Аверченко Аркадий Тимофеевич
Рассказы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Одесса
    Ложь
    Пропавшая калоша Доббльса
    Смерть девушки у изгороди


Арк. Аверченко

  

СОДЕРЖАНИЕ

  
   Одесса
   Ложь
   Пропавшая калоша Доббльса
   Смерть девушки у изгороди
  

Одесса

  

I

  
   Оригинал здесь -- http://welcome.odessa.ua/humor/aver.html
  
   Однажды я спросил петербуржца:
   -- Как вам нравится Петербург?
   Он сморщил лицо в тысячу складок и обидчиво отвечал:
   -- Я не знаю, почему вы меня спрашиваете об этом? Кому же и когда может нравится гнилое, беспросветное болото, битком набитое болезнями и полутора миллионами чахлых идиотов? Накрахмаленная серая дрянь!
   Потом я спрашивал у харьковца:
   -- Хороший ваш город?
   -- Какой город?
   -- Да Харьков!
   -- Да разве же это город?
   -- А что же это?
   -- Это? Эх... не хочется только сказать, что это такое,-- дамы близко сидят.
   Я так и не узнал, что хотел харьковец сказать о своем родном городе. Очевидно, он хотел повторить мысль петербуржца, сделав соответствующее изменение в эпитетах и количестве "чахлых идиотов". Спрошенный мною о Москве добродушный москвич объяснил, что ему сейчас неудобно высказывать мнение о своей родине, так как в то время был Великий пост и москвич Говел.
   -- Впрочем,-- сказал москвич,-- если вам уж так хочется услышать что-нибудь об этой прокл... об этом городе -- приходите ко мне на первый день Пасхи... Тогда я отведу свою душеньку!
   В Одессе мне до сих пор не приходилось бывать. Несколько дней тому назад я подъезжал к ней на пароходе -- славном симпатичном черноморском пароходе, -- и, увидев вдали зеленые одесские берега, обратился к своему соседу (мы в то время стояли рядом, опершись на перила, и поплевывали в воду) за некоторыми справками.
   Я рассчитывал услышать от него самое настоящее мнение об Одессе, так как вблизи дам не было и никакой пост не мог связать его уст. И, кроме того, он казался мне очень общительным человеком.
   -- Скажите, -- обратился я к нему, -- вы не одессит?
   -- А что? Может быть, я по ошибке надел, вместо своей, вашу шляпу?
   -- Нет, нет... что вы!
   -- Может быть, -- тревожно спросил он, -- я нечаянно сунул себе в карман ваш портсигар?
   -- При чем здесь портсигар? Я просто так спрашиваю.
   -- Просто так? Ну, да. Я одессит.
   -- Хороший город -- Одесса?
   -- А вы никогда в ней не были?
   -- Еду первый раз.
   -- Гм... На вид вам лет тридцать. Что же вы делали эти тридцать лет, что не видели Одессы?
   Не желая подробно отвечать на этот вопрос, я уклончиво спросил: -- Много в Одессе жителей?
   -- Сколько угодно. Два миллиона сто сорок три тысячи семнадцать человек.
   -- Неужели?! А жизнь дешевая?
   -- Жизнь? На тридцать рублей в месяц вы проживете, как Ашкинази! Нет ничего красивее одесских улиц. Одесский театр -- лучший театр в России. И актеры все играют хорошие, талантливые. Пьесы все ставятся такие, что вы нигде таких не найдете. Потом Александровский парк... Увидите -- ахнете.
   -- А, говорят, у вас еще до сих пор нет в городе электрического трамвая?
   -- Зато посмотрите нашу конку! Лошади такие, что пустите ее сейчас на скачки -- первый приз возьмет. Кондукторы вежливые, воспитанные. Каждому пассажиру отдельный билет полагается. Очень хорошо! -- А одесские женщины красивы?
   Одессит развел руками и, прищурясь, сострадательно поник головой.
   -- Он еще спрашивает!
   -- А климат хороший?
   -- Климат? Климат такой, что вы через неделю станете такой толстый, здоровый, как бочка!
   -- Что вы! -- испугался я.-- Да я хочу похудеть.
   -- Ну, хорошо. Вы будете такой худой, как палка. Сделайте одолжение! А если бы вы знали, какое у нас в Одессе пиво! А рестораны!
   -- Значит, я ничего не теряю, собравшись в Одессу?
   Он, не задумываясь, ответил:
   -- Вы уже потеряли! Вы даром потеряли тридцать лет вашей жизни.
   Одесситы не похожи ни на москвичей, ни на харьковцев. Мне это нравится.
  

