливым любопытством.
   Наконец, должны мы были их оставить с покоем и возвратиться к своему месту, куда вскоре потом вышел к нам и генерал, и сказал, что он останется тут обедать с государем, приказал, нам ехать домой, и чтоб отобедав там, приезжал бы к нему уже один, в три часа по полудни.
   По приезде в дом генеральский, нашел я уже стол набранный, и опять такое же многолюдство, как было и в первый день. Все, питающиеся столом генеральским, были уже в собрании и дожидались только нашего приезда. Мы тотчас сели за стол, и как первенствующую роль играл тут тогда господин Балабин, как генеральс-адъютант и домоправитель генеральский, то была нам своя воля. Он у нас хозяйствовал, а мы были как гости, и обед сей был для меня еще приятный первого.
   Сей случай познакомил меня еще более со всеми тут бывшими, и как все они были умные и такие люди, с которыми было о чем говорить, то было мне и не скучно. Наконец, дождавшись назначенного времени, поехал я опять во дворец, и не успел войтить в прежнюю комнату, как вышел и генерал, и отведя меня к стороне, сказал: "Съезди, мой друг, к Михаиле Ларионовичу Воронцову, поклонись ему от меня, и скажи, что я с государем о известном деле говорил, и ему то вручил, о чем он уже знает, и что государь принял то с отменным благоволением и очень милостиво, и был тем очень доволен". -- Хорошо! ваше высокопревосходительство, сказал я и хотел было иттить. -- "Но знаешь ли ты где он живет? спросил меня генерал, остановивши: и найдешь ли дом его?" -- Найду, отвечал я, мне указывали оный. -- "Ну! хорошо же, продолжал генерал, поезжай же, мой друг, а оттуда приезжай уже прямо домой и дождавшись меня, скажи, что он тебе на сие скажет". Сей Воронцов, к которому я тогда был послан, играл в сие время великую ролю. Он был нашим канцлером и первым государственным министром и родной дядя фаворитки и любовницы государевой, и по всему тому, в отменной у него милости.
   К нашему же генералу был он отменно благосклонен и более потому, что они были женаты на родных сестрах и свояки между собою, и хотя наш генерал и давно уже жены своей лишился, но дружба между ими продолжалась беспрерывно, и как огромный дом сего вельможи, вмещающий в себе ныне думу Мальтийского ордена, был мне уже действительно известен, то и поскакал я прямо в оный. Меня провели тотчас, как скоро услышали, что я от Корфа, к той комнате, где он тогда находился, и без всякого обо мне доклада впустили в оную.
   Но тут как же я поразился и в какое неописанное пришел изумление, когда увидел комнату превеликую и в ней многих людей, и старых, и молодых, сидящих в разных местах подле стен и ничего между собою не говорящих. Я стал тогда в пень и сделался сущим дураком и болваном, не зная, кто из них был хозяин, и к кому мне адресоваться; ибо надобно знать, что я господина Воронцова никогда еще до того не видывал и знал только, что он не молод. Но как тут было много таких, и все одинаково одеты, то и узнать хозяина было не почему и трудно. Истинно минуты две стоял я власно как истуканом, не зная даже кому поклониться, и простоял бы, может быть, и доле, если б сам хозяин, приметив мое недоумение, не помог уже мне выйтить из оного. -- "От кого ты, мой друг, прислан?" -- От Николая Андреевича Корфа, сказал я. -- Не успел он сего услышать, как возопил: -- "А! это конечно ко мне; пожалуй, мой друг, сюда поближе и скажи что такое?"
   Я обрадовался сему и тем паче, что я никак не почитал его хозяином, и смелее уже к нему чрез всю горницу перебежав, почти тихомолкою то ему сказал, что мне было приказано.
   -- "Ну! слава Богу! обрадуясь, сказал он, меня выслушав. Я очень, очень доволен! поблагодари мой друг, от меня, Николая Андреевича, и скажи, что я не очень здоров, и не можно ли ему завтра поутру со мною повидаться?" -- Очень хорошо, ваше сиятельство! сказал я и хотел было иттить, но он остановил меня, говоря, чтоб я немного погодил, что подают горячее, и чтоб я выпил у него чашку оного.
   А между тем, как чай подавали, расспрашивал он меня, кто я таков, и давно ли нахожусь при Корфе? И как я ему все то сказал, то спросил он меня, не родня ли мне был Тимофей Петрович; а услышав, что он был мне отец, сказал, что он его знал довольно коротко и что был он очень добрый человек! Слова сии произвели в душе моей превеликое удовольствие, и я возблагодарил ему за них низким поклоном.
   Исправив сию комиссию и приехав в дом генеральский, не нашел я в нем никого, кроме одного Шульца, секретаря его; и как мне велено было тут генерала дожидаться, то употребил я сей случай к сведению с секретарем сим ближайшего знакомства, и пошел к нему в комнату ждать генерала. Он был мне очень рад, и у нас вошли с ним тотчас ученые разговоры. Я пересматривал опять все его книги, и как многие из них были тут такие, каких я не читывал, и которые мне прочесть хотелось, то с превеликою охотою ссудил он меня ими. Генерал не прежде приехал, как уже ввечеру, и был очень доволен мною и привезенным к нему ответом. Потом приказав, чтоб я наутрие приехал к нему пора нее, не стал долго меня держать, но отпустил на квартиру на отдохновение.
   Сего уже давно вожделела вся душа моя. По сделанной отвычке от верховой езды и от многого в сей день скаканья, так я устал, что насилу стоял на ногах своих, почему, пришед на квартиру, ринулся прямо на кровать и спал в ту ночь как убитый.
   На утрие, встав ранехонько и одевшись, поехал я к генералу, и думал, что в сей день езды нам будет меньше вчерашнего; но во мнении своем ужасно обманулся. Генерал не успел меня завидеть, как и стал уже поручать мне опять комиссии, и приказывать съездить туда, съездить в другое, а там в третье место, и насчитал мне целых пять домов, где хотелось ему, чтоб я побывал, и иного бы поздравил со днем его рождения, другому отвез бы цидулку, у третьего истребовал то, что он обещал ему, а у других спросил бы только, все ль они в добром здоровьи? и всех бы их успел объездить прежде, нежели он оденется и со двора съедет.
   Я слушал, слушал, да и стал; но как он последнее сказал, то ответствовал я ему: -- Хорошо! ваше высокопревосходительство, я поеду и повеления ваши постараюсь выполнить, но не знаю, успею ли я так скоро их всех объездить и к назначенному времени возвратиться. По новости, я не знаю о оных, где они и живут еще. -- "О! подхватил генерал: -- тебе надобно распроведать о том. Спроси ты полицейского офицера, он всех их знает и тебе расскажет; а чтоб не позабыть и их и домы их, и что я тебе приказывал, то запиши все то. Есть ли у тебя записная книжка?" -- Книжкато есть, ваше высокопревосходительство! -- "Ну так поди же, мой друг, расспроси и запиши вес нужное и постарайся как можно, чтоб тебе скорей назад приехать".
   Что было тогда делать? хоть не рад, да готов, и принужден был иттить расспрашивать, записывать, и потом ехать и отыскивать не только дома, но и самые еще улицы, ибо и они были мне еще незнакомы.
   С превеликим трудом и насилу, насилу отыскал я их и измучился в прах, скакавши из одной улицы в другую. И как было тогда но улицам очень скользко, то чуть было не сломил головы себе в одном месте. Догадала меня нелегкая: объезжая одну карету на Невской проспективой, поскакать по гладкому тротуару, для ходьбы пеших сделанному по осторонь дороги. Но не успел я несколько шагов отскакать, как лошадь моя оскользнувшись спотыкнулась, и я чуть было не полетел стремглав с оной и об мостовую не расшибся. Но как бы то ни было, но я успел и сии комиссии все выполнить и, возвратившись назад, застал генерала еще дома.
   Он очень доволен был моею исправностию и похвалив, благодарил меня за то; но я сам в себе на уме не то думал, а говорил: "Спросил бы, ваше высокопревосходительство, каково мне от езды и скаканья сего? и если так то всякий день будет, то волен Бог и с тобою и со всеми ласками, похвалами и благодарениями твоими!..."
   Между тем, как я сим образом сам с собою говорил в уме, генерал собирался ехать со двора. Я не инако думал, что он меня в сей раз оставит и поедет с одним другим адъютантом; но не тут-то было, я и в том обманулся. Генералу хотелось, чтоб неотменно и я ехал с ним, и я принужден был опять садиться на измученного коня своего и опять скакать с ним подле колеса по улицам петербургским. К превеликой досаде моей, объездили мы еще несравненно более домов, нежели в прошедший день, и искрестили всю почти адмиралтейскую сторону с одного конца до другого. "Господи!", думал я и говорил сам в себе, "долго ли этому длиться и будет ли этому конец?" -- Напоследок насилу, насилу приехали мы во дворец, и я рад был, что мог тут хоть немножко отдохнуть от беспрерывного скакания; но к превеликой досаде моей и тутошнее отдохновение было недолго. Генералу вознадобилось еще съездить в одно место и более нежели за версту расстоянием, и мы опять должны были с ним скакать и оттуда опять поспешать домой к обеду, вместе с генералом. "Ну!" думал я: "слава Богу, насилу, насилу всех объездили и обскакали, по крайней мере уже после обеда отдохнем"; ибо я не сомневался, что генерал уже никуда не поедет. Но не тут-то было! и сей счет делан был без хозяина! Генералу чтото вознадобилось и после обеда побывать еще в нескольких домах, и сей день, власно как нарочно, избран был для испытания и изнурения сил господина нового адъютанта. Он принужден был опять садиться на лошадку свою и опять скакать подле колеса генеральской кареты. "Господи! думал я тогда: "ну, если все так то, так это будет сущая каторга?" -- Но, что я ни думал, ни помышлял, но генерал только и знал, что из дома в дом, и где посидит час, где полчаса, где еще меньше того, а я в промежутки сии изволь галанить в передних и провождать минуты сии в расслаблении и в скуке превеликой... Рад, рад, бывало, где найдешь хоть стульцо, чтобы посидеть и отдохнуть немного, но и в иных домах и того не было и принуждено было ходить, или прислонившись к стенке стоять.
   Всю половину дня проездили мы сим образом и не прежде домой возвратились, как уже при свечах. Тут нашли мы встречающего нас генеральс-адъютанта, и как он у меня стал спрашивать, где и где мы побывали и какова мне петербургская жизнь кажется? -- то, сделав ему нренизкий поклон, сказал я: "Ну, брат! спасибо! Ежели так то все у вас, то прах бы вас побрал и с жизнью вашею! да это и черт знает что! Я так измучился, что не чувствую почти ни рук, ни ног, а спину разогнуть истинно не могу. Я от роду не езжал никогда так много и так измучился, что и не знаю, буду ли в состоянии и встать завтра". "Ну, что ж? сказал мне на сие г. Балабин, завтра хоть и отдохни и сюда хотя и не езди". -- "Да генерал-то как же, не осердился б?" спросил я. -- "Вот тебе на! отвечал он: ведь тебе не измучиться же стать, до крайности. Изволь, сударь, изволь оставаться себе смело во весь день дома и отдыхай себе, а я уже возьму на себя сказать о том генералу и извинить тебя".
   Рад я неведомо как был сему данному мне совету и дозволению, и положил действительно его исполнить, но если б и не хотел, но принужден бы был исполнить то и по неволе; ибо оба сии дни так меня отделали, а особливо последний так меня доконал, что я в самом деле не мог никак встать по утру от расслабления во всех членах и от превеликой боли в спине и в пояснице. Так хорошо отделало меня скаканье. Словом, я пролежал до половины дня в постели, чего со мною никогда не бывало.
   Но чего молодость и здоровое сложение тела вытерпеть и перенесть не может, и к чему не можно привыкнуть? Не успел тот день пройтить, как почувствовал я себя опять здоровым и так оправившимся, как бы ничего не бывало. Тогда совестно уже было мне оставаться на квартире долее, и я явился опять к генералу, который, увидев меня, не преминул пошутить надо мною и говорил, что произошло сие от непривычки моей к верховой езде, и что некогда с самим им тому подобное было, почему и уверял, что это ничего не значит, и что я впредь подобного тому ощущать не буду: что и действительно была правда. Ибо с того времени, хотя нередко езжали мы также всякий день и не только не меньше прежнего, но иногда еще и больше, но я не чувствовал уже никогда более такого расслабления и боли в спине и пояснице, но ниже и дальней усталости, и сам тому не мог довольно надивиться; одни только ноги спарил было я, по непривычке ходить всегда в толстых и плотных сапогах из аглинской кожи, но и в том нашел средство скоро себе пособить.
   Оправившись помянутым образом и собравшись опять с силами, начал я, по-прежнему, всякий день ездить с генералом по разным домам знаменитейших тогда господ, а иногда и один, будучи от него за чем к ним посылаем. Между тем начинал у нас приближаться праздник святыя Пасхи, случившийся в сей год апреля <Неразборчиво>го числа. Во всем Петербурге кипело тогда и волновалось, и все готовились к сему торжеству и тем паче, что государь намерен был взять оный уже в новом зимнем дворце и перейтить в оный накануне. Ему хотелось, чтоб все шефы находившихся тогда в Петербурге полков изготовили уже к сему времени новые в полках своих мундиры, дабы все в сей праздник могли быть уже в оных, а всходствие того и мне генерал мой не один уже раз напоминал о мундире, но о котором и сам я уже заботился и к удовольствию своему и получил его от портного за несколько дней до праздника. Он был белый, с зеленым воротником с палевым камзолом и нижним платьем. Пуговицы же, нашивки и аксельбант, которым он был украшен, были серебряные, а потому и стоил он не малых денег и со всем прибором, действительно, более ста рублей. Однако я, продав излишних лошадей деньгами на то кое-как и почти без займов поисправил, а вскоре потом имел удовольствие получить и из Москвы себе их Целых триста рублей, от чего и сделался я ими тогда столь богатым, каковым никогда не бывал, и очень доволен был своими родственниками, постаравшимися о том и переведшими их ко мне чрез одного купца петербургского, который не преминул тотчас велеть меня отыскать и дать мне знать, чтоб я приходил и брал от него деньги.
   Сим окончу я сие письмо, а как праздновали мы праздник и что у нас происходило далее в Петербурге, о том узнаете вы из письма последующего, а теперь остаюсь навсегда ваш, и прочая.
  