II

  
   Во всех других городах принято, чтобы граждане с утра садились за работу, кончали ее к заходу солнца и потом уже предавались отдыху, прогулкам и веселью. А в Одессе настоящий одессит начинает отдыхать, прогулки и веселье с утра -- так, часов с девяти. К этому времени все главные одесские улицы уже полны праздным народом, который бредет по тротуарам ленивыми, заплетающимися шагами, останавливается у всякой витрины, у всякого окна и с каким-то упорным равнодушием заинтересовывается каждой мелочью, каждым пустяковым случаем, на который петербуржец не обратил бы никакого внимания.
   Нянька тащит за руку ревущую маленькую девочку. Одессит остановится и станет следить с задумчивым видом за нянькой, за девочкой, за другим одесситом, заинтересовавшимся этим, и побредет дальше только тогда, когда нянька с ребенком скроется в воротах, а второй одессит застынет около фотографической витрины.
   Стоит какому-нибудь извозчику остановить лошадь, с целью поправить съехавшую на бок дугу, как экипаж сейчас же окружается десятком равнодушных, медлительных прохожих, начинающих терпеливо следить за движениями извозчика.
   Спешить им, очевидно, некуда, а извозчик, поправляющий дугу, -- зрелище, которое с успехом может занято десять-пятнадцать праздных минут.
   Сначала я думал, что одесситы совершают прогулку только ранним утром, рассчитывая заняться делами часов с одиннадцати-двенадцати. Ничуть не бывало.
   В одиннадцать часов все рассаживаются на террассах многочисленных кафе и погружаются в чтение газет. Свои дела совершенно никого не интересуют. Все поглощены Англией или Турцией, или просто бюджетом России за текущий год. Особенно заинтересованны бюджетом России те одесситы, собственный бюджет которых не позволяет потребовать второй стакан кофе.
   Двенадцать часов. Другие города в это время дня погружены в лихорадочную работу. Но только не Одесса. Только не одесситы.
   В двенадцать часов, к общей радости, в ресторанах начинает греметь музыка, раздается веселое пение, и одесситы, думая, в простоте душевной, что их трудовой день уже кончен, гурьбой отправляются в ресторан.
   Нет лучшего города для лентяя, чем Одесса. Поэтому здесь, вероятно, так много у всех времени и так мало денег.
  

III

  
   Недавно я встретил на улице того самого одессита, который ехал со мной на пароходе. Он не узнал меня. А я подошел, приподнял шляпу и сказал:
   -- Здравствуйте. Не узнаете?
   -- А! -- радостно вскричал он... -- Сколько лет, сколько зим!.. Порывисто обнял меня, крепко поцеловал и потом с любопытством стал всматриваться.
   -- Простите, что-то не могу вспомнить...
   -- Как же! На пароходе вместе...
   -- А! Вот счастливая встреча! Мимо проходил еще какой-то господин. Мой одессит раскланялся с ним, схватил меня за руку и представил этому человеку.
   -- Позвольте вас представить...
   Мимо проходил еще какой-то господин.
   -- А! -- крикнул ему одессит, -- Здравствуйте. Позвольте вас познакомить.
   Мы познакомились. Еще проходили какие-то люди, и я познакомился и с ними. Потом решили идти в кафе. В кафе одессит потащил меня к хозяину и познакомил с ним. Какая-то девица сидела за кассой. Он поздоровался с ней, осведомился о здоровье ее тетки и потом сказал, похлопывая меня по плечу:
   -- Позвольте вас познакомить с моим приятелем.
   Нет более общительного, разбитного человека, чем одессит. Когда люди незнакомы между собой -- это ему действует на нервы.
   Климат здесь жаркий, и поэтому все созревает с головокружительной быстротой. Для того, чтобы подружиться с петербуржцем, нужно от двух до трех лет. В Одессе мне это удавалось проделывать в такое же количество часов. И при этом сохранялись все самые мельчайшие стадии дружбы; только развитие их шло другим темпом. Вкусы и привычки изучались в течение первых двадцати минут, десять минут шло на оказывание друг другу взаимных услуг, так скрепляющих дружбу (на севере для этого нужно спасти другу жизнь, выручить его из беды, а одесский темп требует меньшего: достаточно предложить папиросу, или поднять упавшую шляпу, или придвинуть пепельницу), а в начале второго часа отношения уже были таковы, что ощущалась настоятельная необходимость заменить холодное, накрахмаленное "вы" теплым дружеским "ты". Случалось, что к концу второго часа дружба уже отцветала, благодаря внезапно вспыхнувшей ссоре, и таким образом, полный круг замыкался в течение двух часов.
   Многие думают, что нет ничего ужаснее ссор на юге, где солнце кипятит кровь и зной туманит голову. Я видел, как ссорились одесситы, и не нахожу в этом особенной опасности. Их было двое и сидели они в ресторане, дружелюбно разговаривая. Один, между прочим, сказал:
   -- Да, вспомнил: вчера видел твою симпатию... Она ехала с каким-то офицером, который обнимал ее за талию.
   Второй одессит побагровел и резко схватил первого за руку.
   -- Ты врешь! Этого не могло быть!
   -- Во-первых, я не вру, а во-вторых, прошу за руки меня не хватать!
   -- Что-о? Замечания?! Во-первых, если ты это говоришь, ты негодяй, а, во-вторых, я сейчас хвачу тебя этой бутылкой по твоей глупой башке.
   И он действительно схватил бутылку за горлышко и поднял ее.
   -- О-о! -- бледнея от ярости и вскакивая, просвистел другой.
   -- За такие слова ты мне дашь тот ответ, который должен дать всякий порядочный человек.
   -- Сделай одолжение -- какое угодно оружие!
   -- Прекрасно! Завтра мои свидетели будут у тебя. Петя Березовский и Гриша Попандопуло!
   -- Гриша! А разве он уже приехал?
   -- Конечно. Еще вчера.
   -- Ну, как же его поездка в Симферополь? Не знаешь?
   -- Он говорит -- неудачно. Только деньги даром потратил.
   -- Вот дурак! Говорил же я ему -- пропащее дело... А скажи, видел он там Финкельштейна?
   Противники сели и завели оживленный разговор о Финкельштейне. Так как один продолжал машинально держать бутылку в воздухе, то другой заметил:
   -- Что ж ты так держишь бутылку? Наливай.
   Оскорбленный вылил пиво в стаканы, чокнулся и, как ни в чем не бывало, стал расспрашивать о делах Финкельштейна.
   Тем и кончилась эта страшная ссора, сулившая тяжелые кровавые последствия.
  

IV

  
   Та быстрота темпа, которая играет роль в южной дружбе, применяется также и к южной любви.
   Любовь одессита так же сложна, многообразна, полна страданиями, восторгами и разочарованиями, как и любовь северянина, но разница та, что пока северянин мямлит и топчется около одного своего чувства, одессит успеет перестрадать, перечувствовать около 15 романов.
   Я наблюдал одного одессита.
   Влюбился он в 6 час. 25 мин. вечера в дамочку, к которой подошел на углу Дерибасовской и еще какой-то улицы.
   В половине 7-го они уже были знакомы и дружески беседовали.
   В 7 часов 15 минут дама заявила, что она замужем и ни за какие коврижки не полюбит никого другого.
   В 7 часов 30 минут она была тронута сильным чувством и постоянством своего собеседника, а в
   7 часов 45 минут ее верность стала колебаться и трещать по всем швам.
   Около 8 часов она согласилась пойти в кабинет ближайшего ресторана, и то только потому, что до этих пор никто из окружающих ее не понимал и она была одинока, а теперь она не одинока и ее понимают.
   Медовый месяц влюбленных продолжался до 9 час 45 минут, после чего отношения вступили в фазу тихой, пресной, спокойной привязанности.
   Привязанность сменилась привычкой, за ней последовало равнодушие (101/2 час), а там пошли попреки (103/4 час, 10 часов 50 минут) и к 11 часам, после замеченной с одной стороны попытки изменить другой стороне, этот роман был кончен!
   К стыду северян нужно признать, что этот роман отнял у действующих лиц ровно столько времени, сколько требуется северянину на то, чтобы решиться поцеловать своей даме руку.
   -- Вот какими кажутся мне прекрасные, поривистые, экспансивные одесситы. Единственный их недостаток -- это, что они не умеют говорить по-русски, но так как они разговаривают больше руками, этот недостаток не так бросается в глаза.
   Одессит скажет вам:
   -- Вместо того, чтобы с мине смеяться, вы би лучше указали для мине виход...
   И если бы даже вы его не поняли -- его конечности, пущенные в ход с быстротой ветряной мельницы, объяснят вам все непонятные места этой фразы.
   Если одессит скажет слово:
   -- Мило.
   Вы не должны думать, что ему что-нибудь понравилось. Нет. Сопровождающая это слово жестикуляция руками объяснит вам, что одесситу нужно мыло, чтобы вымыть руки.
   Игнорирование одесситом буквы "ы" сбивает с толку только собак. Именно, когда одессит скажет
   при собаке слово "пиль", она, обыкновенно, бросается, сломя голову, по указанному направлению.
   А бедный одессит просто указывал на лежащий по дороге слой пыли...
   Одесситы приняли меня так хорошо, что я, с своей стороны, был бы не прочь сделать им в благодарность небольшой подарок:
   Преподнести им в вечное и постоянное пользование букву "ы".
  
   Оригинал здесь -- http://www.lib.ru/RUSSLIT/AWERCHENKO/
  

Ложь

  
   Изд: Аркадий Аверченко "Бритва в киселе". М. Изд. "Правда", 1990.
   OCR: А.Накрохин
  
   Трудно понять китайцев и женщин.
   Я знал китайцев, которые два-три года терпеливо просиживали над кусочком слоновой кости величиной с орех. Из этого бесформенного куска китаец с помощью целой армии крохотных ножичков и пилочек вырезывал корабль -- чудо хитроумия и терпения: корабль имел все снасти, паруса, нес на себе соответствующее количество команды, причем каждый из матросов был величиной с маковое зерно, а канаты были так тонки, что даже не отбрасывали тени -- и все это было ни к чему... Не говоря уже о том, что на таком судне нельзя было сделать самой незначительной поездки -- сам корабль был настолько хрупок и непрочен, что одно легкое нажатие ладони уничтожало сатанинский труд глупого китайца.
   Женская ложь часто напоминает мне китайский корабль величиной с орех -- масса терпения, хитрости-- и все это совершенно бесцельно, безрезультатно, все гибнет от простого прикосновения.
  