ПРАЗДНОВАНИЕ ПАСХИ

ПИСЬМО 94-е

  
   Любезный приятель! Наконец наступил праздник Святыя Пасхи. Я уже упоминал вам в прежнем письме своем, что к торжеству сему деланы были во всем Петербурге приуготовления превеликия. Но нигде так сие приметно не было, как во дворце. Государю хотелось неотменно перейтить к оному в большой новопостроенный дом свой; но как оный был еще не совсем во внутренности отделан, то спешили денно и ночно его окончить и все оставшее доделать. Во все последние дни перед праздником кипели в оном целые тысячи народа, и как оставался наконец один луг пред дворцом неочищенным и так загромощенным, что не могло быть ко дворцу и приезду, то не знали, что с ним делать и как успеть очистить его в столь короткое, оставшееся уже до праздника время.
   Луг сей был превеликий и обширный, лежавший пред дворцом и адмиралтейством и простиравшийся поперек почти до самой Мойки, а вдоль от Миллионной до Исаакиевской церкви. Все сие обширное место не заграждено еще было тогда как ныне, великим множеством сплошных, пышных и великолепных зданий, а загромощено было сплошь премножеством хибарок, избушек, шалашей и сарайчиков, в которых жили все те мастеровые, которые строили Зимний дворец, и где заготовляемы и обрабатываемы были и материалы. Кроме сего, во многих местах лежали целые горы и бугры щеп, мусора, половинок кирпича, щебня, камня и прочего всякого вздора. {См. примечание 2 после текста.}
   Как к очищению всего такого дрязга потребно было очень много и времени и кошта, а особливо, если производить оное, по обыкновению, наемными людьми, и успеть тем никак было не можно, то доложено было о том государю. Сей и сам не знал сначала, что делать; но как ему неотменно хотелось, чтоб сей дрязг к празднику был очищен, то самый генерал мой надоумил его и доложил: не пожертвовать ли всем сим дрязгом всем петербургским жителям, и не угодно ли будет ему повелеть чрез полицию свою публиковать, чтоб всякий, кто только хочет, шел и брал себе безданно, беспошлинно, все, что тут есть: доски, обрубки, щепы, каменья, кирпичья и все прочее. Государю полюбилось крайне сие предложение, и он приказал тотчас сие исполнить. Вмиг тогда рассеиваются полицейские по всему Петербургу, бегают по всем дворам и повещают, чтоб шли на площадь перед дворцом, очищали бы оную и брали б себе, что хотели. И что ж произошло тогда от сей публикации?
   Весь Петербург власно как взбеленился в один миг от того. Со всех сторон и изо всех улиц бежали и ехали целые тысячи народа. Всякий спешил и, желая захватить что-нибудь получше, бежал без ума, без памяти и, добежав, кромсал, рвал и тащил, что ни попадалось ему прежде всего в руки, и спешить относить или отвозить в дом свой и опять возвращаться скорее. Шум, крик, вопль, всеобщая радость и восклицания наполняли тогда весь воздух, и все сие представляло в сей день редкое, необыкновенное и такое зрелище, которым довольно налюбоваться и навеселиться было не можно. Сам государь не мог довольно нахохотаться, смотря на оное: ибо было сие пред обоими дворцами -- старым и новым, и все в превеликой радости, волокли, везли и тащили добычи свои мимо оных. И что ж? Не успело истинно пройтить нескольких часов, как от всего несметного множества хижин, лачужек, хибарок и шалашей не осталось ни одного бревнышка, ни одного отрубочка и ни единой дощечки, а к вечеру как не бывало и всех щеп, мусора и другого дрязга и не осталось ни единого камешка и половинки кирпичной. Все было свезено и счищено, и на все то нашлись охотники. Но нельзя и не так! И одно рвение друг пред другом побуждало всякого спешить на площадь и довольствоваться уже тем, что от других оставалось. Коротко, самые мои люди воспринимали в том такое ж участие, и я удивился, увидев ввечеру, по возвращении своем на квартиру, превеликую стопу, накладенную из бревешек, досток, обрубков и тому подобного, и не верил почти, чтоб можно было успеть им навозить такое великое множество. Словом, дрязгу сего было так много, что нам во все пребывание наше в Петербурге не только не было нужды покупать дров, но мы при отъезде столько еще продали оставшегося, что могли тем заплатить за весь постой хозяину.
   Не успели помянутую площадь очистить, как государь и переехал в Зимний дворец, и переселение сие произведено в великую субботу, при котором случае не было однако никакой особливой церемонии. А и самое духовное торжество праздника не было так производимо во дворце, как в прежние времена, при бывшей императрице, ибо как государь не хранил вовсе поста и вышеупомянутое имел отвращение от нашей религии, то и не присутствовал даже, по прежнему обыкновению, при завтрени, а предоставил все сие одним только духовным и императрице, своей супруге. И все торжество состояло только в сборище к нему во дворец всех знаменитейших особ для поздравления его как с праздником, так и новосельем.
   Мне самому не удалось в сей год чувствовать всю обыкновенную приятность, с сим праздником сопряженную: Я встал хотя и очень рано, но принужден был помышлять не о завтрени и богомолье, а о том, как бы скорее и лучше причесаться и, убравшись в свой новый мундир, ехать к генералу и с ним, с светом, вдруг скакать в разные домы знаменитейших господ для поздравления, и я так всем тем был занят, что насилу урвал несколько минут досужных для забежания в полицейскую церковь и отслушания в ней кончика обедни.
   Генерал, как по должности своей, так и для политических причин, ездил в сие утро по разным местам отменно и так много, что мы с ним не прежде во дворец приехали, как уже в одиннадцать часов, и когда уже был он весь наполнен народом, и вся площадь установлена была бесчисленным множеством карет и экипажей. Для меня зрелище сие было новое, но любопытнейшее дожидалось меня во внутренности дворца самого, в котором я до того времени еще не бывал. И самая уже огромность и пышность здания приводила меня в некоторое приятное изумление, а когда вошел я с генералом внутрь сих новых императорских чертогов и увидел впервые еще от роду всю пышность и великолепие дворца нашего, то пришел в такое приятное восхищение, что сам себя почти не вспомнил от удовольствия.
   Все комнаты, через которые мы проходили, набиты были несметным множеством народа и людей разных чинов и достоинств. Все одеты и разряжены были впрах и все в наилучшем своем платье и убранствах. Но ни в которой комнате не поражен я был таким приятным удивлением, как в последней и той, которая была перед тою, в которой находился сам государь, окруженный великим множеством генералов и как своих, так и иностранных министров. Поелику {В смысле -- так как.} и сия, далее которой нам входить не дозволялось, набита была несметным множеством как военных, так и штатских чиновников, а особливо штаб-офицеров, а в числе оных было и тут множество еще генералов, и все они были в новых своих мундирах, то истинно засмотрелся я на разноцветность и разнообразность оных! Каких это разных колеров тут не было! И какими разными и новыми прикрасами не различены они были друг от друга! Привыкнув до сего видеть везде одни только зеленые и синие единообразные мундиры и увидев тогда вдруг такую разнообразицу, не могли мы довольно начудиться и насмотреться и только и знали, что любопытствовали и спрашивали, каких полков из них которые, а наиболее те, которые нам более прочих нравились. Не меньшее же любопытство производили во мне и иностранные министры, выходившие в нашу комнату из внутренней государевой, разновидными и разнообразными орденами и кавалериями {Орденскими знаками, лентами.} своими. И товарищ мой, князь Урусов, которому все они были уже известны, должен был мне о каждом из них сказывать.
   На все сие я так засмотрелся и всеми сими невиданными до сего зрелищами так залюбовался, что позабыл и о всей усталости своей и не горевал о том, что во всей той комнате не было нигде ни единого стульца, где бы можно было хоть на несколько минут присесть для отдохновения.
   Но все мое любопытство было еще до того времени удовольствовано не совершенно, а оставалось еще важнейшее, а именно: чтобы видеть государя и государыню. Так случилось, что сколько раз ни бывал я до того во дворце, но никогда еще до того времени не удавалось мне видеть оных в самой близости, а видал их только в портретах, а потому давно уже и не ведомо, как добивался и желал видеть как их, так и самую фаворитку государеву, Воронцову, о которой, наслышавшись о чрезвычайной и непомерной любви к ней государя, будучи еще в Кенигсберге, мечтал я, что надобно ей быть красавицей превеликой. И как сей день и случай казался мне к тому наилучшим и способнейшим, и я никак не сомневался, что увижу их непременно в то время, когда они пойдут к столу чрез ту комнату, в которой мы находились, как о том мне сказывали, то, протеснившись сквозь людей, стал я нарочно и заблаговременно подле самых дверей, чтобы не пропустить их и видеть в самой близости, когда они проходить станут.
   Не успел я тут остановиться, как чрез несколько минут и увидел двух женщин в черном платье, и обоих в Екатерининских алых кавалериях, идущих друг за другом из отдаленных покоев в комнату к государю. Я пропустил их без всякого почти внимания, и не инако думал, что были они какие-нибудь придворные госпожи, ибо о государыне и фаворитке думал я, что они давно уже в комнатах государских, в которые нам за народом ничего было не видно. Но каким удивлением поразился я, когда, спросив тихо у стоявшего подле себя одного полицейского, и мне уже знакомого офицера, кто б такова была передняя из прошедших мимо нас госпож, услышал от него, что была то самая императрица! Мне сего и в голову никак не приходило, ибо, видая до сего один только портрет ее, писанный уже давно, и тогда еще, когда была она великою княгинею, и гораздо моложе, и видя тут женщину низкую, дородную и совсем не такую, не только не узнал, но не мог никак и подумать, чтоб то была она. Я досадовал неведомо как на себя, что не рассмотрел ее более; но как несказанно увеличилось удивление мое, когда на дальнейший сделанный ему вопрос о том, кто б такова была другая и шедшая за нею толстая и такая дурная, с обрюзглою рожею, боярыня, он, усмехнувшись, мне сказал:
   -- Как, братец! Неужели ты не знаешь? Это Елисавета Романовна!
   -- Что ты говоришь? -- оцепенев даже от удивления, воскликнул я, -- Эта-то Елисавета Романовна!.. Ах! Боже мой... да как это может статься? Уж этакую толстую, нескладную, широкорожую, дурную и обрюзглую совсем любить и любить еще так сильно государю?
   -- Что изволишь делать? -- отвечал мне тихонько офицер, -- и ты дивись уже этому, а мы дивились, дивились, да и перестали уже.
   -- Ну, правду сказать, есть чему и дивиться, -- подхватил я, пожимая только плечами, ибо в самом деле была она такова, что всякому даже смотреть на нее было отвратительно и гнусно.
   Еще я не опомнился от чрезмерного своего удивления, как взволновался весь народ и, разделяясь в две стороны, сделал улицу и свободный проход идущим и вдали уже показавшемуся государю. Не могу никак изобразить, с какими разными душевными движениями смотрел я в первый раз тогда на сего монарха и тогдашнего обладателя всей России. Куча народа, состоявшая из первейших чиновников и вельмож государственных, последовали за ним и провожали его в столовую в своих орденах, лентах и в богатых одеждах.
   Наш генерал шел туг же и разговаривал с фавориткою государевою; но я в сей раз не удостоил ее уже и зрением, а смотрел вслед за государем и императрицею и сам в себе только всему видимому дивился и пожимал плечами.
   Как генералу нашему, за помянутым разговором с идущею с ним рядом фавориткою, не удалось на меня взглянуть, и никто ему из товарищей моих в толпе на глаза не попался, то по ушествии их не знали мы, что нам делать, и домой ли ехать или тут оставаться далее и дожидаться повеления от генерала. И как домой ехать мы не отважились, то чуть было не дошло до того, чтобы быть нам для праздника такого без обеда. Мы и были б действительно без него, если б, по счастию, третьему товарищу нашему, полицейскому офицеру, которому во дворце было все знакомое, не удалось пронюхать и узнать, что в задних и отдаленных комнатах есть накрытый превеликий стол для караульных офицеров и ординарцев. Он не успел узнать о сем, как, прибежав к нам, звал нас скорее с собою туда, уверяя, что и нам там можно обедать, нужно только захватить и не упустить место. Сперва посовестились было мы и не хотели нартом там искать себе обеда, но он силою почти нас за собою утащил и, проведя нас чрез множество комнат и на другой даже край дворца, привел нас действительно к превеликому столу, установленному уже кушаньями, и за который как караульные офицеры, так и многие другие начинали уж садиться.
   Мы сели также, хотя без всякого приглашения, и наелись и напились себе досыта, и были смелостью своею очень довольны, ибо узнали чрез то, что и впредь нам всегда можно сим офицерским и ординарческим столом пользоваться и когда ни похотим оставаться тут обедать, что мы и действительно потом и не раз делывали, а особливо когда случалось, что не хотелось нам ехать домой на короткое время.
   Как обед наш не так долго продолжался, как государев, то кончивши оный, пошли мы в тот покой, который служил вместо буфета и был подле самого того, где государь кушал, дабы мог генерал наш, вставши из-за стола, тотчас нас увидеть, ибо всем надлежало, вставши из-за стола, иттить чрез покой сей.
   Но мы принуждены были долго сего обратного шествия дожидаться: государь любил посидеть за столом и повеселиться. Натурально, не гуляли притом и рюмки. Более часа дожидались мы тут, покуда стол кончится, и имели удовольствие в сие время слышать голос государев и почти все им говорящее. Голос у него был очень громкий, скаросый, неприятный, и было в нем нечто особое и такое, что отличало его так много от всех прочих голосов, что можно было его не только слышать издалека, но и отличать от всех прочих. Наконец, встали они, и как государь пошел тотчас опять во внутренние свои чертоги, то вышел вслед за ним и генерал наш и обрадовался, нас увидев.
   -- Ну! Спасибо, что вы здесь, -- сказал он, -- и что домой не уезжали; мне давеча сказать вам о том было некогда, но обедали-ль вы? Вам бы здесь пообедать за столом офицерским!
   Мы сказали ему, что мы сие уже сделали.
   -- Ну! Хорошо ж, -- сказал он, -- так поедем же теперь домой и отдохнем.
   Сказав сие, пошли мы вниз, где князь, товарищ мой, отпросился от него к своим родным, а я поехал с ним и готовиться был должен ехать с ним опять во дворец на куртаг с товарищем моим, полицейским офицером.
   По приезде к нему в дом отпросился я тотчас на свою квартиру, чтоб отдохнуть хоть часок на оной; ибо как я почти всю ту ночь не спал, то склонил меня тогда ужасно сон, и я впервые еще в сей день спал после обеда. Но, чтоб не заспаться, то посадил подле себя человека с часами и велел ему тотчас себя разбудить, как скоро пройдет час. О сем упоминаю я для того, что как в последующее время и часто таким образом удавалось мне по ночам спать очень мало и заменять то единочасным спаньем после обеда, и я таким же образом всегда саживал подле себя слугу для буженин, то чрез короткое время обратилось сие в такую привычку, что, наконец, не было нужды меня будить, но я уже и сам точь в точь по прошествии часа просыпался, а что удивительнее всего, то и на все продолжение жизни моей всегда, когда ни случалось мне после обеда спать, никогда не сыпал более часа и всякий раз, как тогда, пробуждался сам собой.
   Как куртаги придворные были тогда для меня также зрелищем новым и никогда еще невиданным, то охотно я поехал на оный с генералом и, делаясь час от часу во дворце смелейшим, нашел средство наконец втесниться и войтить туда ж в галерею, где он продолжался.
   Тут насмотрелся я уже досыта, как на государя, так и всему тут происходившему. Видел, как тут играли в карты и как танцовали, наслушался прекрасной музыки, в которой государь сам брал соучастие и играл на скрипице вместе с прочими концерты, и довольно хорошо и бегло; наконец, за большим столом и со многими, с превеликим хохотанием и криком забавлялся он в любимую свою игру кампию, которую игру также не видывал я никогда до того времени; и как хотелось мне ее очень видеть, то был так уже смел и отважен, что подошел близехонько к столу, смотрел на оную и не мог довольно насмотреться и надивиться.
   Мы пробыли тут с генералом до самого окончания сей вечеринки, а как он оставлен был у государя и ужинать, то принужден был и я опять тут окончания оного дожидаться и также перехватить хоть немного за столом офицерским. Но ожидание конца ужина, бывшего в прежней столовой, было для нас очень скучновато.
   Ужин продлился очень долго и гораздо за полночь, и мы все сие время должны были галанить и ждать в проходной буфетной. И как не было, как в сем, так и во всех других тут комнатах ни единого стульца, на которое бы можно было присесть и отдохнуть, то, от беспрерывного стояния и хождения взад и вперед, для прогнания дремоты, вирах мы все измучились, а особливо я, по непривычке. Сон клонил меня немилосердным образом, а подремать не было нигде ни малейшего способа. Несколько раз испытывал я становиться для сего где-нибудь к стенке или к уголку, но все мои испытания были тщетны, ибо не успеют глаза начать сжиматься и сон воспринимать верх над бдением, как вдруг подгибаются колени и, приводя чрез то человека в движение, разбужают оного к неописанной досаде и мешают сладкой дремоте.