x x x

  
   Чтение пьесы было назначаю в 12 часов ночи. Я приехал немного раньше и, куря сигару, убивал ленивое время в болтовне с хозяином дома адвокатом Лязговым.
   Вскоре после меня в кабинет, где мы сидели, влетела розовая, оживленная жена Лязгова, которую час тому назад я мельком видел в театре сидящей рядом с нашей общей знакомой Таней Черножуковой.
   -- Что же это,-- весело вскричала жена Лязгова.-- Около двенадцати, а публики еще нет?!
   -- Подойдут,-- сказал Лязгов.-- Откуда ты, Симочка?
   -- Я... была на катке, что на Бассейной, с сестрой Тарского.
   Медленно, осторожно повернулся я в кресле и посмотрел в лицо Серафимы Петровны.
   Зачем она солгала? Что это значит?
   Я задумался.
   Зачем она солгала? Трудно предположить, что здесь был замешан любовник... В театре она все время сидела с Таней Черножуковой и из театра, судя по времени, прямо поехала домой. Значит, она хотела скрыть или свое пребывание в театре, или -- встречу с Таней Черножуковой.
   Тут же я вспомнил, что Лязгов раза два-три при мне просил жену реже встречаться с Черножуковой, которая, по его словам, была глупой, напыщенной дурой и имела на жену дурное влияние.-- И тут же я подивился: какая пустяковая, ничтожная причина может иногда заставить женщину солгать...
  

x x x

  
   Приехал студент Конякин. Поздоровавшись с нами, он обернулся к жене Лязгова и спросил:
   -- Ну, как сегодняшняя пьеса в театре... Интересна?
   Серафима Петровна удивленно вскинула плечами.
   -- С чего вы взяли, что я знаю об этом? Я же не была в театре.
   -- Как же не были? А я заезжал к Черножуковым -- мне сказали, что вы с Татьяной Викторовной уехали в театр.
   Серафима Петровна опустила голову и, разглаживая юбку на коленях, усмехнулась:
   -- В таком случае я не виновата, что Таня такая глупая; когда она уезжала из дому, то могла солгать как-нибудь иначе... Лязгов, заинтересованный, взглянул на жену.
   -- Почему она должна была солгать?
   -- Неужели ты не догадаваешься? Наверное, поехала к своему поэту!
   Студент Конякин живо обернулся к Серафиме Петровне.
   -- К поэту? К Гагарову? Но этого не может быть! Гагаров на днях уехал в Москву, и я сам его провожал.
   Серафима Петровна упрямо качнула головой и, с видом человека, прыгающего в пропасть, сказала:
   -- А он все-таки здесь!
   -- Не понимаю...-- пожал плечами студент Конякин.-- Мы с Гагаровым друзья, и он, если бы вернулся. первым долгом известил бы меня.
   -- Он, кажется, скрывается,-- постукивая носком ботинка о ковер, сообщила Серафима Петровна.-- За ним следят.
   Последняя фраза, очевидно, была сказана просто так, чтобы прекратить скользкий разговор о Гагарове.
   Но студент Конякин забеспокоился.
   -- Следят??! Кто следит?
   -- Эти, вот... Сыщики.
   -- Позвольте, Серафима Петровна... Вы говорите что-то странное: с какой стати сыщикам следить за Гагаровым, когда он не революционер и политикой никогда не занимался?!
   Серафима Петровна окинула студента враждебным взглядом и, проведя языком по запекшимся губам, раздельно ответила:
   -- Не занимался, а теперь занимается. Впрочем, что мы все: Гагаров, да Гагаров. Хотите, господа, чаю?
  

x x x

  
   Пришел еще один гость-- газетный рецензент Блюхин.
   -- Мороз,-- заявил он,-- а хорошо! Холодно до гадости. Я сейчас часа два на коньках катался. Прекрасный на Бассейной каток.
   -- А жена тоже сейчас только оттуда,-- прихлебывая чай из стакана, сообщил Лязгов.-- Встретились?
   -- Что вы говорите?!-- изумился Блюхин.-- Я все время катался и вас, Серафима Петровна, не видел.
   Серафима Петровна улыбнулась.
   -- Однако я там была. С Марьей Александровной Шемшуриной.
   -- Удивительно... Ни вас, ни ее я не видел. Это тем более странно, что каток ведь крошечный,-- все, как на ладони.
   -- Мы больше сидели все... около музыки,-- сказала Серафима Петровна.-- У меня винт на коньке расшатался.
   -- Ах, так! Хотите, я вам сейчас исправлю? Я мастер на эти дела. Где он у вас?
   Нога нервно застучала по ковру.
   -- Я уже отдала его слесарю.
   -- Как же это ты ухитрилась отдать слесарю, когда теперь ночь? -- спросил Лязгов.
   Серафима Петровна рассердилась.
   -- Так и отдала! Что ты пристал? Слесарная, по случаю срочной работы, была открыта. Я и отдала. Слесаря Матвеем зовут.
  