   Измучившись и изломавшись, насилу-насилу дождался я конца сего ужина и всей бывшей за оным доброй попойке. Мы возвратились домой почти уже пред рассветом, а как поутру должен был я опять вставать рано, то судите, каково мне тогда было!
   Но первый день куда уже ни шел! Я имел много труда и беспокойства, но за то, по крайней мере, насмотрелся многому, а потому и не помышлял и горевать даже о помянутых беспокойствах, думая, что впредь, по крайней мере, не таково будет, но как увидел, что и все последующие дни были ничем не лучше, а точно таковые ж, и не было дня, в который бы мы с генералом по нескольку десятков верст и всегда почти вскачь не объездили, не побывали во множестве домах, и разов двух не посетили дворца, и в оном либо обедали, либо ужинали, либо обедать к кому-нибудь из первейших вельмож вместе с государем не ездили, и я, всякий раз таким же образом измучившись и изломавшись, не прежде, как уже перед светом домой возвращался, то скоро почувствовал всю тягость такой беспокойной и прямо почти собачьей жизни, и не только разъезды свои с генералом, и беспрерывные рассылания меня то в тот, то в другой край Петербурга до крайности возненавидел и проклинал; но и самый дворец, со всеми пышностями и веселостью его, которые и в первый раз так были для меня занимательны и забавны, наконец так мне опостылел и надоел, что мне об нем и вспоминать не хотелось, и я за величайшее наказание считал, когда доводилось мне с генералом нашим в него ехать.
   Какая б собственно причина побуждала генерала моего к толь частым посещениям знатнейших господ и других разных людей, того, как тогда мы все не знали и не понимали, так истинно не знаю я и поныне.
   Будучи генерал-полицеймейстером в государстве и имея толь великую обузу дел на себе, что ему в каждое утро приносили из полиции целые кипы бумаг для читания и подписывания, казалось, что могло б и одно сие его занимать, умалчивая о прочих делах, к его должности относящихся, и за сими не до того, казалось, было ему, чтоб разъезжать по гостям и терять на то время свое.
   Но он, при всей тогдашней строгости государя, по-видимому, всего меньше рачил о исправном исправлении толь важной должности своей и всего реже езжал по делам, до должности его относящимся. Но, напротив того, так мало ее уважал, что и десятой доли приносимых и заготовленных к подписанию его бумаг не прочитывал, а подписывал множайшие из них, совсем не читая. А все выезды его были по большей части к канцлеру и к некоторым другим из знаменитейших наших господ, как например, к прежнему моему командиру, генералу Вильбоэ, который был тогда у нас фельдцейхмейстером, принцу Гольштинскому, Шувалову, Скавронскому и многим другим, а что всего удивительнее, то и к самым иностранным министрам, а особливо к аглинскому и прусскому, до которых равно как и до других министров, казалось, не было б ему ни малейшего дела. Со всем тем, он не только сам езжал ко всем к ним очень нередко, но сверх того обоих нас с князем замучивал посылками к ним то и дело, и что всего досаднее, за сущими иногда безделицами и ничего не стоящими делами.
   Не могу и поныне забыть, с каким огорчением и досадою скачешь без памяти иногда версты две к какому-нибудь паршивому паричишке и единственно только за тем, чтоб спросить в добром ли он здоровье.
   Часто случалось, что он обоим нам одним утром домов по десяти наскажет куда ехать, и мы скачем, как угорелые кошки, и за все свои труды, что всего было досадней, получаем еще от чудного своего генерала брани. Часто случалось, что, будучи как-то беспамятен или имея голову набитую уже слишком всяким вздором, позабывал он, кому из нас приказал куда съездить, и вдруг требовал от меня отчета в том, о чем приказывал князю, а от него в том, что было мне поручено, а что всего смешнее и досаднее, то случалось не однажды, что, насказывая нам многих, к кому ехать, про иного позабывал, а потом спрашивал, были ли мы у того? И как скажешь и докажешь записками своими, что про того он и не упоминал вовсе, то сердился, досадовал и бранил нас за то, для чего сами не догадались заехать или ему не напомнили. Не чудные ли по истине и не сумасбродные ли были требования и взыскания таковые? Но мы должны были молчать, терпеть и переносить его гнев праведный, внутренно же не могли, чтоб не хохотать тому и не смеяться.
   Далее скажу, что ко всем сим рассылкам употребляем был от генерала более я, нежели князь Урусов и, может быть, потому что умел я говорить по-немецки и мог с множайшими из тех, к коим он посылал, говорить на природном языке, ибо множайшие из них были немцы. Сверх того князь Урусов был как-то увертливее меня и находил средства отбывать иногда не только от таких посылок, но и от самой езды с генералом; и потому он и в половину столько не терпел беспокойств, сколько я, а особливо сначала и покуда я сколько-нибудь не наторел и научился также кое-как и отбывать иногда.
   В самые выезды свои со двора и разъезды по домам знатных вельмож, а особливо после полдни, бирал он обыкновенно только меня одного; но сии для меня сопряжены были не настолько с беспокойством, сколько со скукою, ибо я имел всегда, по крайней мере, ту выгоду, что мог везде находить стулья и место где сидеть во все то время, покуда генерал сиживал у хозяина. И сначала переламливала меня только одна скука, а особливо в таких домах, где он сиживал по нескольку часов сряду, и я принужден бывал все сие время провожать один-одинешенек, в Какой-нибудь пустой передней комнате; но как после я догадался и стал запасаться всегда на такие случаи какой-нибудь любопытною книжкою в кармане, то бывало, засев где-нибудь в уголок или подле окошечка, вынимаю себе книжку, занимаюсь себе чтением, как бы дома, и не горюю о том, сколько б ни сидел генерал у хозяина.
   Но во дворце было дело совсем иное: тут не только что о читанье токмо и помыслить было не можно, но та пуще всего была напасть, что сидеть было вовсе не на чем. Я уже упоминал, что во всех тех комнатах, где мы бывали, не было тогда ни единого стульца, а стояли только в одной проходной комнате одни канапе, но и те были обиты богатым штофом и такие, на каких мы сначала на смели и помыслить, чтоб садиться, к тому же стояли они не в самой той комнате, где мы во время утренних генеральских приездов всегда должны были отстаивать и его дожидаться. Комната сия была самая та, о которой я уже упоминал, а именно ближняя подле той, где государь обыкновенно бывает и с приезжающими к нему по утрам разговаривает, и которую редко не нахаживали мы наполненную многими людьми. Итак, принуждены будучи в ней иногда по нескольку часов стоять и без всякого дела галанить, имели только ту отраду и удовольствие, что могли всегда в растворенные двери слышать, что государь ни говорил с другими, а иногда и самого его и все деяния видеть. Но сие удовольствие было для нас удовольствием только сначала, а впоследствии времени скоро дошло до того, что мы желали уже, чтобы разговоры до нашего слуха и не достигали; ибо редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме и разуме, а всего чаще уже до обеда несколько бутылок аглинского пива, до которого был он превеликий охотник, уже опорознившим, то сие и бывало причиною, что он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровью от стыда пред иностранными министрами, видящими и слышащими то, и, бессомненно, смеющимися внутренно. Истинно бывало, вся душа так поражается всем тем, что бежал бы неоглядкою от зрелища такового! -- так больно было все то видеть и слышать.
   Но никогда так много не поражался я досадными зрелищами таковыми, как в то время, когда случалось государю езжать обедать к кому-нибудь из любимцев и вельможей своих, и куда должны были последовать все те, к которым оказывал он отменное свое благоволение, как, например, и генерал мой и многие другие, а за ними и все их адъютанты и ординарцы. Табун бывало целый поскачет вслед за поехавшими, и хозяин успевай только всех угащивать и подчивать; ибо натурально везде и для нас даваемы были столы. Одни только трубки и табак приваживали мы с собою из дворца свой. Ибо, как государь был охотник до курения табаку и любил, чтоб и другие курили, а все тому натурально в угодность государю и подражать старались, то и приказывал государь всюду, куда ни поедет, возить с собою целую корзину голландских глиняных трубок и множество картузов {Пакетов.} с кнастером {Кнастер -- особый сорт табаку, употреблявшийся иностранцами.} и другими табаками, и не успеем куда приехать, как и закурятся у нас несколько десятков трубок и в один миг вся комната наполнится густейшим дымом, а государю то было и любо, и он ходючи по комнате только что шутил, хвалил и хохотал. Но сие куда бы уже ни шло, если б не было дальнейшего и для всех россиян постыднейшего. Но та-та была и беда наша! Не успевают бывало сесть за стол, как и загремят рюмки и покалы и столь прилежно, что, вставши из-за стола, сделаются иногда все как маленькие ребяточки и начнут шуметь, кричать, хохотать, говорить нескладицы и не сообразности сущие. А однажды, как теперь вижу, дошло до того, что вышедши с балкона прямо в сад, ну играть все тут на усыпанной песком площадке, как играют маленькие ребятки. Ну все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей под задницы и кричать:
   -- Ну! ну! братцы, кто удалее, кто сшибет с ног кого первый? -- и так далее.
   А по сему судите, каково же нам было тогда смотреть на зрелище сие из окон и видеть сим образом всех первейших в государстве людей, украшенных орденами и звездами, вдруг спрыгивающих, толкающихся и друг друга наземь валяющих? Хохот, крик, шум, биение в ладоши раздавались только всюду, а покалы только что гремели. Они должны были служить наказанием тому, кто не мог удержаться на ногах и упадал на землю. Однако все сие было еще ничто против тех разнообразных сцен, какие бывали после того и когда дохаживали до того, что продукты бакхусовы {Хмельные напитки.} оглумляли {Одуряли, доводили до беспамятство; оглум -- столбняк.} всех пирующих даже до такой степени, что у иного наконец и сил не было выттить и сесть в линею, а гренадеры выносили уже туда на руках своих.
   Но никогда так сильно дружба с Бакхусом {Бахус, Вакх, у греков чаще Дионис -- бог вина, оргий.} не возобновляема была, как во дворце за ужинами, за которыми должен был и генерал мой очень часто присутствовать. Государь любил его как-то около сего времени очень и был к нему милостив, а потому и езжал он почти ежедневно во дворец, а с ним и моя милость. Итак, бывало засядут они себе за стол и, вступя в премудрые и пространные разговоры, ну погромыхивать рюмками и стаканами, а мы между тем во всю ночь галанить и ходить взад и вперед по буфетной, присланиваться к стенам и к уголкам, ссориться ежеминутно со сном и дремотою, мурчать себе под нос и проклинать час своего рождения. Не могу и поныне позабыть, как досадны и мучительны бывали для нас сии дворцовые предлинные ужины и к каким даже дуростям доводимы были мы иногда непреодолимым почти хотением спать.
   Как во всех тут комнатах не было ни единого стульца, где б можно было хоть на минуточку присесть, стоючи же подле стенки дремать никак было не можно, потому что колени подгибались: то что ж наконец выдумали и затеяли мы, или прямо сказать я, ибо признаюсь, что заводчиком тому был я собственно. Философствуя долгое время и вымышляя, как бы пособить нужде своей и найтить способ дремать, -- взглянул я однажды на бывшую в той комнате, превеликую и четвероугольную печь и находившийся подле ее запечек или узкую пустоту между печью и стеною. Вмиг тогда пришло мне в голову испытать, уже не можно ли было хоть с нуждою протесниться боком в пустоту сию и ущемить себя так между печью и стеною, чтоб проклятым коленам не можно было сгибаться и мешать мне спать стоючи. Я попробовал сие сперва тайком, но как скоро увидел, что было то действительно очень хорошо и что протеснясь туда стоишь, как в тисках, и колена ни мало уже не мешают дремать, как побежал искать, между множеством нашей братьи, товарища своего, полицейского офицера, и, подхватя его за руку сказал: "Ну, брат! пойдемка. Я нашел наконец место, где нам можно сколько хотим себе дремать, а надобно нам только помогать друг другу".
   Он любопытен был весьма видеть оное, и как ему я запечек указал и растолковал все дело, то сказал он: -- "Хорошо бы, брат; но нука тут заспишься, а государь между тем встанет и пойдет здесь мимо самого сего места в спальню свою и увидит: куда тогда деваться и что делать!" -- Экой ты! подхватил я: да разве не можно нам спать тут попеременно, то тебе, то мне, а между тем, друг от друга не отходить, а стоять на карауле, и тотчас спящего будить, как скоро в столовой заворошутся и вставать станут? -- "Ну, дело! сказал он: право дело! начинай же, брат, ты первый, и полезай, а я буду между тем твой верный страж, и не только тебя разбужу, как скоро вставать станут, но и стану вот тут в уголку и загорожу тебя спиною, так что никто не увидит тебя". -- Ей, ей, хороню! подхватил я: -- но какая нужда давать мне так долго спать, дай мне хоть немножко вздремнуть, а там пушу я тебя и стану караулить также. -- Сказав сие, приступил я к делу, и средство сие было так удачно, что оба мы выспались в сей вечер, как хотели, и повторяли то не один раз, а смотря на нас делывали йотом то же и другие наши братья -- адъютанты и ординарны, которых всегда была тут толпа превеликая, и скоро уже дошло, что всякий в захват старался овладеть сим местом.
   В другой раз, и как место сие помянутым образом захвачено было уже иными, догадало меня сделать другую проказу. Давно уже грыз я зубы на помянутые выше сего штофные канапе, стоящие в среднем проходном покое, а также по несчастию на самой дороге, где государю, идучи во внутренние свои чертоги, проходить надлежало. Вся наша братья, равно как и мы, почитали их власно как священными, и не смели к ним никак прикасаться, к тому же и отдаленность их от того места, где мы галанивали и самое местоположение их, от того всякого удерживало; но как я, оборкавшись во дворне, сделался уже смелее и отважнее, то давно уже было у меня на уме испытать, прикорнуть также и на них; а чтоб не застал государь, то употребить также на вспоможение себе своего товарища полицейского офицера. Но тогда, власно как нарочно, случись так, что увидел я на канапях сих придворного пажа, почивающего себе спокойно и растянувшегося, как па кровати.
   -- Тьфу! какая диковинка! сказал я сам в себе, когда паж может тут спать, то почему ж бы и мне не можно было? Ведь я такой же государев слуга, и ничем его не хуже! Побегу за товарищем, поставлю его на караул, а там сгоню этого молодца и лягу.
   В один миг все сие и сделано было. Я, смолвившись с офицером и поставив его у дверей на карауле, вдруг подбегаю к пажу, трясу его за плечо и на ухо кричу: "государь, государь идет". -- Бедный мой паж вскочил без ума, без памяти, и дай Бог ноги, а я и плюх на его место, но с тою однако предосторожностию, что под ноги разослал наперед свой платок, чтоб не замарать ими штофа. Не успел я улечься и начать глаза заводить, как гляжу -- паж мой, увидевши, что я его обманул, и что государь спит еще за столом, вздумал было опять меня согнать и употребить к тому такой же обман.
   Он прибегает ко мне, и, будя, говорит мне, но очень учтиво и вежливо: "извольте, сударь, вставать! государь изволит шествовать". Но я, дожидаясь повести сей не от него, а от своего товарища, тотчас догадался и сказал ему: "Пустое, брат! не правда и не мешай мне!" Досадно было пажу, что я не дался ему в обман. Думать, он и гадать, как бы ему согнать меня удобнее было можно. По счастию моему, не знал он, кто я таков и не отважился предпринимать какиенибудь излишества; но наконец подходит опять ко мне, садится у меня в ногах и начинает говорить, смеяться всячески надо мною, трунить и всем тем мешать мне наслаждаться сном приятным. Долго я перемогался и терпел, притворяясь, что того не слышу; но как он мне своими шпыняньями надоел, то приподнявшись, сказал я ему: "пустяки, брат, и напрасно трудишься, не согнать тебе меня, а убирайсяка ты прочь". -- Но как и сие не помогло, но он опять начал и еще более надо мною по своему обыкновению забавляться и ведая, что с ними без дальних церемоний обходиться можно, толкнул таки я его ногою и сказал: "ну! пошел же прочь, когда честь не берет, и не мешай!" Но пажа моего и то не пронимает, но он начал еще и более меня беспокоить и даже за ноги трясти, Тогда вышел я из терпения, и приподнявшись, сердито уже закричал на него: "Слышишь! пошел прочь, щенок, и не мешай! а то я велю тебя полицейскому офицеру неволею и с нечестью и за хохол стащить!" -- "Как бы не так!" сказал он. -- "А вот я тебе и докажу, подхватил я, что точно так; господин офицер! сказал я, обратясь к стоящему вдали и караулившему меня товарищу моему. Подите сюда! и оттащите от меня этого щенка прочь, и отведите его".
   Я хотел было далее, но сам не знал, что говорить; но спасибо, не было уже в том более нужды. Паж, увидя, что офицер в самом деле стал подходить к нам, так того испужался, что в тот же миг вскочил и от нас брызнул, а сие и избавило меня от сего наяна, и я выспался себе тут досыта, и не прежде уже встал, как будут разбужен своим товарищем: и как нам сей опыт удался, то не преминули мы и после сею отвагою пользоваться и спать иногда на канапях сих.
   Но я заговорился уже так и позабыл, что письмо мое уже слишком увеличилось и что мне давно пора его кончить; итак, окончив сим, скажу, что я есмь навсегда, и прочее.
  