x x x

  
   Наконец, явился давно ожидаемый драматург Селиванский с пьесой, свернутой в трубку и перевязанной ленточкой.
   -- Извиняюсь, что опоздал,-- раскланялся он.-- Задержал прекрасный пол.
   -- На драматурга большой спрос,-- улыбнулся Лязгов.-- Кто же это тебя задержал?
   -- Шемшурина, Марья Александровна. Читал ей пьесу.
   Лязгов захлопал в ладоши.
   -- Соврал, соврал драматург! Драматург скрывает свои любовные похождения! Никакой Шемшуриной ты не мог читать пьесу!
   -- Как не читал?-- обводя компанию недоуменным, подозрительным взглядом, вскричал Селиванский.-- Читал! Именно ей читал.
   -- Ха-ха!-- засмеялся Лязгов.-- Скажи же ему, Симочка, что он попался с поличным: ведь Шемшурина была с тобой на катке.
   -- Да, она со мной была,-- кивнула головой Серафима Петровна, осматривая всех нас холодным взглядом.
   -- Когда?! Я с половины девятого до двенадцати сидел у нее и читал свою "Комету".
   -- Вы что-нибудь спутали,-- пожала плечами Серафима Петровна.
   -- Что? Что я мог спутать? Часы я мог спутать, Шемшурину мог спутать с кем-нибудь или свою пьесу с отрывным календарем?! Как так -- спутать?
   -- Хотите чаю?-- предложила Серафима Петровна.
   -- Да, нет, разберемся: когда Шемшурина была с вами на катке?
   -- Часов в десять, одиннадцать. Драматург всплеснул руками.
   -- Так поздравляю вас: в это самое время я читал ей дома пьесу.
   Серафима Петровна подняла язвительно одну бровь.
   -- Да? Может быть, на свете существуют две Шемшуриных? Или я незнакомую даму приняла за Марью Александровну? Или, может, я была на катке вчера... Ха-ха!...
   -- Ничего не понимаю!-- изумился Селиванский.
   -- То-то и оно,-- засмеялась Серафима Петровна.-- То-то и оно! Ах, Селиванский, Селиванский...
   Селиванский пожал плечами и стал разворачивать рукопись.
   Когда мы переходили в гостиную, я задержался на минуту в кабинете и, сделав рукой знак Серафиме Петровне, остался с ней наедине.
   -- Вы сегодня были на катке?-- спросил я равнодушно.
   -- Да. С Шемшуриной.
   -- А я вас в театре сегодня видел. С Таней Черножуковой.
   Она вспыхнула.
   -- Не может быть. Что же, я лгу, что ли?
   -- Конечно, лжете. Я вас прекрасно видел.
   -- Вы приняли за меня кого-нибудь другого...
   -- Нет. Вы лжете неумело, впутываете массу лиц, попадаетесь и опять нагромождаете одну ложь на другую... Для чего вы солгали мужу о катке?
   Ее нога застучала по ковру.
   -- Он не любит, когда я встречаюсь с Таней.
   -- А я сейчас пойду и скажу всем, что видел вас с Таней в театре.
   Она схватила меня за руку, испуганная, с трясущимися губами.
   -- Вы этого не сделаете?!
   -- Отчего же не сделать?.. Сделаю!
   -- Ну, милый, ну, хороший... Вы не скажете... да? Ведь не скажете?
   -- Скажу.
   Она вскинула свои руки мне на плечи, крепко поцеловала меня и, прижимаясь, прерывисто прошептала:
   -- А теперь не скажете? Нет?
  

x x x

  
   После чтения драмы-- ужинали.
   Серафима Петровна все время упорно избегала моего взгляда и держалась около мужа.
   Среди разговора она спросила его.
   -- А где ты был сегодня вечером? Тебя ведь не было с трех часов.
   Я с любопытством ждал ответа. Лязгов, когда мы были вдвоем в кабинете, откровенно рассказал мне, что этот день он провел довольно беспутно: из Одессы к нему приехала знакомая француженка, кафешантанная певица, с которой он обедал у Контана, в кабинете; после обеда катались на автомобиле, потом он был у нее в Гранд-Отеле, а вечером завез ее в "Буфф", где и оставил.
   -- Где ты был сегодня?
   Лязгов обернулся к жене и, подумав несколько секунд, ответил:
   -- Я был у Контана. Обедали. Один клиент из Одессы с женой француженкой и я. Потом я заехал за моей доверительницей по Усачевскому делу, и мы разъезжали в ее автомобиле -- она очень богатая -- по делу об освобождении имения от описи. Затем я был в Гранд-Отеле у одного помещика, а вечером заехал на минутку в "Буфф" повидаться с знакомым. Вот и все.
   Я улыбнулся про себя и подумал:
   -- Да. Вот это ложь!
  
  

Пропавшая калоша Доббльса

  
  
   OCR: Игорь Корнеев
  

"После "Таймса'' мы зашли в редакцию "Дэли-Нью'', "Пель-Мель'' и еще в несколько"...

Соч. А. Конан-Дойля.