ЗАГОВОР

ПИСЬМО 95-е

  
   Любезный приятель! Таким образом жил я в Петербурге и мыкал свое горе. О должности моей, как ни говорил г. Валабин, что она легкая и ничего незначущая, но она была в самом деле крайне трудная и пребеспокойная, а особливо в первый месяц по моем приезде в Петербург, и в короткое время так мне надоела и наскучила, что я проклинал ее и все на свете и не рад был почти животу своему.
   И я истинно не знаю, как бы мог переносить ее далее, если б, по проишествии праздников, по вскрытии реки Невы, по наведении чрез нее на Васильевский Остров моста и по наступлении весны не произошло в обстоятельствах наших небольшой и такой перемены, которая стала доставлять нам временем и отрады и довольное уже иногда отдохновение и чрез то сделала мне должность мою сноснейшею.
   Произошло сие более от двух или трех причин, и во-первых, оттого, что генерал наш, имея давно уже у себя близкую приятельницу в жене того старичка Волчкова, который славен у нас переводами многих (сочинений), стал по-прежнему ездить к ней очень часто на Васильевский Остров, где она с мужем своим жила, и пробывать у ней по целой иногда половине дня и вечера целые. Ибо, как он туда никого из нас не биривал {Многократное от "брал".}, то, при всех таких случаях и оставались мы дома и могли по воле отдыхать и употреблять сие время на себя. Второе обстоятельство, уменьшившее также некоторым образом ежедневное наше беспокойство, было то, что государь, по вскрытии весны, начал уже чаще заниматься экзерцированием и смотрами своих войск и другими упражнениями, а потому и подобные там пиршества, о каких упоминал я прежде, бывали уже реже, и мы с генералом своим езжали во дворец и на оные не так уже часто.
   Наконец, третья и наиглавнейшая причина перемены происшедшей была та, что как около сего времени ропот на государя и негодование ко всем деяниям и поступкам его, которые чем далее, тем становились хуже, не только во всех знатных с часу на час увеличивалось, но начинало делаться уже почти и всенародным, и все, будучи крайне недовольными заключенным с пруссаками перемирием и желея об ожидаемом потерянии Прусии, также крайне негодуя на беспредельную приверженность государя к королю прусскому, на ненависть и презрение его к закону, а паче всего на крайнюю холодность, оказываемую государыне, его супруге, на слепую его любовь к Воронцовой, а паче всего на оказываемое отчасу более презрение ко всем русским и даваемое преимущество пред ними всем иностранцам, а особливо голштинцам, -- отважились публично и без всякого опасения говорить, и судить, и рядить все дела и поступки государевы. О государыне же императрице, о которой носилась уже молва, что государь вознамеривается ее совсем отринуть и постричь в монастырь, сына же своего лишить наследства, изъявлять повсюду сожаление и явно ей благоприятствовать; то генерал наш, будучи хитрым придворным человеком и предусматривая, может быть, чем все это кончится, и начиная опасаться, чтоб в случае бунта и возмущения или важного во всем переворота не претерпеть бы и самому ему чего-нибудь, яко любимцу государеву, при таком случае -- уже некоторым образом и не рад тому был, что государь его отменно жаловал, и потому, соображаясь с обстоятельствами, начал уже стараться понемногу себя от государя сколько-нибудь уже и удалять, а напротив того тайным и неприметным образом прилепляться к государыне императрице и от времени до времени бывать на ее половине и ей всем, чем только мог, прислуживаться и подольщаться, что после действительно и спасло его от бедствия и несчастия при последовавшей потом революции. Сия-то была третья причина, уменьшившая гораздо всегдашние его выезды и заставлявшая более сидеть дома и заниматься будто своими полицейскими делами, равно как и при самых выездах не всегда нас брать с собою, но оставлять дома, что делывал он всегда, когда случалось ему ездить на половину к государыне или ее приверженцам. Сперва мы не знали всего того и только что дивились такой неожидаемой перемене; но как узнали о потаенных его бываниях у императрицы, о препровождении у нее иногда по несколько часов времени в игрании в карты и в разговорах, то скоро догадались, к чему все сие клонится, и отчего примеченная нами перемена происходила.
   Но как бы то ни было, но мы ею были очень довольны, а горевали и озабочивались только о себе с другой стороны. Всем нам помянутый народный ропот и всеобщее час-от-часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно, и как со всяким днем доходили до нас о том неприятные слухи, а особливо когда известно делалось нам, что скоро с прусским королем заключится мир, и что приготовляется уже для торжества мира огромный и великолепный фейерверк, то нередко, сошедшись на досуге, все вместе говаривали и рассуждали мы о всех тогдашних обстоятельствах и начинали опасаться, чтоб не сделалось вскоре бунта и возмущения, а особливо от огорченной до крайности гвардии. Мысли о сем тем более всех нас тревожили, смущали и озабочивали, что мы опасались, чтоб нам при таком случае не претерпеть бы и самим чего-нибудь.
   -- Сохрани Бог, ежели что действительно произойдет, -- говаривали мы не один раз между собою, -- то генералу нашему трудно будет тогда уцелеть. Все почитают его любимцем государевым, хотя он и далеко не в такой милости у него, как другие; но разбирают ли при таких случаях? И Боже сохрани, ежели сделается с ним что-нибудь дурное, то берегись и мы все, при нем живущие! Сочтут и нас во всем соучастниками, и чтоб не пострадать и нам всем тогда ни за Христа, ни за Богородицу, и не погибнуть бы невозвратно.
   Сим и подобным тому образом говаривали мы часто между собою, поканчивали обыкновенно разговор свой общим гореванием о том, что живем в такие сумнительные времена и находимся при таком генерале, от которого, кроме беды впрочем, никакого добра ожидать не можно; ибо не в похвальбу ему можно сказать, что несмотря на все свое великое богатство и обстоятельство, что ему, как бездетному, совсем некому было прочить, был он в рассуждении нас до чрезвычайности скуп и никогда даже и не помышлял о том, чтоб чем-нибудь нас облагодетельствовать или возблагодарить нас за всю нашу к нему ревность, труды и услуги чем-нибудь существительным. Никто из нас не видал от него во всю нашу бытность при нем ни малейшего себе подарка или какого благодеяния особливого, а все состояло только в том, что мы едали за столом его; но к сему обязывала его и должность, а потому с сей стороны были мы ему не весьма благодарны.
   Теперь, кстати, расскажу я вам, любезный приятель, одно случившееся около сего времени со мною происшествие, которое, по важности своей относительно до меня, особливого примечания достойно. В один день, и как теперь помню, перед обедом, когда мы все были дома, приезжает к нам тот самый господин Орлов, который в последующее время был столь славен в свете, и, сделавшись у нас первейшим большим боярином, играл несколько лет великую роль в государстве нашем. Я имел уже случай в прежних письмах своих сказывать вам, что сей человек был мне знаком по Кенигсбергу, и тогда, когда был он еще только капитаном и приставом у пленного прусского королевского адъютанта графа Шверина, и знаком более потому, что он часто к нам хаживал в канцелярию, что мы вместе с ним хаживали танцовать по мещанским свадьбам, танцовали вместе на генеральских балах и маскарадах и что он не только за ласковое и крайне приятное свое обхождение был всеми нами любим, но любил и сам нас, а особливо меня, и мы с ним были не только очень коротко знакомы, но и дружны. Сей-то человек вошел тогда вдруг в залу, где я с прочими находился, и как он был все еще таков же хорош, молод и статен, как был прежде, то нельзя мне было тотчас не узнать его, и как я об нем с того самого времени, как он от нас тогда с Швериным поехал, ничего не слыхал и не знал, не ведал, где он и находится, то, обрадовавшись неведомо как сему нечаянному свиданию, не успел его завидеть, как с распростертыми для объятия руками побежал к нему, закричав:
   -- Ба! ба! ба! Григорий Григорьевич!..
   А он в ту же минуту, узнав меня также, с прежнею ласкою ко мне, воскликнул:
   -- Ах! Болотенько (ибо так всегда он меня любя и шутя в Кенигсберге называл)! Друг мой! Откуда ты это взялся? Каким образом очутился здесь? Уж не в штате ли у Николая Андреевича?
   -- Точно так! -- отвечал я ему, обнимающему и целующему меня дружески. -- Флигель его адъютантом!.. Ах, боже мой! -- продолжал я, -- как я рад этому, что тебя здесь нахожу и вижу здоровым и благополучным.
   -- Ко мне, ко мне, братец, пожалуй! -- сказал он. -- Я живу вот здесь близехонько, подле дворца самого, на Мойке!
   -- Но скажи ж ты мне, -- подхватил я, -- где ж ты ныне находишься и при чем таком! Вот уж не в полевом прежнем, а в артиллерийском мундире; уж не сделался ли ты, враг, {Враг -- собственно противник, супостат; часто в смысле нашего: черт, дьявол, леший.} артиллеристом.
   -- Здесь, здесь, братец, -- отвечал он, захохотавши, -- точно артиллеристом и господином еще цальмейстером {Немецкое -- казначеем.} при артиллерии.
   -- Ну поздравляю ж, поздравляю тебя, Григорий Григорьевич, получив чин сей! Дай Бог тебе и выше, и выше. Еще ты лучше и пригоже в этом мундире. Ей-ей, красавец! Сущий враг!
   Я хотел было далее говорить, но вошедший в ту минуту к нам генерал наш помешал мне в том и, увидев г. Орлова, который ему также по прежнему знакомству очень был известен, также воскликнул:
   -- А, Григорий Григорьевич! Здравствуй, мой друг! -- и поцеловав его, взял за руку и повел его к себе в кабинет и пробыл там с ним более часа.
   Что они там с ним говорили, того ничего я уже не знаю, а видел только то, что генерал унял его у себя обедать, говорил и обходился с ним дружески, разговаривал за столом с ним о кенигсбергской нашей жизни и о том, как мы там поживали, веселились и танцовали вместе и о прочем. Когда же встали из-за стола и г. Орлову пришло время от нас ехать, то, обняв, расцеловал он меня, опять по прежнему своему кенигсбергскому еще обыкновению и опять убедительнейшим образом стал меня звать к себе и просить, чтоб я у него побывал и навестил в его квартире.
   -- Хорошо, хорошо! -- сказал я. -- Как скоро только можно будет, то твой гость, и побываю у тебя.
   Сим кончилось тогда наше первое свидание, и я почел его ничего не значащим; да и можно ль было мне тогда помышлять и вообразить себе, что призыв сей был превеликой важности и открывал было мне путь к достижению высоких чинов и достоинств к приобретению великих богатств и к восшествию, может быть, на высокие ступени чести и знатности. Ибо я тогда ничего еще об Орлове не знал, и мне в голову тогда вселиться никак не могло, чтоб был сей человек тогда уже очень и очень коротко знаком государыне императрице и, будучи к ней в особливости привержен, замышлял уже играть свою роль и набирал для ей и для производства замышляемого великого дела и последовавшего потом славного переворота из всех друзей и знакомцев свою партию, и которых всех он потом осчастливил, вывел в люди, поделал знатными боярами богачами и на век счастливыми, и чтоб, как сумневаться в том не можно, назначил он и меня тогда в уме своем себе в товарищи.
   Всего того не зная ни мало и не ведая, и пропустил я сей случай без всякого уважения. Но как удивился, как чрез несколько дней является ко мне присланный нарочно от г. Орлова, кланяется от него и говорит, что приказал он меня звать как можно к себе и что есть ему до меня нужда!
   -- Хорошо, хорошо, братец! -- сказал я присланному. -- Я побываю у него, как скоро найду свободное время.
   -- Он было приказал вас звать теперь к себе, и приказал было мне проводить вас до его квартиры.
   -- Душевно б рад, мой друг, но теперь мне никак не можно! Вот, видишь, карета стоит перед крыльцом, генерал сию минуту едет со двора, и мне надобно с ним ехать. Итак, кланяйся, братец, Григорию Григорьевичу и скажи, что теперь мне никак не досужно и что я повидаюсь с ним после.
   Сие и в самом деле так было: мы в тот же час поехали со двора, и я не уважил и сего вторичного призыва, и почел оный ничего не значащим, и мысленно еще сам смеялся и говорил:
   -- Какая чорту нужда! А так, небось, хочется пошалберить и повидаться.
   Но не успело еще несколько дней пройтить, как, к превеликому удивлению моему, является опять тот же присланный от г. Орлова и, остановив меня в сенях, спешащего иттить к генералу, и опять кланяется мне от него, и опять зовет к нему почти неотступно, говоря, что он велел мне сказать, что, ей-ей, есть ему до меня крайняя нужда и чтоб я как можно к нему пожаловал, приехал и хоть бы на одну минуту.
   -- Батюшка ты мой! -- отвечал я ему. -- Ей-ей! Мне и теперь никак не можно. Генерал спрашивает меня, и я, видишь, спешу иттить к нему.
   Сие было и в самом деле, и генерал чрез несколько минут послал меня со двора и надавал мне столько комиссий, что я с превеликою досадою до самого обеда проездил и впрах измучился. Но на дороге не один раз приходило мне на мысль сие призывание.
   -- Господи, -- говорил я сам себе и говорил не однажды, -- какая бы такая Орлову была до меня нужда? Да еще крайняя? Никаких у нас с ним не было связей и никаких таких дел между нами, по которым бы могла дойтить до меня когда-нибудь надобность, а того меньше и нужда!.. Не понимаю я!.. -- продолжал я, пожимая плечами, и отъехавши опять то же и то же вспоминал и дивился.
   Наконец, и вздумал было к нему завернуть, но так случись, что было тогда уже поздно, надобно было поспешать домой к генералу, а к тому ж как-то и позабыл я и не мог в точности вспомнить, где именно была его квартира, а у присланного хотел было еще расспросить, но его, вышедши в сени, уже не застал, он тогда уже уехал; сверх того, опасаясь, чтоб сие меня не задержало, отложил я и в сей раз свидание с ним до другого случая, а пропустил благополучно и сей случай и не уважил нимало и сего третичного призыва.
   Но как бы вы думали, любезный приятель, ведь при сем одном не осталось еще сие. Но г. Орлову видно так усердно хотелось вплести меня в свое дело, что не преминул решиться он сам опять к генералу и нарочно только для того приехать, чтоб со мною видеться, и меня как можно убедить приехать к нему; и потому, нашед меня в сей раз в зале, тотчас ко мне адресовался и власно, как с некакою досадою мне сказал:
   -- Эх, братец, ты какой! Не мог ты по сие время никак побывать у меня, как я тебя и сам и чрез посланного просил о том!
   -- Эх, братец, -- отвечал я, -- ну как это? Разве не знаешь ты нашего генерала и не насмотрелся в Кенигсберге, каков он и каково жить при нем его подкомандующим. Ведь он и здесь таков же: будь безотлучно при нем и как от дяди ни пяди. Если б можно было, то давно бы побывал, а то, ей-ей, не мог никак ни на один час во все сии дни от него оторваться. Замучил-таки нас до бесконечности.
   -- Да как-таки так, -- подхватил он, -- как бы не найтить свободного времени, если б похотел; а я божусь тебе, что имею до тебя крайнюю нужду и что искренно нарочно для того сюда наиболее и поехал, чтоб тебя звать к себе; ну, поедем же хоть теперь ко мне!
   -- Нельзя, голубчик мой, и теперь никак, -- отвечал я. -- Генерал уже совсем готов и собирается ехать со двора, и мне приказано уже от него, чтоб с ним ехать!
   -- Экое горе! -- подхватил он. -- А мне крайняя до тебя есть нужда, и ты не поверишь, какая крайняя надобность поговорить с тобою.
   -- Господи, -- удивляясь отвечал я, -- да какой такой нужде необходимой быть?.. Не понимаю я, никаких у нас с тобою дел нет и не было!
   -- Этакой ты; ну, право, нужда, ей-ей! Нужда, и нужда крайняя!
   -- Фу, какой! -- подхватил я. -- Ежели есть нужда, так разве не можно тебе сказать мне ее здесь и теперь же!
   -- Нет, нельзя никак, -- отвечал он, -- а мне хотелось бы поговорить с тобою дома о том; пожалуйста, братец, поедем.
   -- Ну, истинно нельзя, голубчик ты мой! -- отвечал я. -- А ежели подлинно есть тебе нужда, то для чего ж и здесь не сказать? Разве не хочешь говорить о том при людях? Ну так пойдем вот туда, в дальние комнаты, там никого нет, и мы можем себе говорить обо всем и обо всем, никто нас не увидит и не услышит, а благо время к тому теперь свободное, и генерал еще не совсем оделся.
   От предложения сего позадумался было он, однако, вдруг опять, власно как встрепенувшись, мне сказал:
   -- Нет, мой друг! Здесь никак и ни под каким видом нельзя, а, пожалуйста, приезжай ко мне! Ты одолжишь меня тем неведомо как!
   Тут опять, и власно как нарочно, растворились двери в комнату генеральскую, и как нам против самых оных тогда стоять случилось, то генерал, увидев Орлова, стал звать его к себе, и он принужден был, оставив меня, иттить к нему. Но в сей раз не долее пробыл он у него, как только несколько минут, но, проходя опять через залу, не преминул поцеловаться со мною и опять мне сказать:
   -- Ну, пожалуйста же, мой друг, побывай у меня, и как можно скорей, ты всегда найдешь меня дома, а особливо по утрам.
   -- Хорошо, хорошо, -- сказал я, -- и как скоро только можно будет.
   С сим и расстались мы тогда с сим человеком, и я ему хотя и верное почти дал слово побывать у него, но в самом деле стали мне неотступные его просьбы и столь усиленные зовы уже и несколько подозрительны становиться и приводить меня в недоумение превеликое, так что я, поехав тогда с генералом, во всю дорогу о том думал и сам себе говорил:
   -- Господи, что за диковинка и что за нужда такая? Не понимаю я! Никакой, кажется, нужды быть не можно, а того меньше такой, о которой при людях и даже в доме у нас говорить не можно! Не понимаю, что за секреты такие? Уж нет ли каких у него сплетней особливых, и не хочет ли он уже меня заманить во что-нибудь дурное? Да! Вот и нашел человека! -- продолжал я сам себе, усмехаясь, говорить. -- Тотчас ведь и согласился на все! Не на такого он напал!
   Сим и подобным сему образом размышлял и сам с собою говорил я тогда во все утро и всячески старался мыслями своими добраться до того, зачем таким призывал он меня к себе. Более всего подозревал я, что не по масонским ли делам то было?
   Принадлежал он, как то известно было мне, к сему ордену. И как он не однажды меня и в Кенигсберге еще ко вступлению в оный уговаривать старался, но я, имея как-то во всю жизнь мою отвращение как от сего ордена, так от всех других подобных тайных связей и обществ, не соглашался к тому никак; то приходило мне в мысль, не хотел ли он и тогда заманить меня в оный и не затем ли призывал меня с таким усилием, но истинной причины никак мне и в голову не приходило.
   Совсем тем, как тогдашнее время было очень шатко и самое критическое, то не имел я охоты входить ни в какие сплетни, а особливо при тогдашнем моем философическом расположении мыслей, и потому, подумав гораздо и сказав сам себе:
   -- Уж ехать ли мне к нему и не погодить ли по крайней мере еще? Решился, наконец, к сему последнему, а чрез самое сие все это происшествие тем и кончилось. Г. Орлов более сего уже мне не скучал и меня не видал, а я также, чем далее, тем меньше охоты имел к нему ехать и скоро совсем о том и думать перестал.
   Но после как по вступлении на престол императрицы Екатерины открылось, что такое был Орлов и что он тогда делал и предпринимал, то легко я мог в помянутом его усиленном домогательстве к зама-нению меня к себе усмотреть истинную причину и не мог уже нимало сумневаться в том, что ему хотелось вплесть меня в тогдашний свой комплот и преклонить вступить вместе с тем в заговор тогдашний и хотелось, может быть, потому наиболее, что я был у Корфа адъютантом, а сей находился в милости у государя, и они, может быть, ласкались надеждою узнавать от меня о многом, до государя относящемся.
   Но, как бы то ни было, но я крайне поразился изумлением, услышав о революции и обо всем, во время оной и после происходившем. Однако не думайте, любезный приятель, чтоб я терзался при том сожалением и тужением о том, что упустил четверократный призыв себя к тому же, может быть, счастью, каким воспользовались тогда все сообщники гг. Орловых и бывшие с ними в заговоре, и досадою на самого себя, для чего не послушался я г. Орлова и не ездил тогда к нему, к чему натурально, если б только похотел, то мог бы найтить свободное время. Нет, нет, любезный приятель, сие всего меньше меня беспокоило; а я как тогда, так и после и даже и поныне, всегда, когда ни вспомню тогдашнее время и все помянутое с г. Орловым происшествие, как нахожу во всем оном нечто таинственное и примечаю почти явные следы действия пекущегося тогда о истинном благе моего промысла Господня, старавшегося как чрез все вышеупомянутое, власно как нарочно случившееся мне препятствия и невозможности к езде к г. Орлову, так и последующим потом удивительным почти нехотением моим, или паче никаким и власно как по неволе удержанием меня от того, спасти и предохранить меня, когда не от совершенного бедствия и несчастия, которое могло всего легче воспоследовать, так по меньшей мере от наимучительнейшего состояния.
   Ибо, судя по тогдашнему моему расположению мыслей и прямо по философическим правилам жизни, к каким я прилепился столь крепко еще в Кенигсберге, за верное полагаю, что я никак бы ни под каким видом не согласился на предложение г. Орлова, если б я к нему тогда и поехал и от него оное услышал, но что оное поразило бы меня как громовым ударом, смутило бы весь мой дух и повергло бы меня в наимучительнейшее состояние. Ибо, как, с одной стороны, вся душа моя была тогда всего меньше заражена честолюбием и любостяжательством и всего меньше обожала знатные и высокие достоинствы, а жаждала единственно только мирной, сельской, спокойной и уединенной жизни, в которой бы мог я заниматься науками и утешаться приятностями оных; а с другой стороны, дело сие и тогдашнее предприятие г. Орлова было такого рода, которого счастливый и отменно удачный успех не мог еще быть никак предвидим и считаться достоверным, то, напротив того, все сие отважное предприятие сопряжено было с явною и наивеличайшею опасностью, и всякому, воспринимающему в заговоре том соучастие, надлежало тогда, власно как на карту, становить не только все свое благоденствие, но и жизнь самую, и подвергаться самопроизвольно всем величайшим бедствиям в свете; то подумал ли бы и восхотел ли б я тогда для недостоверного получения таких выгод, которые почитал я тогда сущими ничтожностьми и единою мечтою, самопроизвольно несть голову свою на плаху и подвергнуть себя без всякой нужды наивеличайшей опасности в жизни и пожертвовать тому всем спокойствием и благоденствием в жизни?
   Нет! нет! Никогда бы и никак я на то не согласился, и как бы г. Орлов не стал меня уговаривать, но я верно бы его не послушался. А как бы скоро сие случилось, то подумайте, не подверг ли б я себя и самым сим превеликой опасности? Не вооружил ли б я всю их шайку на себя злобою? Не произвел ли б во всех их опасение, чтоб я не донес на них государю и не подверг их всех опасности величайшей, и не могли-ль бы они, для обеспечения себя от меня, предпринять против самого меня еще чего-нибудь злого и даже восхотеть сбыть меня с рук и с света? Да хотя б и того не было, как не мог ли б я и после, как не хотевший быть с ними заодно, претерпеть какого-нибудь за то бедствия и опасности? А оставляя и все сие, не могло ль бы единое узнание такого страшного дела, при всем нехотении вступить в такой опасный заговор, подвергнуть меня в наимучительнейшую нерешимость, крайнее сумнительство и недоумение, что мне тогда делать, и молчать ли о том или донести где надлежало? Оба сии случаи были б для меня страшны и могли б дух мой поражать неописанным страхом и ужасом; ибо и самое молчание не сопряжено ль уже было с явною опасностию и ожиданием непременного себе бедствия, в случае если б заговор открылся и вкупе узнано было, что и я о том знал и ведал? Не стал ли б тогда меня самый долг присяги побуждать открыть столь страшный заговор самому государю? Но отважился ли бы я и на сие предприятие? А все сие не стало ль бы меня ежеминутно терзать и мучить?
   Итак, другого не заключаю, что благодетельствующий мне промысл Всемогущего, положивший доставить мне и без того такую жизнь, какую только желало мое сердце, и одарить меня истинным, а не ложным благополучием жизни, восхотел меня всем тем спасти и не только от величайших бедствий и опасностей, но оказать мне и самым тем наивеличайшее благодеяние в жизни.
   Но я удалился уже от моего повествования и письмо мое так увеличилось, что мне пора его кончить и сказать вам, что я есмь, и прочее.
  

ОКОНЧАНИЕ ВОЙНЫ С ПРУССИЕЙ

ПИСЬМО 96-е

  
   Любезный приятель! Между тем государь, будучи в совершенной беспечности, продолжал провождать время свое по-прежнему, в ежедневных опоражниваниях бутылок с аглинским своим любимым пивом, в частых у себя, а особливо по вечерам, пирушках с любимцами своими и фавориткой, в удостоивании первейших вельмож своих посещениями, в экзерцировании и превращении на иной лад любезного своего кадетского корпуса и войск, как бывших тогда в Петербурге, так и вновь пришедших. А между тем при помощи любимцев своих занимался и разными политическими делами, также и относящимся до правления.
   Он сделал во всей армии и во всем военном штате великую перемену, и старался все учредить на ноге прусской. Перемена была совсем прежняя экзерциция на манер прусский; мундиры пошиты по прусскому покрою; прежние и наиприличнейшие древние звания полков но городам уничтожены и, как я уже упоминал, велено было им называться уже по фамилиям их шефов, которым велено было и мундиры каждого полку отличить от других, чем они пожелают сами. Звание генерал-аншефов уничтожено, и велено им называться просто генералами, а бригадирская степень уничтожена совсем, и полковники, по прусскому манеру, производились уже прямо в генерал-майоры. Прежде бывшее наказание солдат и всех военных батожьем, кошками и кнутом отменено, и велено наказывать палками и фухтелем, и для экзерцирования войска велено было собраться к Петербургу пятнадцати тысячам войска и стать лагерем. А для лучшего во всех военных распоряжениях успеха, составлена особая военная комиссия, в которой членами сделаны: принц Жорж, князь Трубецкой, Вильбоэ, Глебов, Мельгунов и генерал-адъютант барон Унгер, а председательствовал в оной сам государь своею особою.
   Далее, прежняя лейб-компания была распущена, поелику содержание оной ежегодно до двух миллионов рублей государству стоило; напротив того, прежний его голштинский конный полк получил все преимущества конной гвардии, а принцу Жоржу поручена была над ним команда. В самой Гольштинии велел он учредить 9 пехотных и 6 конных полков, с особым баталионом артиллерии. Начальство же над кадетским корпусом, при котором он сам до того был и шефом и директором, по сделанном наперед нарочно для того особом и великом торжестве, обеде и экзерцировании, поручил он генерал-поручику и прежде бывшему императрицы Елисаветы фавориту, Ивану Ивановичу Шувалову.
   Равномерное попечение начал было иметь сей государь и о поправлении и приведении в лучшее состояние нашего флота, и хотел, чтоб английские морские офицеры принимали у нас во флоте службу, и чтоб корабли вперед строены были не в Петербурге, а в Кронштадте. И в мае имел он удовольствие спустить при себе два вновь построенных военных семидесятипушечных корабля. Мне самому случилось быть при сем спуске оных и видеть всю употребляемую при том пышную церемонию. Стечение народа было притом бесчисленное, и государь присутствовал при том сам, с императрицею и со всем своим придворным штатом и всеми иностранными министрами, и назвал один из них "Королем Фридрихом", а другой "Принцем Жоржем". Не могу изобразить, как напряжено было тогда у всех любопытство, когда в несколько сот топоров начали вдруг подрубать подпоры, и как приятна была для всех та минута, когда корабль по склизам полетел вдруг с берега в реку Неву, и рассекал впервые хребет оной своими громадами. Гром от пушечной пальбы, кричание "ура", радостные восклицания народа, и звук труб, литавр и прочей музыки, раздавался тогда по всем окрестностям и придавал зрелищу сему еще более пышности и величия.
   Относительно до дел внутреннего правления государственного, то сенату предоставлен был только департамент гражданских дел, и не велено было ему более ни во что мешаться. А для попечения о славе государства и благоденствия подданных, сделана конференция и членами оной принц Жорж, принц Голштейн-Бекский, граф Миних, князь Трубецкой, канцлер Воронцов, Вильбоэ, князь Волконский, Мельгунов и Волков. А чтоб не отягощен был государь просьбами, то запрещено было подавать государю лично челобитные, а велено просить обо всем в учрежденных к тому местах.
   В самой полиции сделаны некоторые перемены: уничтожены везде полицеймейстеры, и оставлены только в обеих столицах, и московскому велено быть подсудимым нашему генералу, яко главному полицеймейстеру.
   Издан был также указ, относящийся до поспешествования коммерции и торговле, и силою оного дозволен был выпуск за море хлеба, солонины и живого скота, и многие другие полезные для торговли установления.
   Далее были, по приказанию его, освобождены из неволи, кроме Миниха, и многие другие, бывшие в ссылке, а наиглавнейший Бирон, герцог курляндский, с обоими сыновьями своими. Барон Менгден с фамилиею, барон Стрешнев и граф Лешток с женою: и всем возвращены прежние их чины, имения и достоинства.
   В самом придворном церемониале сделаны были некоторые перемены, и государь требовал от всех иностранных министров, чтоб они первые свои визиты делали принцу Жоржу, поелику он его почитал первым принцем крови. Что касается до войны нашей с пруссаками, то, по пресечении военных действий, с самого вступления государева на престол, переговоры о мире начало свое восприяли и продолжались, при содействии самого государя, с такою ревностию, что <неразборчиво, 26(?)> апреля был наконец тот день, в который несчастная сия и толь многой крови и убытков нам стоющая война, получила действительное свое окончание, и в который заключен был между нами и пруссаками, так называемый вечный мир и самим государем подписан. А 30го числа, того ж месяца, был он и всему собранному ко двору генералитету и другим знатнейшим особам чрез великого канцлера, графа Воронцова, объявлен. И государь принимал от всех поздравления с оным, и дал потом превеликий обед, радуяся оному, как бы какой великой находке, и при продолжении стола, при беспрестанной пальбе из пушек, пил за здоровье короля прусского, к крайней досаде и огорчению всех истинных сынов отечества. После сего обнародован был сей мир и во всем городе, и 10-е число мая назначено для всеобщего мирного торжества.
   Торжество сие последовало действительно помянутого числа и было в своем роде хотя самое пышное и великолепное, но для всех россиян не весьма приятное.
   Собрание во дворце всех знатных господ и генералитета было многочисленное, а стечение народа, для смотрения приготовленного к сему случаю огромного и прекрасного фейерверка, было несметное.
   Для обеда и бала после оного приготовлен и с великой поспешностью отделан был большой зал во дворце, в том фасаде оного, который был под окнами на Неву-реку. И государь, опорожнив, может быть, во время стола излишнюю рюмку вина и в энтузиазме своем к королю прусскому дошел даже до такого забвения самого себя, что публично, при всем великом множестве придворных и других знатных особ и при всех иностранных министрах, стал пред портретом короля прусского на колени и, воздавая оному непомерное уже почтение, назвал его своим государем; происшествие, покрывшее всех присутствующих при том стыдом неизъяснимым и сделавшееся столь громким, что молва о том на другой же день разнеслась по всему Петербургу и произвела в сердцах всех россиян и во всем народе крайне неприятное впечатление. Совсем тем самому мне происшествия сего не случилось видеть и помянутых слов, произведших потом страшные действия, слышать своими ушами, а говорили только тогда все о том.
   Нехотение пробыть сей день без обеда и весь оный промучиться в тесноте и в крайней скуке между множеством нашей братии в передних дворцовых комнатах, а напротив того, крайнее любопытство и желание видеть на свободе сожжение фейерверка и оным досыта налюбоваться, побудило меня употребить в сей день небольшую и позволительную хитрость и под предлогом недомогания отделаться в сей день от езды за генералом и остаться дома. Итак, пообедав в свое время и одевшись попростее, пошел я заблаговременно ко дворцу, и, выбрав себе наилучшее и способнейшее для смотрения фейерверка место, стал спокойно зажжения оного дожидаться. И хотя был тогда принужден ждать того несколько часов и не без скуки, однако заплачен был с лихвою за то неописанным удовольствием при смотрении сего наипрекраснейшего зрелища, продолжавшегося несколько часов сряду и достойного по всем отношениям всякого внимания от любопытного человека.
   Был он самый огромный и стоющий много тысяч. Главнейшие его фитильные щиты воздвигнуты были на берегу Васильевского острова против дворца и окон самой оной залы, где отправлялось тогда торжество. Впереди, против сих щитов, поделаны были другие движущиеся колоссальные фигуры, изображающие Пруссию и Россию, которые будучи сдвигаемы по склизам {От скользить, скользский, склизкий.} и загоревшись, сходились издалека вместе и, схватившись над жертвенником руками, означали примирение. Не успело сего произойтить, как произросло вдруг на сем месте пальмовое дерево, горевшее наипрекраснейшим зеленым и таким огнем, какого я никогда до того не видывал. А вслед за сим, выросли тут же и многие другие такие же деревья и составили власно как амфитеатр кругом сего места. Уже и одно сие зрелище было таково, что я не мог им довольно налюбоваться; но сколь удовольствие мое увеличилось, когда вслед за сим вспыхнул и загорелся вдруг большой щит и когда, по прошествии первого дыма, представился зрению моему огромный и великолепный Янусов храм с галереями по обоим сторонам и двумя портиками или присенками, горящий разными и прекрасными фитильными огнями. Не видав никогда еще в таком совершенстве сделанный фитильный щит, не мог я зрелищем сим насытить тогда довольно глаз своих. А неменьшим удовольствием наполнялось сердце мое при последующих потом и более часу сряду продолжавшихся верховых и низменных огнях и много различных фигур, составляющихся из оных. Какое множество горело тут разного рода наипрекраснейших колес огненных и фонтанов и других тому подобных штук! Какое множество выпущено было верховых ракет и луст-кугелей! Какое множество бураков с швермерами и звездами и какое множество разных водяных фигур, горевших на Неве перед дворцом самым и производивших разные звуки и шумы. Зрелища сии были так разнообразны и хороши, что я истинно едва успевал следовать очами своими за всеми сими и на большую часть новыми и невиданными для меня предметами, и удовольствие мое было превеликое.
   Наконец,, не менее увеселяли меня и другие щиты, построенные на больших ладьях, приводимые по воде и устанавливаемые против дворца на место сгоревших. Один из них был прорезной и составленный из искр несметного множества швермеров и колес, горевших позади его, а другой -- из так называемых свечек и белого огня, и обе сделанные очень хорошо и горевшие весьма удачно.
   Словом, фейерверк сей был огромный и такой, какие бывают редки, и стечение смотревшего народа было чрезвычайно великое. Все берега Невы и все ближние места были унизаны людьми, а не осталась и сама река праздною, но усеяна была множеством суденышков, наполненных зрителями. По счастию, погода случилась тогда самая тихая и наиприятнейшая вешняя, только жаль было, что вечер тогда случился светловат и не так было темно, как для фейерверка было надобно. Впрочем, зрелище сие продолжалось нарочито долго, и мы не прежде разошлись, как уже около полуночи.
   Сим образом, кончилось мирное торжество в тот первый день. Но государю угодно было, чтоб оно некоторым образом продолжалось и в последующий день. Но как в оный выставлены были только для подлого народа быки {Быки -- закуска, постное блюдо: толокно с постным маслом.} и вино, то о сем, как не заслуживающем дальнего внимания деле, я и не упоминаю; а вспомнив, что письмо мое достигло обыкновенных своих пределов, решился на сем месте остановиться и предоставить дальнейшее повествование письму будущему, сказав вам, что я есмь, и прочее.
  

НАРОДНЫЙ РОПОТ

ПИСЬМО 97-е

  
   Любезный приятель! Как государь ни старался сделать мирное свое торжество для всех подданных своих приятнейшим и самою пышностию оного ослепить народ подлый, однако сделанное им чрез помянутую крайне неосторожную поступку и ни с чем не сообразное уничижение себя пред портретом короля прусского, неприятное и глубокое впечатление осталось в сердцах подданных его неизгладимым и не только не уменьшило, но бесконечно еще увеличило всеобщее на него негодование. Все, до которых только доходил о том слух, были поступкою сею крайне недовольны, а как присовокупилось к тому и то, что тогда всему народу сделалось уже известно, что примирились мы с пруссаками ни на чем и он при заключении мира сего не удержал себе ни малейшей частички из завоеванных земель, а положено было не только Померанию, но и все королевство прусское отдать обратно, которого всем россиянам было крайне жаль и о котором некоторым известно было, что король, находясь в последней своей крайней нужде, намерен был уже и сам уступить его нам навеки, если б мог только купить через то одно себе -- мир. А тогда не только получил его, так сказать, безданно, беспошлинно, но, сверх того, и ту, совсем неожидаемую им и неописанно полезную для него выгоду, что государь наш из единой любви и непомерного к нему почтения, отстав от прежних всех союзников наших, с которыми вместе толико лет проливали мы кровь свою, за которых потеряли толь многие тысячи наилучших своих воинов и пожертвовали толь многими миллионами наших денег и истощили тем даже все государство наше, и не только отстал, но расположился еще и помогать против их королю прусскому всеми своими силами и возможностьми, и что для учинения тому начала велел уже бывшему при цесарской армии Чернышевскому корпусу примкнуть к прусской армии и вместе с пруссаками воевать против прежних наших союзников цесарцев. А рассеявшаяся о том в народе повсеместная молва прибавляла еще, что будто бы государь помянутый наш в двадцати тысячах человек состоящий Чернышевский корпус даже подарил совсем и навсегда королю прусскому; а со всем тем о возвращении прочей армии в Россию никто еще не говорил ни слова, а напротив того начинала рассеиваться молва, что государь, всем тем еще не удовольствуясь, затевал еще за Голштинию свою какую-то новую войну против Датского королевства и что готовился уже флот наш к отплытию в море, а армии нашей велено было иттить опять в поход и пробираться через Померанию в Мекленбург, и что некоторая оной часть, под предводительством графа Румянцева, туда уже выступила; и что у государя не то было на уме, чтоб через помянутое примирение с королем прусским доставить государству своему мир, тишину, спокойствие и отдохновение, но он вознамерился через предпринимайте без всякой нужды новой, отдаленной и совсем бесполезной для нас войны повергнуть все государство свое вновь в бездну многоразличных зол и отягощений и войны сей так жаждал, что вознамеривался даже сам в поход с армией своею отправиться и, самолично командуя оной, и королю прусскому помогать, и с новыми неприятелями драться. То все сие не только огорчало и смущало умы всех россиян, но и сердца их раздражало против его до бесконечности и так, что никто не мог взирать на него с спокойным духом и не чувствуя в душе и сердце своем досады и крайнего негодования и неудовольствия на него.
   А все сие и произвело то последствие, что не успело помянутое мирное торжество окончиться, как бывший до того, но все еще сносный и сокровенный народный ропот увеличился тогда вдруг скорыми шагами и дошел до того, что сделался почти совершенно явным и публичным. Все не шептали уже, а говорили о том въявь и ничего не опасаясь, и выводили из всего вышеописанного такие следствия, которые всякого устрашить и в крайнее сумнение о благоденствии всего государства повергать в состояние были.
   Теперь посудите, каково ж было тогда нам, находившимся при полицейском генерале и о увеличивающемся с каждым днем помянутом всенародном ропоте, огорчении и неудовольствии получающим ежедневные уведомления? Не долженствовало ль нам тогда наверное полагать, что таковой необыкновенный ропот произведет страшное действие и что неминуемо произойдет какой-нибудь бунт или всенародный мятеж и возмущение? Ах! любезный приятель, мы того с каждым почти часом и ожидали, и я не могу вам изобразить, каково было для нас сие критическое время и сколь много смущались сердца наши от того ежедневно.
   Но никто, я думаю, так много всем тем не смущался, как я. Известное уже вам тогдашнее расположение моего духа и мыслей делало меня ко всему тому еще чувствительнейшим. Я воображал себе все могущие при таком случае быть опасности и бедствия, тужил тысячу раз, что находился тогда при такой должности и жил при таком генерале, который, в случае мятежа или возмущения, всего легче мог и сам погибнуть, и нас с собою погубить; желал быть тогда за тысячу верст от него в отдалении; помышлял уже несколько раз о том, что воспользуюсь дарованною всему дворянству вольностью, просить в отставку и требовать себя абшида {Немецкое -- отставка; здесь, в смысле послужного списка, аттестата.}, но и досадовал вкупе и досадовал неведомо как, что тогда собственно учинить того было не можно и что необходимо долженствовало дожидаться наперед месяца сентября, с которого дозволено только было проситься в отставку. Сие обстоятельство паче всего меня огорчало, и я истинно не знаю, что бы со мною было и до чего б я дошел, если б при всех сих -- крайне смутных обстоятельствах -- не подкрепляло меня мое твердое упование на моего Бога и сделанное единожды навсегда препоручение себя в его Святую волю не ободряло весь мой дух и не успокаивало сердце. Я надеялся, что святой его и пекущийся о благе моем промысл верно не оставит меня и при сем случае и произведет то, что за лучшее и полезнейшее для меня признает. И, ах! Я не постыдился и в сей раз в сем уповании моем на моего творца и Бога!
   Он и действительно не оставил меня и произвел то, чего я всего меньше мог тогда ожидать и думать! Словом, Святой воле его угодно было расположить тогда так обстоятельствы, что я вдруг и против всякого чаяния и ожидания сперва власно как некоею невидимою силою оторван был от моего генерала, наводившего собою на нас толь великое опасение, а вскоре потом ни думано, ни гадано получил то, чего только жаждала вся душа моя и вожделело сердце. И как происшествие сие принадлежит к достопамятнейшим в моей жизни и имело великое влияние на весь остаток оной, то и опишу я оное вам в подробности.
   Случилось это в один день и, что удивительнее, в самый таковой, в который мы по дошедшим до нас чрез полицейских служителей новым слухам о увеличившемся ропоте и недовольствии народном в особливости были растревожены, и о том, собравшись перед самым обедом в кучку, между собою судачили, воздыхали и говорили, как вдруг без памяти прискакал к генералу нашему один из государевых ординарцев и, пробежав мимо нас к генералу в кабинет, ему сказал, чтоб он в ту же минуту ехал к государю и что государь на него в гневе. Не могу изобразить, как нас всех необыкновенное сие явление поразило и удивило. Что ж касается до генерала, который только что взъехал тогда во двор, возвратившись из обыкновенных своих всякий день путешествиев и расположившись на сей день обедать дома, хотел было только скидывать с себя кавалерию и раздеваться; то он, побледнев и посмертнев от сей неожидаемой вести, только что кричал: "Карету! Скорей карету!" и бежал в нее садиться опять, и как оная была еще не отпряжена и ее вмиг опять подвезли, то, подхватя с собой товарища моего, князя Урусова и полицейского ординарца, которые одни в тот день с ним ездили, полетел от нас как молния туда, где государь тогда находился, и с такою поспешностию, что едва успел нам сказать, чтоб мы погодили обедать, покуда он либо сам приедет, либо пришлет карету обратно.
   Оставшись после его, не знали мы, что думать и гадать о сем происшествии, и прежнее наше судаченье сделалось еще больше и важнее.
   -- Уж не произошло ли чего особливого? -- говорили мы между собой. -- Уж не сделалось ли где мятежа или возмущения какого? Ныне того и смотри, и гляди!
   О государе всем нам известно было, что он в то утро поехал за город смотреть пришедший только накануне того дня к Петербургу прежний свой и любимый кирасирский полк.
   -- Уж не произошло ли там чего-нибудь не дарового? -- продолжали мы говорить. -- Или не увидел ли он чего во время езды своей туда?.. И, ахти!.. Беда будет тогда генералу нашему!.. На первого он оборвется на него и первому скажет, для чего он, будучи полицеймейстером, не глядит, не смотрит...
   Далее думали мы и говорили мы:
   -- Уж не узнал ли каким-нибудь образом государь, что генерал наш тайком и часто ездит к государыне и просиживает у ней по нескольку часов сряду, и не за то ли он на него разгневался?..
   Сим и подобным сему образом догадывались и говорили мы между собою, дожидаясь возвращения генеральского, и сгорали крайним любопытством, желая узнать истинную причину, которая, однако, при всех наших думаньях и догадках никому из нас и на мысль не приходила. А потому и судите, сколь великому надлежало быть нашему изумлению, и сколь сильно поражены были мы все, когда, вместо генерала, прискакал к нам один товарищ мой, князь Урусов и, вбежав к нам в зал, его любопытством встречающим, учинил нам пренизкий поклон и сказал:
   -- Ну, братцы! поздравляю вас всех!
   -- С чем таким? -- подхватили мы и воспылали еще множайшим любопытством слышать дальнейшее.
   -- А вот с тем, государи мои, -- продолжал он, -- что всякий из нас изволь-ка готовиться в путь!
   -- Куда это? -- спросили мы в несколько голосов и перетревожились уже от одного слова сего.
   -- Куда? -- подхватил он. -- Ни меньше ни больше как в заграничную армию!
   -- Что ты говоришь? -- спросили мы, крайне смутившись. -- Неужели генерала посылают в армию?
   -- Какое тебе генерал? -- отвечал он. -- Генерал как генерал остается там же, где был, и поехал теперь с государем обедать, а изволь-ка все мы за границу!
   -- Как это? -- подхватили мы, еще больше изумившись. -- Нам то, зачем же таким в армию?
   -- Как зачем? -- сказал он. -- Затем, чтоб служить, иттить с нею в поход и воевать против неприятеля. Словом, было б вам всем, государи мои, известно и ведомо, что мы уже теперь не находимся в штате у генерала; а всех нас у него отняли, велено отправить нас в армию и распределить по полкам опять.
   Слова сии поразили нас всех как громовым ударом. Мы оцепенели, даже и не в состоянии были долго выговорить ни единого слова. Но вдруг потом приударились в разные голоса спрашивать и говорить. Иной, не веря всему тому, говорил, что он шутит; другой считал это пустяками; третий крестился и говорил:
   -- Господи, помилуй! Как это можно!
   Но те, которые не находили в том шутки, приступали к князю и просили его, чтоб он не томил их больше и сказал им: подлинно ли все то правда, и буде он не шутит, то каким же образом и как это так сделалось и от кого произошла такая неожидаемость?
   И тогда князь, побожившись, что он нимало не шутит и что то не только точная правда, но он слышал и знает, от кого и произошло все сие.
   -- Словом, -- продолжал он, оборотясь к стоящему с ним рядом нашему обер-квартермистру Лангу, -- говорить, причиною тому не кто иной, как вы, и по милости вашей вышла на нас всех теперь такая невзгода и беда!
   -- От меня? -- с удивлением спросил Ланг.
   -- Точно так, и от вас одних все это загорелось; а вот я вам и расскажу все дело. Вы ведь были прежде сего в кирасирском государевом полку и из оного к нам взяты?
   -- Был! -- сказал на сие Ланг. -- Ну, так что ж?
   -- А вот что, -- отвечал князь. -- Как государю все офицеры сего полку, а в том числе и вы, были коротко известны, то сегодня, приехавши смотреть свой полк, не находит он вас и спрашивает, где б вы были и для чего вас нет во фрунте. Ему отвечают, что вас давно уже нет в полку и что вы взяты генералом нашим к нему в обер-квартермистры. Государь не успел сего услышать, как и вспылил, и прогневался ужасным образом на нашего генерала. "Как это смел, -- кричал он в гневе, -- взять его Корф из полку моего, как мог отважиться сделать то и оторвать от полку лучшего офицера и без моей воли и приказания? Да на что ему обер-квартермистр? Армией ли он командует? В походе что ли был? Ба! ба! ба! Да на что ему и штат-то весь?" Никто не посмел сказать на сие государю ни одного слова, а он, час от часу все более гневаясь, велел в тот же миг скакать ординарцу за генералом нашим, а сам тотчас между тем дал именное повеление, чтоб у всех генералов, кои не командуют действительно войсками и не в армии, штатам впредь не быть и у всех таковых чтоб оные отнять и, отослав в армию, распределить по полкам. -- Вот, государи мои! -- продолжал князь, -- как началось, произошло и кончилось это дело. Генерал наш, прискакав, хотя и оправдался перед государем тем, что по прежним распорядкам имел он право требовать кого хотел, сделанного переменить не только уже не мог, но не посмел и заикнуться о том, а доволен был, что государев гнев на него поутих и что получил он приказание ехать с ним обедать к принцу Жоржу, а с сим известием и прислал он меня к вам, государи мои!..
   Теперь не могу я никак изобразить, с каким любопытством мы все сие слушали и в каковых разных душевных движениях были мы все при окончании сей повести, а при услышании о сей ужасной и всего меньше ожидаемой с нами перемене. Мы задумались, повесили все головы и не знали, что думать и говорить. Никому из нас не хотелось ехать в армию и к тому ж еще и заграничную, а особливо при тогдашних обстоятельствах, когда известно нам уже было, что начиналась новая война против датчан.
   Но никому не было известие сие так поразительно, как мне, едва только из-за границы приехавшему и в отечество свое возвратившемуся.
   -- Ах, батюшки мои!.. -- говорил я. -- Ну-ка, велят распределить еще по самым тем полкам, где кто до сего распределения сюда был?.. Что тогда со мною будет? Полк-то наш в Чернышевском корпусе и находится теперь при прусской армии! И ну-ка то правда, что говорят, будто он вовсе отдан и подарен королю прусскому? Погиб я тогда совсем, и не видать уже мне будет отечества своего навеки. О, Боже всемогущий, что тогда со мною будет? Полк-то наш в Чернышовском корпусе, и находится теперь при прусской армии! и ну-ка то правда, что говорят, будто он вовсе отдан и подарен королю прусскому? Погиб я тогда совсем, и не видать уже мне будет отечества своего на веки. О, Боже Всемогущий, что тогда со мною будет?"
   Сим и подобным сему образом говорил я тогда и вслух и сам с собою. Сердце замирало во мне при едином воображении сей обратной езды в армию, и мысли о сем так смутили и растревожили весь дух мой, что я, севши за стол, во весь обед не в состоянии был проглотить единого куска хлеба. А не в меньшем беспокойствии и душевном смущении находились и все прочие мои сотоварищи. Всем им до крайности неприятна была сия перемена, и как всякому самому до себя тогда было, то никто и не помышлял о том, чтоб утешать других в сей нечаянной горести и печали. Один только Ланг не горевал о том, ибо надеялся, что он останется в Петербурге, и что его определят по прежнему в полк, из которого он только что прибыл к нам пред недавним временем. Все мы завидовали ему в том, и в сердцах своих немилосердно его ругали и бранили за то, что он был всему тому, хотя правду сказать, невинною с своей стороны причиною.
   "Догадало и генерала, -- говорили мы тихонько между собою: набирать себе еще обер-квартермистров, обер-аудиторов! Ну, на что сударь, в самом деле они ему? Мы хотя службу служили, и всякий день были не без дела, а они-то... На боку только лежали и за ними только и всего дела было, чтоб приходить сюда обедать, и опять иттить на квартиры и заниматься, чем хотели". Совсем тем, что мы ни говорили и как о том ни судачили и ни рассуждали, но как дело было сделано, и генералу приказано уже было нас немедленно представить в военную коллегию, то и не выходило у нас сие ни на минуту из ума и из памяти, и подало повод к тому, что мы, вставши из-за стола, сделали между собою общий совет и стали думать и гадать о том, как нам в сем случае быть и что при сих обстоятельствах делать? И нет ли еще возможности какой к тому, чтоб нам отбыть от распределения по полкам и отправления нас в заграничную армию. "Уже не может ли, -- говорили некоторые из нас -- пособить нам в сем случае генерал наш? Хоть бы уж эту милость сделал он нам за все наши труды и беспокойную службу при нем!"
   "Где генералу это сделать, говорили напротив того другие: и можно ли ему чем помочь, когда дано о том имянное повеление! Он не посмеет и заикнуться теперь о том, а особливо по обстоятельству, что и дело-то, все произошло от него. Теперь все наши братья его ругать и бранить за сие будут!"
   Что касается до меня, то мне толкнулся тогда указ о вольности дворянству в голову, и я, приценясь мыслями к тому, твердил только, что ничего бы так не хотел, как получить абшид и уйти в отставку, а не знаю только, как бы это можно было сделать; но как таковое желание из всех нас имел только я один, а всем прочим не хотелось еще выбыть совсем из службы, а иным и некуда было иттить в отставку, то они не только не советовали и мне того, но говорили еще, что едва ли и можно будет мне сие сделать; и тем доводили меня до отчаяния.
   С целый час проговорили и просудачили мы о сем на тогдашнем общем совете, и наконец, с общего согласия, положили, чтоб на утрие поранее всем нам собраться и, при предводительстве нашего генеральс-адъютанта Балабина предстать пред генерала с униженнейшею нашею о том просьбою. -- "Попытка не шутка, говорил господин Балабин, а спрос не беда!.. отведаем, попросим!.. Возьмется что-нибудь для нас сделать -- хорошо, а не возьмется, так мы и поклон ему, и станем искать уже другой какой дороги!.."
   С сим разошлись мы тогда, и я, пришед на квартиру свою, всю почти ночь о том тогда продумал, и попросил в тайне Творца моего и Бога, о вспоможении мне в сем случае и о том, чтоб Он сам наставил и надоумил меня, что мне делать и сам бы мне в том руководствовал и помогал. На утрие собрались мы по сделанному условию все в кучку ранехонько к генералу в дом, и, дождавшись как он встал, пошли к нему в кабинет.
   Генерал встретил нас изъявлением искреннего своего сожаления о происшедшем и о том, что против хотения своего принужден теперь лишиться нас. И изъявлял нам, как он нами был доволен, и как бы не хотел никогда расстаться с нами...
   Мы кланялись ему и благодарили за хорошее его об нас мнение, и уверяли также и с своей стороны, что мы так милостию его довольны были, что хотели бы всегда служить при нем, хотя в самом деле совсем не то, а другое на сердце и на уме у нас тогда было, и мы с сей стороны и ради еще были, что от него отделались благополучно; но как скоро первый сей церемониал кончился, то, смигнувшись, начали мы все говорить, и кланяясь, просить его о вспоможении нам в нашей нужде, и о исходатайствовании того, чтоб нас не посылать в армию, а распределили б тут где-нибудь, по местам разным. Генерал не успел сего услышать, как вдруг переменил тон, и стал нам клясться и божиться, что хотя бы он и душевно желал пособить нам в сем случае, но не находит себя ни мало к тому в состоянии, и чтоб мы пожаловали его в сем случае -- извинили! Словом, он отказал нам в нашей просьбе совершенно, и чтоб прервать скорей с нами о том разговор, то кликал своего слугу, и велел подавать себе одеваться и посылать полицейского секретаря с делами, который обыкновенно был уже к тому наготове.
   Досадно и крайне чувствительно всем нам было слышать такой скорый, холодный и совершенный отказ от генерала, и видеть явное нехотение оказать нам в сем случае, хотя б малое какое со стороны своей вспоможение, например, хотя бы обещал попросить об нас кого-нибудь из своих приятелей и знакомых, что бы ему всего легче можно было и сделать, а не только обещать. И как мы увидели, что он нас тем власно как вон выгонял, то поклонившись ему, вышли вон, мурча всякий себе под нос, и ругая его в мыслях за то немилосердным образом.
   Мы, смолвившись, прошли все чрез зал, в угольную и на другом краю дома находящуюся комнату, чтоб и поговорить свободнее между собою и опять посоветовать, что делать. Там изливали мы на языки наши все тогдашние чувствования сердец наших: бранили и ругали генерала за его к нам неблагодарность, за неуважение всех оказанных ему бесчисленных и почти рабских услуг и за нехотение помочь нам ни на волос, при тогдашних тесных наших обстоятельствах, в которые ввергнуты мы были по его же милости и безрассудку. Но как все таковые брани не в состоянии были нам принесть ни малейшей пользы, то, наговорившись досыта, приступили мы опять к совещаниям о том, что делать.
   -- "Ну, братцы!.. сказал нам опять наш бывший генеральс-адъютант Балабин. Когда его высокопревосходительство изволил нам так милостиво на отрез отказать, так не остается теперь другого, как всякому искать самому себе другую и лучшую дорогу. Нет ли, государи мои, у всякого из вас каких-нибудь других милостивцев и знакомцев, которые бы могли за вас в военной коллегии замолвить слово? Ступайте-ка, господа, теперь по домам своим и поищите-ка их. Здесь у генерала делать нам уже более нечего. Ломоть уже отрезан и не пристанет, и так надобно поспешить и постараться о том, покуда еще не написано представление об нас, и как писать оное никому иному, как мне будет надобно, то я постараюсь уже между тем сколько можно оным помешкать. Ступайте-ка, ступайте и нечего медлить, господа! надобно ковать железо, покуда горячо. Ищите себе милостивцев и покровителей и приходите-ка завтра опять и гораздо поранее ко мне".
   Все одобрили его мысли и предложение, и дав требованное обещание, пошли, кто куда знал. А как и мне делать более уже тут нечего было, то пошел и я, но сам истинно не зная куда? Ибо, как у меня из всех знатных не было ни единого человека знакомого и такого, к которому бы я мог в сей нужде прибегнуть, то не знал я, куда иттить и к кому преклонить мне бедную свою голову тогда. Никогда еще не был я так сильно печалию огорчен, как в сии крайние критические минуты. Я пошел, повеся голову из дома генеральского, и, идучи мимо окна, под которым он тогда сидел и чесался, взглянув на него, сам в себе подумал и, качав головой, говорил: "То-то только я от тебя, государь мой, и нажил! Затем-то только ты меня сюда выписал, и тем-то только возблагодарил за все мои труды и услуги? Ну, "Бог с тобою!" продолжал я и, сказав сие, махнул рукою и пошел, не озираючись, далее!
   Но как письмо мое достигло до своих пределов, то дозвольте мне, любезный приятель, на сем месте остановиться и, предоставляя дальнейшее повествование письму будущего, сие окончить уверением, что я есмь, и прочая.
  