  
   Мы сидели в своей уютной квартирке на Бэкер-стрит в то время, когда за окном шел дождь и выла буря. (Удивительно: когда я что-нибудь рассказываю о Холмсе, обязательно мне без бури и дождя не обойтись...)
   Итак, по обыкновению, выла буря, Холмс, по обыкновению, молча курил, а я, по обыкновению, ожидал своей очереди чему-то удивиться.
   -- Ватсон, я вижу, у тебя флюс.
   Я удивился.
   -- Откуда вы это узнали?
   -- Нужно быть пошлым дураком, чтобы не заметить этого! Ведь вспухшая щека у тебя подвязана платком.
   -- Поразительно!! Этакая наблюдательность.
   Холмс взял кочергу и завязал ее своими жилистыми руками на шее в кокетливый бант. Потом вынул скрипку и сыграл вальс Шопена, ноктюрн Нострадамуса и полонез Васко да Гама. Когда он заканчивал 39-ю симфонию Юлия Генриха Циммермана, в комнату с треском ввалился неизвестный человек в плаще, забрызганный грязью.
   -- Г. Холмс! Я Джон Бенгам... Ради бога помогите! У меня украли... украли... Ах! Страшно даже вымолвить...
   Слезы затуманили его глаза.
   -- Я знаю, -- хладнокровно сказал Холмс, -- у вас украли фамильные драгоценности.
   Бенгам вытер рукавом слезы и с нескрываемым удивлением взглянул на Шерлока.
   -- Как вы сказали? Фамильные... что? У меня украли мои стихи.
   -- Я так и думал. Расскажите обстоятельства дела.
   -- Какие там обстоятельства! Просто я шел по Трафальгар-скверу и, значит, нес их, стихи-то, под мышкой, а он выхвати, да бежать. Я за ним, а калоша и соскочи у него. Вор-то убежал, а калоша -- вот.
   Холмс взял протянутую калошу, осмотрел ее, понюхал, полизал языком и наконец, откусивши кусок, с трудом разжевал его и проглотил.
   --Теперь я понимаю! -- радостно сказал он.
   Мы вперили в него взоры, полные ожидания.
   -- Я понимаю... Ясно, что эта калоша резиновая!
   Изумленные, мы вскочили с кресел.
   Я уже немного привык к этим блестящим выводам, которым Холмс скромно не придавал значения, но на гостя такое проникновение в суть вещей страшно подействовало.
   -- Господи помилуй! Это -- колдовство какое-то!
   По уходе Бенгама мы помолчали.
   -- Знаешь, кто это был? -- спросил Холмс. -- Это мужчина, он говорит по-английски, живет в настоящее время в Лондоне. Занимается поэзией.
   Я всплеснул руками.
   -- Холмс! Вы сущий дьявол. Откуда вы все это знаете?
   Холмс презрительно усмехнулся.
   -- Я знаю еще больше. Я могу утверждать, что вор -- несомненно, мужчина!
   -- Да какая же сорока принесла вам это на хвосте?
   -- Ты обратил внимание, что калоша мужская? Ясно, что женщины таких калош носить не могут!
   Я был подавлен логикой своего знаменитого друга и ходил весь день как дурак.
   Двое суток Холмс сидел на диване, курил трубку и играл на скрипке. Подобно богу, он сидел в облаках дыма и исполнял свои лучшие мелодии. Кончивши элегию Ньютона, он перешел на рапсодию Микеланджело и на половине этой прелестной безделушки английского композитора обратился ко мне.
   -- Ну, Ватсон, собирайся! Я-таки нащупал нить этого загадочного преступления.
   Мы оделись и вышли.
   Зная, что Холмса расспрашивать бесполезно, я обратил внимание на дом, к которому мы подходили. Это была редакция "Таймса".
   Мы прошли прямо к редактору.
   -- Сэр, -- сказал Холмс, уверенно сжимая тонкие губы. -- Если человек, обутый в одну калошу, принесет вам стихи, задержите его и сообщите мне.
   Я всплеснул руками.
   -- Боже! Как это просто... и гениально.
   После "Таймса" мы зашли в редакцию "Дэли-Нью", "Пель-Мель" и еще в несколько. Все получили предупреждение.
   Затем мы стали выжидать.
   Все время стояла хорошая погода, и к нам никто не являлся. Но однажды, когда выла буря и бушевал дождь, кто-то с треском ввалился в комнату, забрызганный грязью.
   -- Холмс, -- сказал неизвестный грубым голосом. -- Я Доббльс. Если вы найдете мою пропавшую на Трафальгар-сквере калошу, я вас озолочу. Кстати, отыщите также хозяина этих дрянных стишонок. Из-за чтения этой белиберды я потерял способность пить свою вечернюю порцию виски.
   -- Ну, мы эти штучки знаем, любезный, -- пробормотал Холмс, стараясь свалить негодяя на пол.
   Но Доббльс прыгнул к дверям и, бросивши в лицо Шерлоку рукопись, как метеор, скатился с лестницы и исчез.
   Другую калошу мы нашли после в передней.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Я мог бы рассказать еще о судьбе поэта Бенгама, его стихов и пары калош, но так как здесь замешаны коронованные особы, то это не представляется удобным. Кроме этого преступления, Холмс открыл другие, может быть, более интересные, но я рассказал о "Пропавшей калоше Доббльса" как о деле, наиболее типичном для Шерлока.
  