ОТСТАВКА

ПИСЬМО 98-е

  
   Любезный приятель! В сегодняшнем письме расскажу я вам о новом опыте милосердия Божеского ко мне и о новой черте действий благодетельствующего и пекущегося обо мне святого Его Промысла, и самым тем докажу ту истину великую, что Всемогущий никогда так охотно слабым своим и немощным тварям, возлагающим на него всю свою надежду и упование, в нуждах их не помогает, как тогда, когда не остается уже им никакой помощи и надежды на других смертных, толико же слабых и немощных, как они и сами, и что Он находит, власно как особливое удовольствие в том.
   Самое сие случилось тогда опять действительно со мною, и я имел удовольствие видеть в собственном примере своем и в сей раз подтверждение справедливости той простой пословицы нашей, что "когда Бог пристанет, так и пастыря приставит".
   Не успел я помянутым образом, вышед из дома генеральского в крайнем недоумении, задумчивости и огорчения, несколько сот шагов отойтить, идучи сам почти не зная куда и зачем, как вдруг и власно, как бы кто мне в уши шепнул, пришла мне на мысль та Куносова любимая и наизусть мною дорогою выученная немецкая, духовная ода, о которой я вам однажды уже упоминал и которая начиналась следующими словами:
   "Есть Бог..."
   и вдруг меня ободрила, что я власно как оживотворился, и в уме своем, как из сна воспрянув, сказал: "Фу! какая беда? что я за правду так горюю и отчаиваюсь? Нет у меня милостивцев и покровителей на земле, так есть на небесах и сильнее всех оных! Есть такой, Который более скорее всего может, и на Которого мне всего более надеяться можно". Слова сии влили, как некакий живительный бальзам в уязвленную горестью мою душу. Вся она в единый миг успокоилась тогда, сердце ж вострепетало как от радости какой, и разлило по всей крови моей некое приятное ощущение.
   "Великий Боже! возопил я тогда, вообразив себе как можно живее его близкое присутствие к себе и устремя все душевные помышления и все чувствования моего сердца к Нему: вот случай, при каких Ты отменно любишь помогать! Помоги Ты мне в нужде моей, да воспрославлю имя твое. Никого нет у меня, кроме Тебя, к кому б мог я прибежище взять. Наставь и научи Ты меня сам и покажи след, куда иттить и что мне делать?"
   Мысли сии так меня тогда расстрогали, что как в самую ту минуту случилось мне поровняться с одною церковью? стоявшею подле пути моего, и я увидел входящих в нее людей, то вдруг произошло желание во мне зайтить в оную и помолиться. "Пойду! сказал я сам себе, и ввергну себя вместе с ними к подножию ног моего Господа, препоручу вновь себя в святую волю Его". И что ж произошло и вышло из сего?
   Не успел я войтить в церковь сию, как вдруг поражает меня вид внутренности оной.
   Я узнаю оную и вспоминаю, что некогда бывал в ней, и бывал много раз, словом, что она была самая та, в которую хаживал я так часто по приказанию господина Яковлева, когда, в прежнюю мою бытность в Петербурге, просил я произведении себя в офицеры, и как самая она привела мне на память и сего тогдашнего моего милостивца и благодетеля, то, поразившись вдруг напоминанием сим, сказал я в мыслях сам в себе: "Да вот у меня есть знакомец и милостивец в Петербурге. Я и позабыл совсем про него! Но ахти! продолжал я: где-то он ныне? Чем-то и при какой должности?.. Не случилось мне как-то ни самого его видеть, ни разговориться ни с кем про него? Кудато делись они по смерти генерала их, графа Шувалова, при котором он играл такую великую ролю? В Петербурге ль то он еще, или куда выбыл? мне и не ума было об этом расспросить и распроведать; а вот при теперешнем случае он, может быть, мне бы и пригодился? Что я не распроведаю о том? право! распроведать бы... но где и как? Постой, -- воскликнул я, продолжая о сем мыслить и час от часу прилепляясь более к этой мысли: всего лучше распроведать о том в доме том, где он тогда жил и который был недалеко отсюда, и мне довольно был знаком и приметен".
   -- "Уж не пойтить ли мне теперь же туда? Время, благо, праздное и свободное! на квартире что ж я буду делать!.. Ей-ей! Сбегаю-ка я туда! Почему знать, может быть и (не) по слепому случаю зашел я сюда в церковь!.. Может быть и сама судьба завела меня сюда, чтоб напомнить мне о сем человеке, и кто знает! может быть он и ныне в состоянии будет мне помочь так, как помог при тогдашнем случае? и ах! когда бы могло это так случиться, и он помог бы мне! Пойду! Ей-ей, пойду, и буде он тут, то адресуюсь прямо к нему! Не великая беда, если и не удастся. Говорится же в пословице: "попытка не шутка, а спрос не беда". Сказав сие, и будучи всеми мыслями и словами сими растроган очень, не стал я долго медлить, но положив с особливым усердием несколько земных поклонов, и вздохнув из глубины сердца моего к небесам, побежал я искать дома, где жил до того господин Яковлев, и как мне от церкви все улицы и переулки были еще довольно памятны, то и не трудно мне было его найтить.
   Теперь, судите же о изумлении и крайнем удовольствии моем, когда, подошед к воротам дома сего, увидел я сходящего с крыльца одного армейского офицера, идущего ко мне па встречу и мне на сделанный мною учтивый вопрос, не может ли он мне сказать, кто живет ныне в этом доме? мне сказавшего:
   "Как кто! да разве вы не знаете? Хозяин, сударь, оного, Михайла Александрович Яковлев"! -- Что вы говорите? -- воскликнул я, обрадуясь до чрезвычайности.
   "Но не знаете ли вы, -- спросил я далее: дома ли он теперь или нет, и где б мне его найтить было можно? он мои давнишний знакомец! -- "Как не знать, отвечал он: я сей только час его видел и иду от него. Он дома, и вы извольте только иттить прямо на крыльцо, а там в зал, а оттуда в двери на лево. Он сидит в кабинете своем, и об вас тотчас ему доложат". -- Покорно вас, батюшка, благодарю, сказал я: вы меня очень обрадовали; но хотелось бы мне вас еще спросить, чем он ныне и служит ли еще и буде служить, то где и при какой должности? -- "Как? ответствовал он мне, удивившись. Неужели вы, батюшка, и того не знаете? он, сударь, бригадир и заседает в военной коллегии, и хотя вторым, но важнейшим из всех членов. Все почти дела он один делает!" -- Не вправду ли? О Боже Всемогущий! воскликнул я, сам себя почти не вспомнив от удовольствия и радости. Ах! как вы меня обрадовали, государь мой! и как я вам за сие благодарен.
   Офицер удивился моему восторгу и не преминул спросить меня, не имею ли я до него нужды, и не нужно ли мне в чем-нибудь его вспоможения?
   -- То-то и дело! -- отвечал я, и нужда превеликая!
   Как генерала своего не застал я дома, то побежал прямо к господину Балабину, с которым и хотелось мне более видеться, и сообщи, ему все, что со мною случилось и рассказал о всех словах г. Яковлева. Он дивился не менее моего нечаянности сего случая, и рад был неведомо как, что я так скоро сим делом спроворил. "Ну! спасибо! право спасибо, Андрей Тимофеевич! говорил он. При тебе, может быть, и нам всем хорошо будет. И на что нам всем лучше сего ходатая и попечителя, и иском бы искать, не найтить нам лучшего. Я сам знаю, что он ворочает почти один всеми делами в военной коллегии. А что касается до генерала нашего, продолжал он, так уговорить его написать то беру уже я на себя. Я на горло ему наступлю, если вздумает он и в том уже нам отказать! Он и не хотя у меня напишет. Соберитесь-ка завтра поранее сюда, и положитесь в том на меня."
   Пришед на квартиру, препроводил я весь остаток того дня уже повеселее прежнего, а люди мои почти вспрыгались от радости, когда я им сказал, что Бог подаст нам надежду быть скоро дома и получить отставку. Да и в ночь, последующую за сим, спал я уже спокойнее, нежели в прошедшую; ибо голова моя набита была мыслями не об армии и не о войне, а уже воображениями приятной сельской жизни.
   На утрие, как пришел я в дом генеральский, то нашел всех моих бывших сотоварищей в собрании, и г. Балабина, ушедшего уже к генералу, с написанным об нас представлением. Он успел уже до меня отобрать ото всех желания и вписать оные против имен в список; а вскоре после того вышел и он от генерала, и завидев нас, сказал: -- "Ну! братцы! скажите спасибо!.. Было хлопот довольно, и на силу, на силу уломал я его, как доброго черта. Не хотел было никак подписывать написанного мною, и чего и чего не говорил он! И не смеет-то, и боится-то государя сделать об нас такое представление, и будет-то оно ни мало не кстати; и не произведет-то нам никакой пользы, и коллегия-то его не послушает, и поднимет только на смех и ничего-то из того не выйдет!.. Словом, он отговаривался всем и всем; но я приступил к нему уже не путем, и говорил наконец: пускай же не выйдет из того ничего, и коллегия его не послушает; но по крайней мере, он не останется нам ничем должен, и мы будем уже на несчастие свое, а не на его жаловаться. И сим-то и подобным тому образом, на силу на силу, преклонил его к тому, чтоб послать такое представление на Божью волю и на удачу. И теперь пойдемте, господа, он велел мне всех вас к себе представить".
   "Ну, так ступайте, батюшка, с Богом и адресуйтесь к нему прямо. Он человек милостивый, и если только ему можно, то все для вас сделает, а особливо, если вы ему знакомы". Сказав сие и раскланявшись со мною, пошел он своим путем далее, а я, оставшись, в несколько минут не мог собраться с духом от удивительного сплетения всех сих обстоятельств, поразившего меня нечаянностию своею до чрезвычайности.
   Наконец, взошед на крыльцо, а потом в зал, довольно мне еще памятный и знакомый, удивился я не нашед в нем ни одного человека, а увидев в правой стороне большие стеклянные двери, а за ними домашнюю церковь, которой в прежнюю мою бытность совсем тут не было. Я, помолившись и тут моему Создателю, и восслав к Нему благодарный вздох за нечаянное приведение меня в дом сей, пошел прямо туда, куда мне сказано было, то есть влево и во внутренние комнаты г. Яковлева. Тут нахожу я одного только лакея, который не успел меня увидеть, как, вскочив, побежал было обо мне сказывать. Но не успел он растворить в кабинет двери, как г. Яковлев, увидев меня сказал: "Пожалуйте сюда!" и между тем, как я ему кланялся и собирался говорить, продолжал: "Что-то мне знакомо лицо ваше, батюшка! кто вы таковы? Пожалуйте мне скажите".
   Не успел я вымолвить, что я Болотов, как спешил он меня обнять и, целуя, продолжал:
   "Ах! Боже мой! сын покойного Тимофея Петровича! Все ли, мой друг здоров? где ты ныне и чем служишь? Да! да! да! бишь при Корфе! продолжал он: и я позабыл было, что мы определили тебя к нему во флигель-адъютанты. Ну! давно ли ты приехал, и хорошо ли тебе служить-то при нем, человек он как-то слишком горячий"! -- Это так! Но это бы все ничего, сказал я. Мы уже привыкли к нему. Но теперь не то меня смущает и огорчает. -- "А что ж"? спросил он меня с поспешностию. -- Ах, батюшка, Михаила Александрович! Нас ведь от него отняли, и велено отправить опять нас в армию! -- "Как это и каким образом"? спросил он удивившись, ибо слух о том до него еще не достиг. Тогда рассказал я ему все дело и, окончив повествование свое, примолвил: "Вот в каких досадных обстоятельствах мы теперь находимся; и я пришел теперь к вам, батюшка Михаила Александрович, просить, нельзя ли вам сделать надо мною великую свою милость. Тогда вы меня, как из мертвых воскресили и всему благополучию моему положили начало, воскресите, батюшка, меня и ныне, если только можно, и избавьте меня каким-нибудь образом от армии, и чтоб мне не ехать опять за границу, откуда я только что приехал. Я всю надежду мою на вас одного полагаю, и вы обяжите ценя тем до бесконечности".
   "Хорошо, мой друг! сказал мне на сие г. Яковлев, и сказав сие, задумался. Я не знаю еще, продолжал он: сделанного об вас нам предписания. Ну, если предписано очень строго и никак того сделать нельзя будет, в таком случае ты меня уж извини тогда, мой друг, невозможного и сам Бог от нас не требует. Однако, между тем, скажи ты мне, куда ж бы тебе хотелось, если не в армию"? -- Ах, батюшка Михаила Александрович! сказал я. Если б только можно было, то я бы никуда не хотел, а желал бы всего более удалиться в свою деревнишку, и питаться в ней чем Бог послал и своими трудами.
   "Это всего лучше! подхватил г. Яковлев, и при нынешних обстоятельствах не мог ты, мой друг, ничего благоразумнее сего выдумать, и я очень бы и очень жалел, если б мог тебе пособить в сем случае. Однако, молись прилежнее Богу и ходи только почаще распроведывать обо всем к нам в военную коллегию. Может быть, мы это как-нибудь и сделаем. Это сколько-нибудь уже легче прочего, а то признаюсь тебе, мой друг, определение ныне по другим местам сопряжено с крайними затруднениями". Я учинил ему за сие пренизкий поклон и хотел было приносить ему тысячу благодарений; но он, не допуская меня до того, спросил далее: -- "Но скажи как ты мне то наперед, послано ли уже от генерала вашего к нам представление об вас, или еще не послано"? -- Нет еще, сказал я. -- "Ну хорошо ж; отвечал он: так слушай же, мой друг! Чтоб удобнее нам можно было сделать, то постарайся ты уже о том, чтоб генерал ваш в представлении своем об вас, не упоминал, ничего об отправлении вас в армию, а вместо того примолвил только, что он просит военную коллегию о учреждении с вами но желаниям вашим, а желания сии чтоб объяснены были против имен ваших в приложенном к представлению списке, и попросите его как можно, чтоб он сие сделал". -- Очень хорошо! сказал я, а с сим и отпустил он меня тогда от себя.
   Теперь легко вы можете сами, любезный приятель, вообразить, с какою радостию побежал я от него к дому генеральскому и сколь приятно было для меня сие краткое путешествие. Я не слыхал почти ног под собою, и все мысли мои заняты были тем и упоены приятнейшею надеждою. Сколько раз на пути сем благодарил я моего Господа, за ниспосланную ко мне и столь очевидную почти от Него помощь и покровительство, и не сомневался уже никак в достижении до желаемого.
   Все мы благодарили г. Балабина за его об нас старание и пошли за ним в кабинет к генералу.
   "Ну, государи мои! сказал он нам при входе: хотя бы мне и следовало, но я расположился уже представить об вас военной коллегии так, как вам хотелось; вот оно. Возьмите его и доставьте сами в коллегию, и дай Бог вам получить все, желаемое вами". Мы кланялись ему и благодарили, и как из всех нас один только я объявил желание иттить в отставку на свое пропитание, а прочим всем хотелось по большей части к делам, то, при выходе нашем от него, кликнул он меня назад и мне по-немецки сказал: "Так ты домой, Болотов, хочешь! и на свое пропитание?" Домой, ваше высокопревосходительство! "Хоть бы и раненько иттить тебе в отставку, продолжал он: при нынешних обстоятельствах разумнее всех это ты делаешь. С Богом, мой друг, с Богом! и дай Бог тебе получить желаемое, и чем бы скорей, тем лучше".
   С сими словами отпустил он меня, и мы в тот же час все гурьбою пошли в военную коллегию и представление о себе подали. Тут велено было нам несколько обождать, а чрез полчаса и вышел к нам г. Яковлев и, спросив нас всем моим товарищам сказал, чтоб они взяли терпение и пообождали, покуда коллегия найдет праздные места, в которые бы можно было их разместить по их желаниям, а между тем от времени справливались бы они о том в коллегии. "А что до вас, г. Болотов, касается, -- обратясь ко мне, продолжал он: -- то вы извольте об отставке вас, в силу указа о вольности дворянства, подать в коллегию особую челобитную; да вот, постойте, я велю ее вам и написать". Сказав сие, обратился он к одному стоявшему тут вахмистру и велел меня отвесть к одному повытчику, чтоб он тотчас написал мне челобитную об отставке и чтоб она в тот же еще день и к подаче подоспела.
   Все удивились такому обо мне особенному приказанию, а вахмистр оказал такую ревность к исполнению повеленного, что в тот же миг подхватил меня и помчал чрез набитые народом комнаты в самую крайнюю, с такою поспешностию, что не дал времени с завидующими уже мне товарищами моими молвить и одного слова и с ними проститься; и, приведя туда, отдал меня с рук на руки повытчику и пересказал все, что ему приказано было. Повытчик мой, не сказав ни ему, ни мне на то ни одного слова, и дав только ему знак рукою, чтобы он шел, сел себе писать по прежнему.
   Я тотчас догадался, что сие значило, и, отвернувшись к стороне, выхватил из кошелька рубль и, всунув ему непреметно его в руку, на ухо ему шепнул: "Пожалуй-ка, мой друг, потрудись и поспеши челобитную написать и будь уверен, что я буду тебе благодарен".
   Не успел я сего сделать, как и началась у нас с ним, против всякого ожидания, сущая комедия. Он вдруг-таки, приподнявшись с места и обратившись ко мне, ну предо мною кривляться и коверкаться, бить себя но брюху, косить разными и Бог знает какими странными манерами свой рот, и вместо всего ответа, с великою поспешностью и только брызгая на меня слюны изо рта, произносить сперва только: -- "Из-из-из-из-из-из-из, -- а там -- су-су-су-су-су-су-су, а потом: то-то-то-то-то-то" и всем тем в такое удивление меня привел, что я остолбенел, и не знал, на что подумать, и сам только в себе твердил и говорил: "Господи! что это такое! И как его по безконечному твержению "из-из-су-су-су и то-то-то", наконец власно, как прорвало, и он вдруг сказал: "изволь, сударь, тотчас", то насилу мог догадаться, что он был превеличайший заика, и насилу удержался, чтоб, смотря на кривлянье рожи его, самому не захохотать и пред ним не одурачиться. Совсем тем, он был деловой и добрый человек, и хоть долго не выговорил: "изволь, сударь, тотчас", но за то, действительно, у него тотчас все поспело, так, что я в тот же еще день успел подать мою челобитную.
   Как сим отправлением нас в военную коллегию должность наша при генерале кончилась, то с сего времени не стал я уже к нему ходить по прежнему ежедневно, а только тогда, как мне хотелось; а чтоб более иметь покоя и свободы, то приказывал варить себе иногда есть дома и занимался уже более литературными своими упражнениями, продолжая между тем переписку с кёнигсбергскими своими друзьями, а особливо с г. Олениным, Александром Ивановичем. Из писанных в сие время к нему писем, хранится у меня и по ныне еще одно, достопамятнейшее и писанное в ответ на то, которым уведомлял он меня о смерти общего друга нашего г. Садовского, которого мне очень жаль было. Я поместил оное в число моих разных нравоучительных сочинений, собранных в особой книжке.
   Напротив того, не оставлял я ходить в военную коллегию для распроведывания, что происходит ежедневно. Она была тогда на прежнем своем месте, в Большой Связи на Васильевском острове, и господин Яковлев так турил моим делом, что на четвертый день после того, а именно 24 мая, назначен был для нас всех, просившихся тогда в отставку, смотр, и мы должны были поодиночке входить в присутственную комнату и показывать себя господам членам. Смотр сей для некоторых из означенных к оному был и неблагоприятен. Они выходили из судейской с огорченными и печальными лицами и сказывали, что им было для разных причин отказано. Я трепетал тогда духом, боясь, чтоб не последовало того же и со мною, и минута, в которую предстал я пред господ решителей своего жребия, была для меня самая тяжкая: я стоял ни жив ни мертв, когда они меня осматривали с головы до ног и бывший первым членом генерал-поручик Караулов стал говорить другим, что мне в отставку было бы еще рано и я слишком еще молод.
   Вся кровь во мне взволновалась при услышании сего слова, а сердце затрепетало так, что хотело выскочить из груди моей; но, по счастию, г. Яковлев недолго дал мне страдать в сем мучительном состоянии. Он, обратись к г. Караулову, сказал:
   -- Он ведь просится на свое пропитание, так для чего ж не отпустить нам его?
   И не дожидавшись его ответа, а обратись ко мне, спешил громко произнесть то важное и толико ободрившее и обрадовавшее меня слово:
   -- С Богом! С Богом, когда на свое пропитание! А как то же повторил уже и господин Караулов,
   то я, сделав им пренизкий поклон, вышел из судейской, сам себя почти не вспомнив от радости и удовольствия. Ибо минута сия была решительная, и я мог уже считать себя с самой оной отставленным и от всей службы освобожденным вольным человеком. Не могу изобразить, с каким удовольствием шел я тогда на свою квартиру и как обрадовал известием о том людей своих. И поелику я тогда почитал отставку свою достоверною и надеялся вскоре получить и свой абшид, то начали мы с самого того дня собираться к отъезду из Петербурга в деревню и запасаться всем нужным к такому дальнему путешествию. Я тотчас поручил приискивать мне скорее купить лошадей, ибо прежние были распроданы, и люди мои так тем спроворили, что достали мне на третий же день после того купить прекрасную и добрую пару серых лошадей, а как третья у меня уже была, то в короткое время и готовы мы были уже к отъезду. Со всем тем, дело мое в военной коллегии по разным обстоятельствам продлилось долее, нежели как я думал и ожидал, и даже до самого 14-го июня месяца.
   Во все сие время не оставлял я всякий день ходить в военную коллегию и горел как на огне, желая получить скорее свой абшид. Пуще всего тревожило меня то, что обстоятельствы в сие время в Петербурге становились час от часу сумнительнейшими. Ибо как государь около сего времени со всем своим двором отбыл из Петербурга на летнее жилище в любезный свой Ораниенбаум, то по отъезде его народный ропот и неудовольствие так увеличились, что мы всякий день того и смотрели, что произойдет что-нибудь важное, и я трепетал духом и боялся, чтоб таковой случай не остановил моего дела и не захватил меня еще неотставленным совершенно и чтоб не мог еще совсем оного разрушить.
   Наконец настало помянутое 14-е число июня, день, наидостопамятнейший в моей жизни; и я получил свой с толиким вожделением желаемый абшид. В оном переименован я был из флигель-адъютантов армейским капитаном; ибо как я в чине сем не выслужил еще года, то сколько ни хотелось господину Яковлеву дать мне при отставке чин майорский, но учинить того никак было не можно; но я всего меньше гнался уже за оным, а желал только того, чтоб меня скорее отставили и отпустили на свободу.
   Таким образом кончилась в сей день вся моя 14 лет продолжавшаяся военная служба, и я, получив абшид, сделался свободным и вольным навсегда человеком.
   Не могу изобразить, как приятны были мне делаемые мне с переменою состояния моего поздравления и с каким удовольствием шел я тогда из коллегии на квартиру. Я сам себе почти не верил, что я был тогда уже неслужащим, и идучи, не слыхал почти ног под собою: мне казалось, что я иду по воздуху и на аршин от земли возвышенным, и не помню, чтоб когда-нибудь во все течение жизни моей был я так рад и весел, как в сей достопамятный день, а особливо в первые минуты по получении абшида. Я бежал, не оглядываясь, с Васильевского Острова и хватал то и дело в карман, власно как боясь, чтоб не ушла драгоценная сия бумажка.
   Сколько ни случилось тогда со мною мелких денег, оставшихся от тех, кои роздал я в коллегии подъячим, писцам и сторожам, все их роздал попадающимся мне на встречу нищим, и за благодарный молебен, который заставил я в то же время отслужить, забежав в ту же самую церковь, из которой произошло мое благополучие, с радостию заплатил целый рубль служившему священнику.
   С каким же усердием и с какими чувствами душевными благодарил я во время оного Всевышнее Существо, того изобразить уже никак не могу. Впрочем, хотел было я в тот же час забежать к генералу своему и с ним распрощаться, дабы на утрие ж можно было мне ехать из Петербурга; но как услышал, что его нет дома и что не будет и обедать домой, то пробежал прямо на квартиру и там обрадовал также своих людей. С величайшим удовольствием отобедал, а после обеда не преминул сходить в дом к г. Яковлеву и принесть см за милость и благодеяние, оказанное им мне, наичувствительнейшее благодарение.
   Он принял меня в сей раз еще ласковее, нежели прежде, изъявлял удовольствие свое, что мог мне в сем случае услужить, жалел что не мог мне доставить майорского чина; был признательностию моею очень доволен, проговорил со мною более часа и отпустил меня, с пожеланием мне всех благ на свете. Словом, он очаровал меня своими поступками, и я так доволен был сим человеком, что и по ныне еще благословляю мысленно намять его и желаю праху его ненарушимого покоя.
   По отдании долга сему моему милостивцу и благодетелю, осталось мне распрощаться только с моим генералом и также поблагодарить его за все оказанное им мне добро, во всю мою при нем кёнигсбергскую и тогдашнюю бытность. Правда, хоть добра сего было и очень мало, и не только я, но и никто из всех подкомандующих его не мог похвалиться, чтоб воспользоваться от него какими-нибудь особыми милостями и благодеяниями, и он был как-то очень скуп на оные и не умел ни мало ценить все делаемые ему услуги, однако, как казалось, требовал того не только долг, но и самая благопристойность, чтоб его поблагодарить за все и все, то положил я сделать то в последующее утро и какою-нибудь половинкою дня пожертвовать сему долгу. Но вообразите себе, любезный приятель, сколь великой надлежало быть моей досаде, когда, пришед поутру к нему в дом, услышал я, что к нему присылай был от государя нарочный, и что он еще в ту же ночь ускакал к нему в Ораниенбаум. Меня поразило известие сие как громовым ударом, и я руки почти у себя ел, что не сходил к нему накануне того дня в вечеру проститься как и хотел было то сделать. Но как пособить тому было уже нечем, то пошел я к бывшему его и живущему еще по-прежнему тут в доме генеральс-адъютанту Балабину, чтоб спросить его, не знает ли он, на долго ли генерал туда поехал, и что он присоветует мне делать: дожидаться ли его возвращения, или не дожидаться. Сей искренний друг сказал мне, что хотя он никак не знает, на долго ли генерал отлучился, однако не думает, чтоб отсутствие его могло надолго продолжиться, и что я очень дурно сделаю, ежели не дождусь его и уеду, не распрощавшись. Я признался в том и сам, и хотя у меня и все уже к отъезду было в готовности и спешить оным побуждало меня все и все, однако, как сам собою, так и по совету друга моего, решился я дождаться генеральского возвращения.
   Но не досада ли для меня была сущая, когда власно, как нарочно, для мучения моего, случись так, что государь зачем-то задержал его там долее, нежели все мы думали и ожидали. Итак, я его ждать день, ждать другой, не едет, наступил третий.
   Проходит и оный, а о возвращении генеральском нет ни слуху, ни духу, ни послушания. Нетерпеливость меня пронимает. Я мучусь и горю, как на огне, посылаю то и дело людей проведывать к нему в дом, измучиваю всех оных, а не пронявшись тем, иду наконец сам и опять к г. Балабину, и спрашиваю, нет ли по крайней мере какого слуха о генерале. -- "Вот тебе и слух весь, говорит он: что генерал еще там и не знает и сам, когда государь его отпустит и также пряжится как на огне". Горе на меня напало тогда превеликое. Господи! когда это будет? говорю я и требую опять совета; а он опять советует мне ждать, а буде не хочу, то другого не останется, как съездить разве самому в Ораниенбаум и с генералом проститься. -- И! что ты говоришь! подхватил я, поеду ли я туда; кого и смотри, что бунт и возмущение и беда; не только кому иному, но и самому государю; а я чтоб туда поехал!.. Долго ли до беды! пропади они!
   "То правда, отвечал г. Балабин, ехать туда теперь очень, очень страшненько, как попадешься под обух, так нечего говорить!" -- То-то и дело, подхватил я: а здесь все-таки воля Господня! лошади у меня готовы и все укладено почти, и какова не мера, так долго ли запречь и навострить лыжи.
   Сим образом поговорив и вновь посудачив о тогдашних смутных и опасных обстоятельствах, решился наконец я, положась на волю божескую, дожидаться еще генерала. И жду опять день, жду другой, жду третий, но о генерале все еще нет ни слуху, ни духу, ни послушания, а волнение в народе час от часу увеличивается. Уже видим мы, что ходят люди, а особливо гвардейцы, толпами и въявь почти ругают и бранят государя. "Боже Всемогущий! говорим мы, сошедшись с помянутым господином Балабиным, что это выйдет из сего? не даровым истинно все это пахнет"! и считаем почти часы, которые проходили еще с миром и благополучно.
   Наконец, и только уже за шесть дней до воспоследовавшей революции, к неописанному моему удовольствию, прискакал наш генерал, и мы на силу, на силу его дождались. И как он прислан был только на несколько часов от государя в Петербург, и ему для обратной езды переменяли только лошади, то друг мой, услышав о том, присылает ко мне с известием о том нарочного, и с напоминанием, чтоб я спешил скорее и заставал генерала. Я не вспомнил сам себя тогда от радости, и как стоял, так и побежал к генералу.
   Сей ничего еще не знал о моей отставке и обрадовался, услышав, что я получил так скоро желаемое увольнение. "Счастливый ты человек, мой друг, сказал он мне: что ты уж на свободе! Я сам желал бы теперь находиться отсюда верст за тысячу. Прости, мой голубчик! продолжал он, меня целуя: Дай Бог тебе всякого благополучия, и чтоб жить тебе весело и счастливо в деревне". Я поблагодарил его за все его оказанные благосклонности и, прощаясь с ним, пожелал и ему от искреннего сердца всех на свете благ, позабыв все претерпенные от него в разные времена досады и огорчения, и это было в последний раз, что я его видел.
   После сего не стал я уже ни минуты долее медлить в Петербурге; но уклавшись, велел скорей запрятать лошадей и, пролив слезы две, три при прощаньи с моим другом г. Балабиным, поскакал неоглядкою из сего столичного города, оставив его и все в нем в наисмутнейшем состоянии, и будучи неведомо как рад, что уплелся из него целым и невредимым. И как самым сим кончилась и вся моя петербургская служба и в сей столице пребывание, то окончу сим и теперешнее письмо свое, сказав, что я есмь, и прочее.
  