   "Сатирикон", 1908 год, N 3. Публикация В. Сурмило.
  

Смерть девушки у изгороди

  
   Я очень люблю писателей, которые описывают старинные запущенные барские усадьбы, освещенные косыми лучами красного заходящего солнца, причем в каждой такой усадьбе у изгороди стоит по тихой задумчивой девушке, устремившей свой грустный взгляд в беспредельную даль. Это самый хороший, не причиняющий неприятность сорт женщин: стоят себе у садовой решетки и смотрят вдаль, не делая никому гадостей и беспокойства.
   Я люблю таких женщин. Я часто мечтал о том, чтобы одна из них отделилась от своей изгороди и пришла ко мне успокоить, освежить мою усталую, издерганную душу.
   Как жаль, что такие милые женщины водятся только у изгороди сельских садов и не забредают в шумные города.
   С ними было бы легко. В худшем случае они могли бы только покачать головой и затаить свою скорбь, если бы вы их чем-нибудь обидели.
   Прямая им противоположность -- городская женщина. Глаза ее бегают, злые, ревнивые, подстерегающие, тут же, около вас... Городская женщина никогда не будет кутаться в мягкий пуховый платок, который всегда красуется на плечах милой женщины у изгороди. Ей подавай нелепейшую шляпу с перьями, бантами и шпильками, которыми она проткнет свою многострадальную голову. А попробуйте ее обидеть... Ей ни на секунду не придет в голову мысль затаить обиду. Она сейчас же начнет шипеть, жалить вас, делать тысячу гадостей. И все это будет сделано с обворожительным светским видом и тактом...
   О, как прекрасны девушки у изгороди!
  