РЕВОЛЮЦИЯ 1762 ГОДА

ПИСЬМО 99-е

  
   Любезный приятель! Продолжая теперь повествование мое далее, скажу вам, что не успели мы, выбравшись за заставу, от Петербурга несколько отъехать, как сделавшееся в повозке моей небольшое повреждение принудило нас на несколько минут остановиться, и как случилось сие в таком месте, откуда можно было нам еще сей город видеть, то, воспользуясь сею остановкою, восхотел я посмотреть еще на него в последний раз и посмотреть не одними телесными, но вкупе и умственными, душевными очами. Итак, покуда кибитку поправляли, вышел я из оной и, присев на случившийся тут небольшой бугорок и смотря на город сей, углубился в разные об нем размышления. Я вспоминал, с какими чувствиями я в него въезжал за три месяца до того, пробегал в мыслях своих все мною виденное в нем в течение сего времени и все случившееся в нем со мною, и наконец, вообразив все критическое и смутное положение, в котором я его оставил, сам себе говорил:
   -- Ах! Что-то произойдет в тебе, милый и любезный город? Не обагришься ли ты вскоре кровью граждан твоих и не текли бы целые потоки оной по твоим стогнам и мостовым! Обстоятельства очень дурны, в каких я покинул тебя! Наготове все к превеликому в тебе возмущению. Дай Бог, чтоб не произошло бунта, подобного стрелецкому!.. Слава Богу, что я уплелся из тебя благовременно и что не увижу всех зол, которые готовятся, может быть, поразить тебя. Счастлив ты будешь, если произойдет в тебе что-нибудь не столь опасное и бедственное, и ты отделаешься без междуусобноЙ брани от того. Но я-то, я-то! Зачем таким приведен был в недра твои?.. Не получил я в тебе в сей раз ни малейшей себе пользы, кроме того, что отставлен от службы; но сие не мог ли б я при нынешних обстоятельствах и не будучи в тебе и везде получить?.. Со всем тем, верно не без причины же приведен я был в тебя судьбою моею?... И ах! не для того ли сие было, чтоб, во-первых: избавить меня через то от езды из Кенигсберга к полку моему, бывшему тогда в землях цесарских, а ныне находящемуся в прусских владениях, в корпусе графа Чернышева, куда б по разрушении нашего правления королевством прусским, должен был неминуемо ехать и ныне вместе с пруссаками воевать против цесарцев и там подвергаться таким же военным опасностям, каким подвергаются другие офицеры полку нашего. И благодетельная судьба не хотела ли меня спасти и освободить от оных! Во-вторых: чтоб я, находясь в тебе, имел случай видеть большой свет, видеть двор и все происходящее в нем, насмотреться жизни знатных и больших бояр, насмотреться до того, чтоб получить к ней и ко всему виденному омерзение совершенное. Сего только мне недоставало еще, и сие, может быть, и надобно было еще к тому, чтоб я не мог впредь и ею никогда прельщаться и тем спокойнее и счастливее жить в деревне, куда теперь ведет меня судьба моя!.. И ах! ежели это так, то сколь обязан я за то пекущемуся о пользе моей промыслу Господню? Сколь много должен я благодарить его за то! А что оный имел и здесь попечение обо мне, это доказал мне ясно последний случай и почти очевидное вспоможение, оказанное им мне при отставке моей. Вообще, мог ли я при отъезде моем из Кенигсберга думать и помышлять, чтоб я в такое короткое время мог так много увидеть, так многое узнать и так скоро получить то, чего желало всего более мое сердце? Не очевидное ли в том во всем было распоряжение судеб и промысла обо мне Господня?.. Мог ли я даже за месяц до сего думать и помышлять, чтоб я теперь уже был совершенно на свободе и так скоро находиться буду в путешествии и куда же? На свою родину и в деревню, которую за полгода до сего никогда и видеть не надеялся?.. Ах! все это действовала невидимая рука Господня, и не обязан ли я ему за то бесконечною благодарностью.
   Сим и подобным сему образом говорил я сам с собою до тех пор, покуда продолжалась поправка, и меня стали звать садиться в повозку. Тогда, взглянув в последний раз на Петербург и сказав:
   -- Прости, любезный град! Велит ли Бог мне когда опять тебя видеть? -- сел в свою кибитку и, поскакав, старался и в самый еще тот же день отъехать колико можно далее. Однако, как мы ни спешили, но не прежде могли доехать до Новагорода, как 25-го числа июня. Тут сделался вопрос: куда мне ехать и прямо ли продолжать свой путь в Москву, или повернуть направо во Псков и заехать к старшей сестре моей и ее мужу, г. Неклюдову. Многие причины убеждали меня к сему последнему. Уже миновало тому более шести лет, как я расстался с сею сестрою моею, и Богу известно, когда б удалось мне ее видеть опять, если б не решился я тогда к ней заехать.
   Отдаленность жилища ее от моих деревень не могла подавать мне никакой надежды к скорому с нею свиданию, к тому ж влекла меня к ней и маленькая моя библиотечка. Вся она, будучи из Кенигсберга морем в Петербург, а оттуда к ней привезена, находилась у ней в доме, и мне хотелось привезть ее с собою в свою деревенскую хижину; а не менее и самая любовь, которую с самого младенчества имел я к сестре своей, к тому ж меня преклоняла. А все сие и убедило меня велеть поворачивать вправо и ехать по псковской дороге.
   Как время было тогда почти наилучшее в году и погода случилась добрая и сухая, то ехать нам при спокойном и радостном сердце было не скучно и хорошо; и езда продолжалась с таким успехом, что мы 28-го июня доехали благополучно до Пскова, а 29-го числа и до жилища сестры моей, не имев в пути сем никаких приключений, кои стоили б того, чтоб упомянуть об оных.
   Не успел я приблизиться к тем пределам, где жила сестра моя, и увидеть те места, которые мне с малолетства были знакомы и в которых я весь почти четырнадцатый год моей жизни препроводил так весело и хорошо, как по всей душе моей разлилась некая неизобразимая радость, и я на все знакомые себе места смотрел с таким удовольствием, какое удобнее чувствовать, нежели описать можно. Я нашел в самом селении зятя моего уже превеликую перемену. Он жил хотя еще в прежнем своем доме, но у него построен был уже новый, несравненно перед тем огромнейший, и воздвигнут на высоком холме на поле по конец всего селения сего и стоящий несравненно на красивейшем перед прежним месте. Я увидел здание сие уже издалека и не узнал бы, если б не так коротко знакомы были мне все окрестности оного.
   Зять мой и сестра находились тогда дома, как я приехал, и как они обо мне давно уже ничего не слыхали и, не зная даже и о петербургской моей службе, считали меня все еще в армии и в Кенигсберге, то, судите сами, сколь великой надлежало быть их радости, когда они вдруг увидели меня, вошедшего к себе в комнату. Сестра моя сама себя не вспомнила от чрезмерности оныя, а не менее рад был и я, ее увидев. Слезы радости и удовольствия текли только тогда из ее и из моих очей, и мы едва успевали отирать оные. А не менее рад был приезду моему и зять мой. Что ж касается до их сына, которого имели они только одного и которого, оставив ребенком, увидел я тогда уже довольно взрослым мальчиком, то он не знал, как лучше приласкаться ко мне и не отходил от меня ни пяди. Весь дом и все люди их, любившие меня издавна, сбежались от мала до велика; все хотели видеть меня, и я принужден был всем давать целовать руки свои. И, о как приятны были мне первые минуты сии. Сестра не могла довольно наговориться со мною, а услышав, что я уже в отставке, не могла долго поверить, а потом довольно надивиться и нарадоваться тому. Словом, вечер сей был для всех нас радостный и один из наилучших в жизни моей.
   Я расположился в сей раз пробыть у сестры моей не более недель двух или трех, дабы мне можно было до осени еще успеть доехать до своей деревни. Но не прошло еще и одной недели с приезда моего, как вдруг получаем мы то важное и всех нас до крайности поразившее известие, что произошла у нас в Петербурге известная революция, что государь свергнут был с престола и что взошла на оный супруга его, императрица Екатерина II {См. примечание 1 после текста.}.
   Не могу и поныне забыть того, как много удивились все тогда такой великой и неожидаемой перемене, как и была она всем поразительна и как многие всему тому обрадовались, а особливо те, которым характер бывшего императора был довольно известен и которые о добром характере нашей новой императрицы наслышались. Для меня все сие было уже не так удивительно, ибо я того некоторым образом уже и ожидал. И как я из Петербурга только что приехал, то и заметан был от всех о тамошних происшествиях вопросами, и я принужден был, как родным своим, так и приезжавшим к им соседям все, что знал и самолично видел, рассказывать. Но как и я о точных обстоятельствах сего великого происшествия столь же мало знал, как и они, ибо из первого короткого о том манифеста ничего дельного нам усмотреть было не можно, то не менее и я был любопытен о всех подробностях узнать, как и они. Узнав же потом обо всем в подробность, радовались тому, что совершилось сие без всякой междуусобной брани и обагрения земли кровью человеческой.
   Теперь не за излишее почел я известить вас, любезный приятель, хотя вкратце о помянутых подробностях сей великой революции, при которой хотя и не случилось мне быть самолично, но как наиглавнейшие обстоятельствы оной и бывшие при том происшествия сделались мне со временем знакомы, то и могу вам оные, как современник тому, пересказать и тем усовершенствовать сколько-нибудь историю о правлении, жизни и конце бывшего у нас императора Петра III.
   Я уже упоминал вам, каким слабостям и невоздержанностям подвержен был сей внук Петра Великого и как своими крайне соблазнительными и неосторожными поступками возбудил он в народе на себя ропот и неудовольствие, а в высших и знатных господах совершенную к себе ненависть. Со всем тем и каково сие всенародное неудовольствие было ни велико, однако, казалось, что государю всего того вовсе было неизвестно. Он, окружен будучи льстецами и негодными людьми и не зная ничего или не хотя-таки и знать, что в народе происходило и в каком расположении были сердца оного, продолжал беззаботно по-прежнему упражняться всякий день в пированиях, забавах и всякого рода увеселениях и обыкновенном своем прилежном опоражнивании рюмок и стаканов. И дабы свободнее можно было ему во всем том, в сообществе с любимцами и любовницею своею, Воронцовой, упражняться, переехал со всем своим придворным штатом в любимый свой Ораниенбаум, где и происходили у него ежедневно по дням муштрования своего голштинского маленького и только в 600 человек состоящего корпуса, но на который он всех больше надеялся, а по вечерам пирушки и всех родов забавы. А как приближался день его имянин и ему хотелось препроводить его как можно веселее, то и приглашены были туда из Петербурга многие знатные обоего пола особы, и по сему случаю было там великое собрание оных.
   Между всеми сими веселостьми и забавами не оставлял он, однако, заниматься временно и политическими делами и затеями; но все они были как-то невпопад и не столько в пользу, сколько во вред ему служили и обращались. Привязанность его к помянутому дяде своему, голштинскому принцу Жоржу, была так велика, что он, не удовольствуясь тем, что осыпал его честьми и богатством и сделал штатгальтером и наместником своим во всей Голштинии, но восхотел еще, каким бы то образом ни было, доставить ему и Курляндское герцогство во владение, которым владел тогда принц Карл, сын Августа, короля польского. У сего принца намерен был государь, оное отняв, доставить сперва освобожденному из ссылки прежнему герцогу Бирону, а сего заставить потом поменяться на иные земли с принцем Жоржем.
   Итак, сие намерение занимало его с одной стороны, а с другой, и всего более, занят был он затеваемою войною против датчан. На сих сердит он был издавна и ненавидел их даже с младенчества своего, за овладение ими каким-то неправедным образом большею частик" его Голштинии. Сию-то старинную обиду хотелось ему в сие время отмстить и возвратить из Голштинии все отнятое ими прежде, и по самому тому и деланы были уже с самого вступления его на престол к войне сей всякого рода приготовления. А как слухи до него дошли, что и датчане, предусматривая восходящую на них страшную бурю, также не спали, а равномерно не только делали сильные к войне приготовления, но и поспешили захватить войсками своими некоторые нужные и крайне ему надобные места; то сие так его разгорячило, что он, приказав иттить армией своей из Пруссии прямо туда, решился отправиться сам для предводительствования оною и назначил уже и самый день к своему отъезду, долженствующему воспоследовать вскоре после отпразднования его именин Петрова дня. Принца же Жоржа отправить в Голштинию наперед, который для собрания себя в сей путь и приехал уже из Ораниенбаума в Петербург, и по самому тому и случилось ему быть в сем городе, когда произошла известная революция.
   Таковые его замыслы и предприятия были всем россиянам столь неприятны, что некоторые из бывших у него в доверенности и прямо ему усердствующих вельмож отговаривали ему, сколько могли, все сие оставить, а советовали лучше ехать в Москву и поспешить возложением на себя императорской короны, дабы через то удостоверить себя поболее в верности и преданности к себе своих подданных; также, чтоб он лучше первое время правления своего употребил на узнание своего государства, нежели на путешествие в чужие земли и на занятие себя такими делами, в которых он еще не имел опытности. Но все таковые представления и предлагаемые ему примеры деда его, Петра Великого, были тщетны. Он не внимал никаким сим искренним советам, отвергал все оные, а последовал только внушениям своих льстецов и друзей ложных, старающихся слабостьми его всячески воспользоваться и толикий верх над ним уже восприявших, что он повиновался почти во всем хотениям оных.
   У сих негодных людей наиглавнейшее попечение было о том, чтоб рассорить его с императрицею, его супругою, и привесть ее ему в ненависть совершенную, и не можно довольно изобразить, сколь много они в том успели. Они довели его до того, что он не только говорил об ней с явным презрением публично, но употреблял притом столь непристойные выражения, что никто не мог оных слышать без досады и огорчения. Словом, слабость его в сем случае до того простиралась, что запрещено было от него даже садовникам петергофским, где тогда сия государыня по его велению находилась, давать ей те садовые фрукты, о которых он знал, что она была до них великая охотница.
   При таком расположении его духа и произведенной ненависти к его супруге, не трудно было им наговорить ему, что сплетается против него от нее с некоторыми приверженными к ней людьми умысел и заговор и что у ней на уме есть тотчас по отбытии его из государства уехать в Москву и там, при помощи их, велеть себя короновать и что она посягает на самую жизнь его. И как государь всему тому поверил, то и стал думать только о том, чтоб супругу свою схватить и заключить на весь ее век в монастырь. Сие, может быть, он и произвел бы действительно, если б обыкновенная его неосторожность все его намерения, разрушив, не уничтожила. Так случилось, что накануне самого того дня, в который положено было им сие исполнить и в действо произвесть, ужинал он в доме у одного из своих первейших министров, где, по несчастию его, находились и некоторые из преданных императрице и такие люди, которым поручено было от нее наблюдать все его движения и замечать каждое его слово и деяние. Итак, при присутствии их надобно было ему проговориться и неосторожно выговорить некоторые слова, до помянутого намерения относящиеся. Не успел один из сих преданных императрице оных услышать и из них усмотреть намерения государя, как в тот же момент ускользает он из того дома и скачет в ту же ночь в Петергоф, где находилась тогда императрица и, ничего о том не зная, спала спокойно с одной только наперсницею своею. Всего удивительнее то, что наперсницею сею и вернейшею приятельницей ее была родная сестра любовницы государевой, Катерина Романовна Воронцова, бывшая замужем за князем Дашковым, и женщина отличных свойств и совсем не такого характера, какого была сестра ее {См. примечание 3 после текста.}. Обеих их разбуждают и прискакавший уведомляет их, в какой опасности они находятся. Императрице сделался тогда каждый час и каждая минута дорога. По случаю заарестования одного из числа приверженных к ней, подозревала она, что государь узнал как-нибудь о их заговоре; к тому ж и он сам дал ей знать, что желает он в следующий день вместе с нею обедать в Петергофе, а в самый сей день и намерен он был ею овладеть. Итак, государыне нельзя было терять ни минуты времени, и она должна была употреблять все, что только могла, и отваживаться на все для своего спасения; а потому минута сия и сделалась решительною, и она мужественно отважилась на то предприятие, которому все так много после удивлялись. Она в тот же миг выходит тайно из дворца петергофского, садится в простую коляску и господами Орловыми с величайшею поспешностью отвозится в Петербург. Она приезжает 28-го июня еще до восхождения солнца в Невский монастырь и посылает тотчас в гвардейские полки за знаменитейшими их и преданными ей начальниками оных. Сии рассеивают тотчас слух о том по всей гвардии и по всему городу, так что в семь часов утра был уже весь Петербург в движении. Вся гвардия без всякого порядка бежала по улицам, и смутный крик и вопль народа, не знающего еще о истинной тому причине, предвозвещал всеобщую перемену. А через несколько потом минут и является государыня, въезжающая в город, окруженная почти всею конною гвардиею, ее прикрывающею. Шествие ее простиралось прямо к Казанской соборной церкви, и тут провозглашается она императрицею и самодержицею всероссийскою и принимает первую, от случившихся при ней, присягу; а потом, при провождении своей гвардии и множества бегущего вслед народа, шествует в Зимний дворец и окружается там гвардиею и бесчисленным множеством всякого звания людей, радующихся и кричащих: -- Да здравствует мать наша императрица Екатерина!
   Со всем тем для всех непонятно было сие происшествие. Самый народ, наполняющий всю площадь и все улицы кругом дворца и восклицающий во все горло, не знал ничего о самых обстоятельствах сего дела. Тотчас привезены были и поставлены для защищения входа во дворец заряженные ядрами и картечами пушки, расстановлены по всем улицам солдаты и распущен слух, что государь, будучи на охоте, упал с лошади и убился до смерти и что государыня, как опекунша великого князя, ее сына, принимает присягу. В самое то же время приказано было всем полкам, всему духовенству, всем коллегиям и другим чиновникам собраться к Зимнему дворцу для учинения присяги императрице, которая и учинена всеми, не только без всякого прекословия, но всеми охотно и с радостию превеликою. Наконец издан был в тот же еще день первый о вступлении императрицы краткий манифест и с оным, и с предписаниями что делать разосланы всюду во все провинции и к предводителям заграничной армии курьеры.
   Между тем, как сия торжественная присяга производилась, забраны были под караул все те, на которых было хотя некоторое подозрение, а народ вламывался силою в кабаки и, опиваясь вином, бурлил и грозил перебить всех иностранцев; но до чего, однако, был не допущен, так что претерпел от него только один принц Жорж, дядя государев. Сей не успел увидеть самопервейшего стечения народа, как догадавшись о истинной тому причине, вскакивает с поспешностью на лошадь и скачет в Ораниенбаум к государю. Никто из всех слуг его не видал, как он вышел из дома, и один только гусар его последовал за ним. Но один отряд конной гвардии, встретившись с ним за несколько шагов от дома, узнав, схватывает его и, позабыв все почтение, должное дяде императорскому, снимает с него шляпу и принуждает сойтить с лошади, и он подвергается при сем случае величайшей опасности. Один рейтар {Немецкое -- кавалерист, всадник.} взмахнулся уже на него палашом своим и разнес бы ему голову, если б, по счастию, не был еще благовременно удержан и до того не допущен. Его сажают в карету и везут ко дворцу; но в самое то время, когда он стал из нее выходить, присылается повеление отвезть его опять в его дом и приставить там к нему и ко всему его семейству крепкий караул. Принц, при привезении его туда, находит весь свой дом уже разграбленным, людей своих всех изувеченных и запертых в погреб, все двери разломанные и все комнаты начисто очищенные. У самых принцев, сыновей его, отняты часы, деньги, сняты кавалерии и сорваны даже мундиры самые. Одна только спальня принцессы осталась пощаженною, да и то потому, что защищал ее один унтер-офицер. Принц, увидев сие, сделался как сумасшедший от ярости, но ему ни метить за сие, ни племяннику своему, императору, помочь было уже не можно.
   Такое ж несчастие претерпел при самом сем случае и мой генерал Корф, случившийся в сие время также в Петербурге. Толпа гренадер вломилась в дом его и не только разграбила многое, но и самому ему надавала толчков; но, по счастию, присланный от государыни успел еще остановить все сие и спасти его от погибели.
   Между тем, как все сие происходило в Петербурге, государь, ничего о том не зная, не ведая, находился в своем Ораниенбауме, и говорили, что оплошность его была так велика, что в ту же еще ночь, когда государыня уехала из Петергофа, некто хотел его о том уведомить и, написав цидулку, положил подле него в то время, когда он, веселяся на вечеринке, играл на скрипице своей какой-то концерт, и хотя цидулку сию он и усмотрел, но находясь в музыкальном энтузиазме и не хотя никак прервать игру, оставил ее без уважения, а намерен был прочесть ее после; но как по окончании концерта он об ней вовсе позабыл и от стола того отошел прочь, то нашлись другие, которые видевши все то и как подозрительную ее искусненно и поприбрали к себе, и чрез то не допустили его узнать и прочесть такое уведомление, от которого зависела безопасность не только его престола, но и самой жизни. А как и в Петербурге приняты были все предосторожности и расставлены были по всем дорогам люди, чтоб никто не мог прокрасться и дать обо всем происходившем знать государю, то и не узнал он до самого того времени, как по намерению своему приехал в Петергоф, чтоб в последний раз с государыней отобедать и ее взять потом под караул. Теперь посудите сами, сколь изумление его долженствовало быть велико, когда, приехав в Петергоф, не нашел он тут никого, и легко мог заключить, что это значило и чего ему опасаться тогда надлежало. Неожидаемость сия поразила его как громовым ударом и повергла в неописанный страх и ужас... Со всем тем усматривал он, что надлежало ему принимать скорейшие меры, и его первое намерение было то, чтоб послать за своими голштинскими войсками и защититься ими от насилия. Но престарелый фельдмаршал Миних представил ему, что такому маленькому числу войска и шестистам его человекам не можно никак противоборствовать целой армии и что в случае обороны легко можно произойтить, что от раздраженных россиян и все находящиеся в Петербурге иностранцы могут быть изрублены. Напротив того, предлагал он два пути, которые неоспоримо в тогдашнем случае были наилучшие, выключая третьего, но о котором тогда ни государю, ни другим и в мысль не пришло.
   -- Всего будет лучше, -- говорил ему сей опытный генерал, -- чтоб ваше величество либо прямо отсюда в Петербург отправиться изволили, либо морем в Кронштадт уехали. Что касается до первого пути, то не сомневаюсь я, что народ теперь уже уговорен; однако если увидит он ваше величество, то не преминет объявить себя за вас и взять вашу сторону. Если ж, напротив того, отправимся мы в Кронштадт, то овладеем флотом и крепостью и можем противников наших принудить к договорам с собою.
   Государь избрал сие последнее. Отсылает голштинцев своих обратно в Ораниенбаум, приказывает им тотчас сдаться, как скоро на них нападут, а сам, со всеми при нем бывшими, садится на яхту и отплывает к Кронштадту. Многие знатные госпожи, коих мужья были в Петербурге, не восхотели отстать от своего государя и последовали за оным.
   Как расстояние от Петергофа до Кронштадта не очень велико, то приплывают они туда довольно еще рано, но принимаются очень худо. Часовые кричат, чтоб яхта не приставала к берегу, и как государь сам кричит и о своем присутствии им объявляет, то они отвечают ему, сказывая напрямки, что он уже не император, а обладает Россиею уже не он, а императрица Екатерина Вторая. Потом говорят ему, чтоб он отъезжал прочь, а в противном случае дадут они залп изо всех пушек по его судну.
   Что оставалось тогда сему несчастному государю делать? Он приводится тем в неописанное изумление и другого не находит, как восприять обратный путь. Несчастие начало его гнать уже повсюду, и согласно с тем сплелись и обстоятельства все удивительным образом. Известие о вступлении государыни на престол получено было в Кронштадт только за полчаса до его прибытия и привез оное один офицер из Петербурга, с повелением, чтоб комендант присягал со всем гарнизоном императрице. И надобно ж было так случиться, что комендант сею неожидаемостью приведен был в такое смущение и замешательство мыслей, что ему и в голову не пришло того, чтоб сего присланного арестовать и донесть о том государю. А он начал только делать некоторые оговорки, дабы собраться между тем с духом; а присланный так был расторопен, что воспользуясь сим изумлением коменданта, велел тотчас самого его арестовать приехавшим с ним многим солдатам, сказав ему при том то славное и достопамятное слово:
   -- Ну, государь мой, когда не имели вы столько духа, чтоб меня арестовать, так арестую я вас.
   Между тем яхта отвозит изумленных пловцов своих в обратный путь и приплывает с ними уже не в Петергоф, а прямо к Ораниенбауму, однако не прежде как уже поутру на другой день. Тут поражается государь еще ужаснейшим известием, а именно, что императрица, его супруга, прибыла уже с многочисленным войском и со многими пушками из Петербурга в Петергоф. Было сие действительно так; ибо государыня успела еще в тот же день, собрав все гвардейские и другие бывшие в Петербурге полки и предводительствуя сама ими, вечером из Петербурга выступить и, переночевав по походному в Красном Кабачке, со светом вдруг отправиться далее, и как Петергоф отстоит только 28 верст от Петербурга, то и прибыла она в оный еще очень рано. А не успел государь от поразившего его, как громовым ударом, известия сего опамятоваться и собраться с духом, как доносят ему, что от новой государыни прибыл уже князь Меньшиков с некоторым числом войска и с пушками для вступления с ним в переговоры, и требует, чтоб все голштинские войска сдались ему военнопленными. Сие смутило еще более государя и расстроило так все его мысли, что как некоторые из офицеров его, случившиеся при том, как было принесено известие сие, стали возобновлять уверения свои, что они готовы стоять до последней капли крови за своего государя и охотно жертвуют ему своею жизнью, то не хотел он никак согласиться на то, чтоб толико храбрые люди вдавались, защищая его, в очевидную опасность. И пекущийся о благе России промысл Господень так тогда затмнил весь его ум и разум, что он и не помыслил даже о том, что ему оставался еще тогда путь, никем еще не прегражденный и свободный. Он имел тогда при себе более 200 человек гусар и драгунов, снабденных добрыми лошадьми, преисполненных мужества и готовых обороняться и защищать его до последней капли крови. Весь зад был у него отверстым и свободным и не легко ль было ему пуститься с ними в Лифляндию и далее? В Пруссии ожидала уже прибытия его сильная армия, на которую мог бы он положиться. Бывшая с императрицею гвардия не могла бы его никак догнать, она находилась от него еще за 20 верст расстоянием, в Петергофе, и он, по крайней мере, предускорил бы оную пятью часами. Никто бы не дерзнул остановить его на дороге, а если б и похотел какой-нибудь гарнизон в крепости его задержать, так могли бы гусары его и драгуны очистить ему путь своим оружием. Но все сии выгоды ни он, ни все друзья его тогда не усматривали, а встрепенулись тогда уже о том помышлять, когда было уже поздно.
   Но что говорить! Когда судьба похочет кого гнать или когда правителю мира что не угодно, так может ли тут человек что-нибудь сделать? А от того и произошло, что вместо всего вышеупомянутого государь впал тогда в такое малодушие, что решился послать к супруге своей два письма, и в одном из оных, посланном с князем Голицыным, просил он только, чтоб отпустить его в голштинское его герцогство, а в другом, отправленном с генералом-майором Михаилом Львовичем Измайловым, предлагал он даже произвольное отречение от короны и от всех прав на российское государство, если только отпустят его с Елизаветой Воронцовою и адъютантом его, Гудо-вичем, в помянутое герцогство.
   Легко можно вообразить себе, какое действие долженствовали произвесть в императрице таковые предложения! Однако по благоразумию своему она тем одним была еще не довольна, но чрез упомянутого Измайлова дала ему знать, что буде последнее его предложение искренно, то надобно, чтоб отречение его от короны Российской было произвольное, а не принужденное, и написанное по надлежащей форме и собственною его рукою. И г. Измайлов умел преклонить и уговорить его к тому, что он и согласился наконец на то и дал от себя оное и точно такое, какого хотела императрица.
   Не успел он сего достопамятного начертания написать и оное доставить до рук императрицы, как посажен он был с графинею Воронцовой и любимцем своим Гудовичем в одну карету и привезен в Петергоф, где тотчас разлучен он был со всеми своими друзьями и служителями и под крепким присмотром отвезен в мызу Ропщу и посажен под стражу. Ни один из служителей его не дерзнул следовать за оным, и один только арап его отважился стать за каретою, но и того на другой же день отправили в Петербург обратно.
   Таким образом кончилось сим правление Петра III, и несчастный государь сей, имевший за немногие дни до того в руках своих жизнь более 30-ти миллионов смертных, увидел себя тогда пленником у собственных своих подданных и даже до того, что не имел при себе ни единого из слуг своих; а сие несчастие и жестокость судьбы его так его поразили, что чрез немногие дни он в заточении своем занемог, как говорили тогда, сильною коликою и, претерпев от болезни столь жестокое страдание, что крик и стенания его можно было слышать даже на дворе, в седьмой день даже и жизнь свою кончил, и 21-го числа того ж июля месяца погребен был в Невском монастыре без всякой дальней церемонии. А сие и утвердило императрицу Екатерину на престоле к славе и благоденствию всей России.
   Таково-то окончание получила славная сия революция, удивившая тогда всю Европу, как своею необыкновенностью, так и благополучным своим окончанием. Все мы не могли также довольно оной надивиться и, хотя я тогда и мог заключать, что легко бы и я мог иметь в ней такое же соучастие, как господа Орловы и многие другие, бывшие с ними в сообществе и заговоре, однако нимало не тужил о том, что того не сделалось, а доволен был своим жребием и тем, что угодно было учинить со мною промыслу Господню.
   Но как письмо мое слишком увеличилось, то дозвольте мне сим оное кончить и сказать вам, что я есмь ваш, и прочее.
  

В МОСКВЕ

ПИСЬМО 100-е

  
   Любезный приятель! Возвращаясь теперь к продолжению истории моей, скажу вам, что пребывание мое и в сей раз у сестры и зятя моего было для меня таково ж весело и приятно, как и в прежние мои пребывания в сем милом и навсегда любезном для меня доме.
   Оба они, любя меня чистосердечно, старались наперерыв друг пред другом сделать мне оное колико можно веселейшим и побудить меня чрез то прожить у них долее. Не оставлен был ни один род из всех деревенских забав и увеселений, который бы неупотребляем был оными для доставления мне множайшего удовольствия и не остался ни один из всех живущих по близости к ним соседей и знакомцев, который бы несколько раз у нас не побывал и к которому бы мы не ездили. И как лета мои и тогдашние обстоятельствы были таковы, что мне можно было помышлять уже и о женитьбе, и сестра не советовала мне оною долго медлить, да и сам я усматривал уже в том необходимую надобность, то по любви своей ко мне ничего она так не желала, как переманить меня на свою сторону и буде б только можно было, преклонить меня жениться на какой-нибудь тамошней девушке; а потому не успело несколько дней пройтить после моего к ним приезда, как и начала она уже приступать к тому издалека и сперва расхваливать мне всячески тамошние их прибыточныя деревни и хорошее общежительство в их соседстве, а потом шутя мне говорить: "А что, братец, ну-ка бы ты здесь у нас вздумал жениться! как бы я тому была рада и как бы стала благодарить за то Бога! Подумай-ка, право, голубчик братец!" -- "Зачем дело стало! отвечал я ей, также смеючись, сыщи, сестрица, невесту и подавай сюда; мы, может быть, и женимся! пришла б только по мысли и не была б совсем бедная. Ныне, говорил я далее: уже я не такой ребенок, как был прежде, и не стану уже стыдиться так, как в то время, когда надоедала ты мне так много своею невестою Сумароцкою".-- "Ах! тата на меня беда!" подхватила она, "что эта-та враговка у нас ушла и уже замужем, а то бы я, хотя на горло наступила, а женила бы тебя на ней!" -- "Что так строго", смеючись, говорил я, -- "на этой бы и сам я может быть охотно женился; но что о том говорить, чего воротить не можно; а нет ли у вас других каких, ей подобных?" -- То-то моя и беда", говорила она,-- "что подобных-то ей нет у нас во всем околотке. Правда, невест довольно, но все они не по тебе, братец. Иная слишком уже бедна, иная, хотя и с достатком, но нравов и обычаев таких, что и сама я не присоветовала б тебе на них жениться. Пропади они совсем! а есть одна, которая и вдвое еще богатее Сумароцкой, и которую можно назвать богатою невестою, да и нрава она такого, что я не желала б с сей стороны лучшей для тебя, да и верно почти знаю, что ее и отдали б за тебя; но..." "Что но? подхватил я,-- разве дура какая? И ежели дура, то волен Бог и с достатком и со всем ее хорошим нравом"... "Ах нет! братец, сказала она: дурою назвать ее никак не можно. Она умница и воспитана очень хорошо и учена довольно. Но..." -- "Что ж такое?" спросил я далее: "поэтому знать собою-то не хороша и лицом дурна?" -- "То-то и есть!" отвечала она, "и то-то самое и озабочивает меня, а когда бы не то-то, так бы готова тебе неведомо как кланяться и просить, чтоб ты не искал никакой другой, а женился бы на ней. Верно бы я могла сказать, чтоб был ты счастлив; а деревни-то, деревни какие!" -- "Но неужели, сестрица", сказал я, "уже так она дурна, что ни к чему не годится? Не была б только совсем отвратительна, а то бы я за излишнею красотою и сам не погнался. Я ведаю, что красота вещь совсем непрочная, а сверх того, скорей всего к ней и привыкнуть можно".-- "Ох, голубчик, братец! то-то мое и горе, что нехороша и так нехороша, что я никак не осмелюсь и предлагать тебе ее; а разве бы ты сам вздумал и захотел!... Но молчи, братец, они хотели у нас побывать на сих днях, и ты можешь ее увидеть и сам лучше судить, а то я не отваживаюсь и говорить об ней".-- "Хорошо, сестрица, посмотрим"...
   Сим образом окончили мы тогда сей разговор, и хотя был он почти издевочной, но во мне не преминул он произвесть некоторого впечатления.-- Деревни тамошние были в самом деле таковы, что стоило того, чтоб помыслить о женитьбе в тамошней, мне с младенчества приятной стороне, а особливо, если б случилось найтить невесту по своим мыслям. Но как мысли сии имели тесное сопряжение с сердцем, а сердце было во мне не топорной работы, а рождено было уже с нежнейшими чувствованиями, то слыша от сестры таковое помянутоц невесте описание, и не уповал я, чтоб она могла мне полюбиться. Совсем тем любопытен был я ее видеть и с некоторою нетерпеливостию дожидался приезда к нам господ Темашовых.
   Наконец, чрез несколько дней после того и в самое такое время, когда ходил я один но милым и издавна мне знакомым прекрасным берегам реки Лжи, и вспоминая тогдашнее свое уженье и разъезжание на своем челночке по ее прекрасным заводям и изгибам и всем тем любовался, увидел я бегущих ко мне из дома людей и сказывающих мне, что приехали гости господа Темашовы.-- Сердце вострепетало во мне при услышании сего называния, ибо мне известно было, что помянутая невеста была дочь господина Темашова. И как сам он был мне еще тогда знаком, как я жил в первый раз у сестры моей, то спешил я спросить у человека, один, что ли, Иван Иванович, или с семейством? -- "Нет, сударь", отвечал мне малый,-- "самого его нет, да он никуда, за слабостию, не ездит, а боярыня только тут с старшею своею дочерью... И сестрица приказала вас просить, чтоб вы скорее приходили и сколько-нибудь поприоделись. Сие увеличило еще больше трепетание моего духа, происшедшее может быть от того, что сей случай был еще первый, что мне должно было видеть девушку, предлагаемую мне некоторым образом в невесты.-- "Хорошо! хорошо!" сказал я малому,-- "я тотчас буду, а ты беги между тем наперед и скажи человеку моему, чтоб приготовил мне иное платье".-- По отходе его пошел и я вслед за ним, но спешить шествием своим совсем был не в состоянии. Дух мой приведен был случаем сим в такое смущение, что я едва в силах был переступать ногами и во всю дорогу не выходила у меня невеста сия из ума, и вся голова моя наполнена была разными об ней и о женитьбе своей помышлениями. Когда же, пришед в задние комнаты и с поспешностию переодевшись, пошел я в те комнаты, где сестра моя с гостьми сидела, то сердце мое так в груди моей стеснилось, что с превеликою нуждою переступил я чрез порог и едва в силах был отворить к ним двери. Вот что могут производить предварительные к чему-нибудь нас предуготовления!...
   Но как же поразился я, увидев госпожу Темашову. Я остолбенел почти от первого на нее взгляда. Сколько ни воображал я себе ее дурною, но она превзошла все мои чаяния и ожидания. Еще никогда до того времени не случалось мне видеть девушки столь дурной, нескладной и имеющей вид и лицо толико отвратительное. Она имела не только нескладный и совсем непропорциональный с летами ее стан, но была широкорожа, ряба, безобразна, а что всего хуже, имела один глаз совсем белый и покрытый бельмом превеликим. Сердце во мне даже замерло, когда я, расцеловавшись с матерью ее, в первый раз взглянул на нее и ей поклонился! Словом, она так смутила меня тогда, что я не имел даже столько духа, чтоб и взглянуть на нее в другой раз, а не только чтоб ее рассматривать, или отыскивать в ней, хотя небольшие бы, какие приятности.
  
   Сестра моя, не спускавшая с меня глаз и примечавшая все мои движения, легко могла приметить действие, произведенное девушкою сею в душе моей; и хотя не сомневалась уже в тои, что она мне никак не нравилась, однако не преминула меня смеючись о том спросить, как скоро нашла к тому удобный случай. "Ну, что братец?" сказала она. -- "Что сестрица!" отвечал я, "истину и чистосердечно тебе сказать, что если б было за нею и целая тысяча душ, если б и нрав имела она самый ангельской, то и тогда никак не мог бы я иметь столько духа, чтоб на ней жениться. И возможно ли, что нет-то ни в чем ни малейшей приятности!" -- "Это я предугадывала уже наперед", подхватила она,-- "и потому не смела и предлагать тебе ее, а теперь еще более и сама вижу, что совсем-то она тебе не под стать и теперь жалею неведомо как, что нет на ту пору здесь и Дубровских".-- "Если и та такая ж", сказал я,-- "то не для чего тужить, сестрица".-- "Ах нет! братец", отвечала она, -- "на ту бы верно ты стал пристальнее смотреть. Девушка предорогая и сама собою очень не дурна, а и достаток не многим чем меньше этой; но на ту беду уехали враги в Порховские свои деревни и неизвестно, когда они оттуда и будут".-- "Ну что же и говорить о том, что невозможно", сказал я и пошел в комнату к гостям нашим, но с сердцем облегченным уже, власно, как от бремени превеликого.
   Сим кончилось тогда первое мое, и так сказать, полусватанье. Гости сии у нас в тот день ночевали и на другой день обедали, и мать девушки сей как ни старалась оказывать мне возможнейшие ласки и просить, чтоб вместе с сестрицею и я удостоил их своим посещением, но я внутренно всему тому только смеялся и всего меньше на уме имел к ним ехать, а помышлял уже более о том, как бы мне отправиться в дальнейший путь и поспешать в милое и любезное свое Дворяниново.
   Но как я ни спешил своим отъездом, но не мог никак вырваться прежде, как по наступлении уже августа месяца. Сестра и сам зять мой не хотели меня никак отпустить скоро и упрашивали неведомо как, чтоб я сделал им удовольствие и погостил у них по долее.
   -- Кому-то велит Бог впредь видеться и когда-то это будет! -- твердили они то и дело оба. -- Живем мы не так близко друг от друга, -- продолжали они, -- чтоб можно было нам льстить себя частыми свиданиями.
   -- Да, -- говорил и я, -- проклятая отдаленность много тому мешает; однако все-таки отчаиваться не можно.
   -- То так, -- подхватил зять мой, -- но лета и слабости нас стращают. Почему знать? Вот, может быть, уж и в последний раз мы тебя видим!.. Я, по слабости здоровья своего, не смею и подумать о том, чтоб мог пуститься в такой дальний путь, а и тебе нужно только заехать в такую даль и там обострожившись {Укрепившись; от острог -- частокол.} жениться, как позабудешь и об Опанкине.
   -- И, что вы говорите! -- подхватил я. -- Этого никогда не будет, чтоб я позабыл сие милое селение и вас, любезных родных моих.
   -- Хорошо, посмотрим, -- сказал зять, -- и дай Бог, чтоб мы дожили до того, чтоб увидели опять вас в странах здешних.
   Сие говорил он, власно как предчувствуя, что ему впредь меня уже никогда не видать и что и самого меня судьба едва ли допустит видеть опять его Опанкино. Я и действительно с того времени уже не видал сего обиталища родных моих, равно как и с ним в последний раз уже тогда виделся.
   -- Но что вы ни говорите, -- сказал мне наконец зять мой, -- но я не отпущу вас никак до того времени, покуда не перейду в новые хоромы. Воля твоя, а, по крайней мере, сделай нам то удовольствие, что отпразднуй вместе с нами новоселье и поживи хоть немного дней вместе с нами в новом нашем доме; а там уж и Бог с тобой!..
   Что было делать и как можно было отговориться? Я принужден был дать слово и пробыть у них до сего деревенского праздника. Сие и совершилось вскоре после того времени, и праздник сей был в своем роде превеликий. Все соседственное дворянство и все друзья и знакомцы приглашены были к оному. Весь новый дом, как ни велик был, но наполнен был людьми и гостями, и как съехалось множество и господ, и госпож, и девиц, то мы и повеселились-таки в сей последний раз гораздо и гораздо, и окончили пиршество сие с удовольствием особливым.
   После сего не стал я уже долее медлить, да и они не держали уже меня более. Итак, собравшись и уклав всю свою библиотеку на особую подводу, которою снабдил меня мой зять, 10-го августа отправился я в сей путь, распрощавшись с сими милыми и любезными родными и смочив взаимно друг у друга слезами свои лица.
   Не могу изобразить, сколь чувствительны для меня были проводы из сего селения. Все люди собрались провожать меня и все целовались со мною, как не надеясь уже никогда более видеть, что, кроме немногих, и действительно так случилось. Зять и сестра провожали меня версты три и до самой реки Утрой, и я навек не позабуду той минуты, когда, расставшись с ними и переехав вброд реку, с другого берега видел я в последний раз возвращающегося уже в дом моего зятя, машущего своею шляпою и кричащего мне:
   -- Прости, прости, мой друг!
   Езда моя была благоуспешна; я ехал опять чрез Псков, Новгород и другие города, лежащие до Москвы на большой дороге, и на все сии, с младенчества мне знакомые, места и города смотрел уже тогда совсем не с такими чувствиями, как сматривал прежде. Я был уже тогда в совершенном возрасте и все знания мои были несравненно уже обширнейшими пред прежними. Мне известны были уже истории городов, мною виденных, и я много уже знал, что происходило в древности в местах тех, чрез которые доводилось мне тогда ехать. Итак, я воображал себе сии происшествия и смотрел на все не только с любопытнейшими очами, но и с разными при том чувствиями и тем всем делал путь сей для себя приятнейшим.
   Впрочем, не помню я, чтоб случилось со мною в продолжение путешествия сего что-нибудь особливое, кроме двух происшествий, достойных некоторого замечания.
   Первое случилось на пути между Псковом и Новым-городом, и было следующее. Мы отъехали уже от Пскова несколько десятков верст, как вдруг, против всякого чаяния и ожидания, останавливает нас поставленная на большой дороге застава и говорит, чтоб мы далее не ехали. "Что таково?" спросили мы удивившись, "и для чего?" -- "А для того", отвечают нам, "что там впереди, во всех деревнях по дороге, конский жестокий падеж; так чтоб не заразить и вам своих лошадей и не лишиться оных". Мы обмерли и спужались, сие услышав. Никогда еще такой беды с нами не случалось. Я воображал себе всю опасность сего случая и не знал, что мне делать.
   -- "Да как же нам быть?" спросил я;-- "и что делать?" -- "Что изволите", говорили стоящие на заставе, "либо назад поезжайте, либо ступайте в объезд, стороною, вот по этой дороге, направо".-- "Да далеко ли будет нам надобно ехать?" -- "Да не близко", сказали они, "и крюк вам будет большой и верст тридцать лишних. Вы выедете уже под самый почти Новгород".-- "Да как же нам найтить дорогу эту? совсем она нам незнакома". -- "Язык до Киева доведет", сказали они, "а сверх того мы вам расскажем и деревни, чрез которые вам ехать; хоть запишите себе их".-- "Хорошо!" сказал я, "но там и в этих деревнях, разве еще нет падежа?" -- "Есть кой-где и там, но не везде и не таков еще силен; но по крайней мере все дорожные, через них теперь ездят и вы может быть проедете благополучно. Расспрашивайте только поприлежнее и где падеж есть, там поскорей проезжайте".-- "Экая беда!" говорил я, "и там не совсем безопасно. Что делать ребята? спросил я у людей, обратившись к оным: -- как вы думаете? пускаться ли нам на сию опасность, или не возвратиться ли уже назад опять к сестрице?" -- "И, что вы сударь! воскликнули они, сие услышав: -- уже назад ехать! Как это? Уже столько отъехавши, да назад ворочаться!" -- "Да как же быть-то?" спросил я далее.-- "А так и быть, говорили они: -- "что, положась на власть Божию, пускаться в путь; благо есть объезд; когда люди ездят, то для чего ж и нам не проехать?" -- "Ну, буди же по глаголу вашему!" сказал я несколько подумав, и возложив упование свое на Бога,-- "поворачивай вправо!..."
   Но ах! с каким страхом и душевным беспокойством ехали мы сим дальним объездом. Было сие, как теперь помню, в самые полдни, как мы своротили с большой дороги и проезжать нам доводилось премножество деревень. Въезжая в каждую, первое наше попечение было о том, чтоб узнать все ли было тут здорово и не валятся ли лошади? И как скоро узнавали, что падеж есть, то со страхом и трепетом припускали во всю скачь лошадей, пролетали как молния сквозь оные и неоглядкою старались уехать далее. Но как досадовали мы и как увеличился страх и опасение наше, когда везде, куда ни приезжали мы, нам сказывали тоже, а именно: что тут надеж есть, а в предследующей деревне его еще не было. По приезде туда сказывали нам тоже и теми ж самыми словами. "Господи помилуй, долго ли это будет? говорили мы: -- и найдем ли мы где-нибудь здоровое еще место?" И поговорив сим образом, пустимся опять скакать. Но нам и в ум не приходило, что бездельники сии нам не везде сказывали правду, и что опасаясь столько же нас, сколько боялись их мы, они нарочно иногда всклепывали на селение свое падеж, чтобы побудить нас тем ехать далее. Наконец измучили мы в прах лошадей своих и довели до того, что не могли они бежать далее. И как тогда наступала уже и ночь, то рады, рады были, что доехали, хотя уже с нуждою, до одного селения, о котором уверили нас, что в нем действительно падежа еще не было.
   Но что ж? Не успели мы в оном посреди широкой улицы ночевать расположиться и лошадей своих отпречь, как подходят к нам другие и сказывают, что падеж есть и у них и что в самый тот день пало у них более десяти лошадей. Господи! как мы тогда все оробели и перетрусились. "Давай, давай скорее!-- закричал я: -- и запрягай опять лошадей!" -- Но мужики рассмеялись только тому и мне говорили: "Куда вам, барин, далее ехать на измученных лошадях ваших? Впереди целых пятнадцать верст нет ни одного селения на дороге, да и там такой же падеж уже есть, как у нас. Ночуйте-ка здесь с Богом; но лошадей-то не пускайте с места и кормите уже при повозках. Мы вам добудем уже и накосим травки свеженькой".
   Что было тогда делать? Мы против хотения и с превеликим хотя страхом, но принуждены были остаться тут ночевать, и от сумления не спали почти всю ночь, так настращал нас сей проклятый лошадиный мор. Но было, правда, чего и опасаться, и одна мысль о потерянии всех лошадей своих, посреди мест, зараженных повсюду сею конскою эпидемиею, по невозможности достать иных, нагоняла на нас страх и ужас, и мы сами себя не вспомнили от радости и не знали, как возблагодарить Бога, как выехали мы наконец благополучно из сих опасных мест и взъехали опять, неподалеку уже от Новагорода, на большую дорогу и к такой же заставе.
   Вид сего города, усмотренный издалека, возбудил тогда во мне мысль о Синаве и Труворе. Имена сих древних обитателей Новагорода были у меня в особливости затвержены по трагедии Сумароковской, из которой знал я многие места и монологи наизусть и декламировал оные нередко; а сие и произвело во мне тогда разные чувствования и побудило говорить в душе своей: "Ах! вот тут и в сих-то местах жили некогда Гостомысл, Синав и Трувор. Хоть и не было в точности всех тех происшествий с ними, какие написаны г. Сумарововым, но что они были и жили некогда тут, это правда". А таким же образом с особливыми чувствиями смотрел я и на площадь городскую, где некогда висел славный новогородский вечевой колокол и на мост в городе, переезжая по оному реку Волхов. "Вот тут-то,-- говорил я сам себе,-- побиваемы были некогда долбнею все несчастные дворяне новогородские и повергалися в воду, и сия-то река уносила их прочь в быстрых струях своих и служила им могилою. Были ж времена! --продолжал я, и углубляясь далее в мыслях, напоминал всю историю сего в древности столь славного и великого республиканского города:-- сколько пролито тут крови человеческой; сколь часто обагряемы были ею все окрестности сии, сколь многие миллионы людей обитали некогда на них и коль многих смертных прахи сокрыты в недрах земли, в окрестностях и внутри сего старинного города, бывшего некогда столь великим". Наконец не мог я довольно надивиться быстроте реки тутошней, вытекающей из озера Ильменя, и как случилось нам тут ночевать, то весь вечер проводил я на берегах оной в разных помышлениях.
   Другое происшествие случилось с нами в горах Валдайских. Переезжая славную сию цепь гор, съехался я тут с одним мне давно знакомым и вместе со мною в одном полку служившим офицером. Был то г. Федцов; и он, препроводив всю жизнь свою в военной службе, дослужившись капитанского ранга, ехал тогда из армии также в отставку и поспешал в деревню в жене своей и детям, с которыми он многие уже годы не видался, и также не надеялся было никогда видеть; неведомо как радовался тогда тому, что вынес его Бог из чужих земель благополучно и без получения на всех многих сражениях, на которых ему бывать случалось, ни единой раны и никакого увечья
   Мы обрадовались неведомо как, друг друга узнавши, и севши к нему в повозку не могли довольно наговориться. Он расспрашивал обо всем меня, а я таким же образом расспрашивал его, и он рассказывал мне и о полку нашем и обо всем, что с ним в последние годы службы происходило, и окончил повествование свое, как теперь помню, сими словами: "Так-то, братец, послужили, походили по чужой стороне, потерпели довольно нужды, набрались довольно и страхов и всего и всего, но по крайней мере теперь, слава Богу, еду на покой и провождать последние дни свои в мире и тишине с бабенкою своею и ребятишками". -- Но ах! может ли человек что-нибудь наверное заключить о предбудущем и предвидеть, что предстоит ему впереди и за самое иногда короткое время! Всего-то меньше можем мы все это знать, и последующее послужило мне истине сей новым и крайне поразительным для меня доказательством.
   Не успел он помянутых последних слов выговорить, как увидел я, что надлежало нам в ту самую минуту начинать спускаться с одной превысокой и крутой горы, и что спуск был дурен, и шел излучиною и влеве у нас была превеликая стремнина и глубокий буерак. Будучи как-то всегда не очень смел и в таких случаях отважен, и сделав уже издавна привычку выходить на горах таких из повозки и сходить вниз пешком, восхотел я и в сей раз сделать тоже, и говоря повозчику, чтоб он на минуту остановился, стал вылезать из кибитки. Но г. Федцов не пускает меня и говорит мне:
   -- "И, братец, как тебе не стыдно? Уже боишься такой бездельной горы, а еще служил! И такие ли горы мы переезжали иногда! -- Сиди, сударь, и не бойся ничего, лошади у меня смирные и мы съедем хорошехонько!"
   -- Нет, воля твоя, брат,-- отвечал я ему: -- а я ни из чего не соглашусь с такой страшной горы ехать, а пусти-ка меня долой. Дело-то будет здоровее,-- труд невелик сойтить. Ноги, слава Богу, есть и здоровы еще, а говорится в пословице: береженого коня и Бог бережет. И сказав сие спрыгнул я с его повозки, а он, захохотав, далее сказал:
   -- "Этакой ты какой трус; ты, брат, истинный и горе, а не воин!"
   -- Ну, пускай трус,-- говорю я:-- и называй ты меня как хочешь, а я знаю то, что по крайней мере дух во мне будет в спокойствии, да и на что без нужды подвергать себя опасности. Словом, я советовал бы и тебе, брат, тоже сделать.
   -- "И пустое,-- возопил он:-- невидальщина какая! Ступай, малый!"
   Но что ж, не успел он несколько сажен от меня отъехать, как лошади его вдруг отчего-то вздурились и понесли его вниз. Они держать, они кричать, останавливать, но не тут-то было. Лошади взяли верх, несут во всю прыть и по самому краю стремнины. Я обмер, испужался сие увидев, но не успел еще опомниться, как гляжу, повозки его на горе как небывало и очутилась она вдруг уже опрокинутая и лежащая в буераке, куда с горы полетела она стремглав, сорвавшись с передней оси.
   Не могу изобразить, коликим ужасом поразило нас сие несчастное приключение. Мы, остановив лошадей своих, без памяти побежали помогать упавшим и коих крик и вопль достигал до нас из буерака, и чуть было сами не полетели стремглав, слезая с крутизны той стремнины. И что ж? В каком жалком положении находим оных! Оба они лежали придавленные их повозкою, и кричали, чтоб мы как можно скорее их спасали и не дали им задохнуться. С превеликою нуждою своротили мы с них повозку и нашли слугу, отделавшагося еще довольно удачно, а господина самого с переломленною рукою, вышибенною ногою и переломленными двумя ребрами на боку и от превеликой боли, как корова, заревевшего.
   Что было тогда нам с ним делать? Превеликое сожаление поразило нас всех и все мы горевали и тужили об нем, но пособить сами не знали чем и как между тем прибежали к нам и прочие люди, съехавшие под гору благополучно с нашими повозками, и там и его лошадей поймавшие и своих остановившие, то при помощи их выволокли мы всеми не правдами повозку его из буерака и рады были уже и тому, что она не изломалась совсем и что можно было нам, положив его как-нибудь в повозку, довезть до ближнего впереди селения.
   Тут остановился и я для него и не поехал уже в тот день далее. Человечество требовало подания помощи, и хотя мы всего меньше в состоянии были подать оную, но по крайней мере сделали ему к боку припарку, а руку его связали в лубки как умели; а для выправления вышибенной ноги отыскали тут костоправа. Он препроводил всю ту ночь в неописанном страдании и раскаивался, но уже поздно, что не послушал моего совета. Но как нам за ним тут долее жить остаться было не можно, то поутру на другой день, оставив его тут и пожелав скорого выздоровления, продолжали мы свой путь далее.
   В Москву приехали мы 30-го августа, и приезд в сей столичный город не менее был для меня чувствителен и приятен. Не видав оного уже много лет, не мог я довольно налюбоваться и видом его, как скоро он нам вдали еще показался. С неописанной радостью перекрестился я, завидев впервые его башни и колокольни, и благодарил Бога, что довел о