x x x

  
   У меня в доме завелось однажды существо, которое можно было без колебаний причислить к числу городских женщин.
   На этой городской женщине я изучил женщин вообще -- и много странного, любопытного и удивительного пришлось мне увидеть.
   Когда она поселилась у меня, я поставил ей непременным условием -- не считать ее за человека.
   Сначала она призадумалась:
   -- А кем же ты будешь считать меня?
   -- Я буду считать тебя существом выше человека, -- предложил я, -- существом особенным, недосягаемым, прекрасным, но только не человеком. Согласись сама -- какой же ты человек?
   Кажется, она обиделась.
   -- Очень странно! Если у меня нет усов и бороды...
   -- Милая! Не в усах дело. И уж одно то, что ты видишь разницу только в этом, ясно доказывает, что мы с тобой никогда не споемся. Я даже не буду говорить навязших на зубах слов о повышенном умственном уровне мужчины, о его превосходстве, о сравнительном весе мозга мужчины и женщины, -- это вздор. Просто мы разные -- и баста. Вы лучше нас, но не такие, как мы... Довольно с тебя этого? Если бы прекрасная, нежная роза старалась стать на одном уровне с черным свинцовым карандашом -- ее затея вызвала бы только презрительное пожатие плеч у умных, рассудительных людей.
   -- Ну, поцелуй меня, -- сказала женщина.
   -- Это можно. Сколько угодно.
   Мы поцеловались.
   -- А ты меня будешь уважать? -- спросила она, немного помолчав.
   -- Очень тебе это нужно! Если я начну тебя уважать, ты протянешь от скуки ноги на второй же день. Не говори глупостей.
   И она стала жить у меня.
   Часто, утром, просыпаясь раньше, чем она, я долго сидел на краю постели и наблюдал за этим сверхъестественным, чуждым мне существом, за этим красивым чудовищем.
   Руки у нее были белые, полные, без всяких мускулов, грудь во время дыхания поднималась до смешного высоко, а длинные волосы, разбрасываясь по подушке, лезли ей в уши, цеплялись за пуговицы наволочки и, очевидно, причиняли не меньше беспокойства, чем ядро на ноге каторжника. По утрам она расчесывала свои волосы, рвала гребнем целые пряди, запутывалась в них и обливалась слезами. А когда я, желая помочь ей, советовал остричься, она называла меня дураком.
   То же самое мнение обо мне она высказала и второй раз -- когда я спросил ее о цели розовых атласных лент, завязанных в хрупкие причудливые банты на ночной сорочке.
   -- Если ты, милая, делаешь это для меня, то они совершенно не нужны и никакой пользы не приносят. А в смысле нарядности -- кроме меня ведь их никто не видит. Зачем же они?
   -- Ты глуп.
   Я не видел у нее ни одной принадлежности туалета, которая была бы рациональна, полезна и проста. Панталоны состояли из одних кружев и бантов, так что согреть ноги не могли; корсет мешал ей нагибаться и оставлял на прекрасном белом теле красные следы. Подвязки были такого странного, запутанного вида, что дикарь, не зная, что это такое, съел бы их. Да и сам я, культурный, сообразительный человек, пришел однажды в отчаяние, пытаясь постичь сложный, ни на что не похожий их механизм. Мне кажется, что где-то сидит такой хитрый, глубокомысленный, но глупый человек, который выдумывает все эти вещи и потом подсовывает их женщинам. Цель, к которой он при этом стремится, -- сочинить что-нибудь такое, что было бы наименее нужно, полезно и удобно.
   "Выдумаю-ка я для них башмаки", -- решил в пылу своей работы этот таинственный человек.
   За образец он почему-то берет свое мужское, все умное, необходимое и делает из этого предмет, от которого мужчина сошел бы с ума.
   "Гм, -- думает этот человек, -- башмак, хорошо-с!" Под башмак подсовывается громадный, чудовищный каблук, носок суживается, как острие кинжала, сбоку пришиваются десятка два пуговиц, и -- бедная, доверчивая, обманутая женщина обута.
   "Ничего, -- злорадно думает этот грубый таинственный человек. -- Сносишь. Не подохнешь... Я тебе еще и зонтик сочиню. Для чего зонтики служат? От дождя, от солнца. У мужчин они большие, плотные. Хорошо-с. Мы же тебе вот какой сделаем. Маленький, кружевной, с ручкой, которая должна переломиться от первого же порыва ветра".
   И этот человек достигает своей цели: от дождя зонтик протекает, от солнца, благодаря своей микроскопической величине, не спасает, и, кроме того, ручка у него ежеминутно отваливается.
   "Носи, носи! -- усмехается суровый незнакомец. -- Я тебе и шляпку выдумаю. И кофточку, которая застегивается сзади. И пальто, которое совсем не застегивается, и носовой платок, который можно было бы втянуть целиком в ноздрю при хорошем печальном вздохе. Сносишь, за тебя, брат, некому заступиться. Мужчина с вашим братом подлецом себя держит".
   Однажды я зашел в магазин дамских принадлежностей при каком-то "Институте красоты". Мне нужно было сделать городской женщине какой-нибудь подарок.
   -- Вот, -- сказала мне продавщица, -- модная вещь. В бархатном футляре лежало что-то вроде узкого стилета с затейливой резьбой и ручкой из слоновой кости.
   -- Что это?
   -- Это, monsieur, прибор для вынимания из глаза попавшей туда соринки. Двенадцать рублей. Есть такие же из композиции, но только без серебряной ручки.
   -- А есть у вас клей, -- спросил я с тонкой иронией, -- для приклеивания на место выпавших волос?
   -- На будущей неделе получим, monsieur. Не желаете ли аппарат для извлечения шпилек, упавших за спинку дивана?
   -- Благодарю вас, -- холодно сказал я, -- я предпочитаю делать это с помощью мясорубки или ротационной машины.
   Ушел я из магазина с чувством гнева и возмущения, вызванного во мне хитрым, нахальным незнакомцем.
   Живя у меня, городская женщина проводила время так.
   Просыпалась в половине первого пополудни и ела в постели виноград, а если был не виноградный сезон, то что-нибудь другое -- плитку шоколада, лимон с сахаром, конфеты.
   Читала газеты. Именно те места, где говорилось о Турции.
   -- Почему тебя интересуют именно турки? -- спросил я однажды.
   -- Они такие милые. У тети жил один турок-водонос. Черный-черный, загорелый. А глаза глубокие. Ах, уже час! Зачем же ты меня не разбудил?
   Она вставала и подходила к зеркалу. Высовывала язык, дергала его, как бы желая убедиться, что он крепко сидит на месте, и потом, надев один чулок, заглядывала в конец неразрезанной книги, купленной мною накануне.
   Через пять минут она заливалась слезами.
   -- Зачем ты ее купил?
   -- А что?
   -- Почему непременно историю маленькой блондинки? Потому что я брюнетка? Понимаю, понимаю!
   -- Ну, еще что?
   -- Я понимаю. Тебе нравятся блондинки и маленькие. Хорошо, ты глубоко в этом раскаешься.
   -- В чем?
   -- В этом.
   Она плакала, я рассеянно смотрел в окно. Входила горничная.
   -- Луша, -- спрашивала горничную жившая у меня женщина, -- зачем вчера барин заходил к вам в три часа ночи?
   -- Он не заходил.
   -- Ступайте.
   -- Это еще что за штуки? -- кричал я сурово.
   -- Я хотела вас поймать. Гм... Или вы хорошо умеете владеть собой, или ты мне изменяешь с кем-нибудь другим.
   Потом она еще плакала.
   -- Дай мне слово, что, когда ты меня разлюбишь, ты честно скажешь мне об этом. Я не произнесу ни одного упрека. Просто уйду от тебя. Я оценю твое благородство.
  

x x x

  
   Недавно я пришел к ней и сказал:
   -- Ну вот я и разлюбил тебя.
   -- Не может быть! Ты лжешь. Какие вы, мужчины, негодяи!
   -- Мне не нравятся городские женщины, -- откровенно признался я. -- Они так запутались в кружевах и подвязках, что их никак оттуда не вытащишь. Ты глупая, изломанная женщина. Ленивая, бестолковая, лживая. Ты обманывала меня если не физически, то взглядами, желанием, кокетничаньем с посторонними мужчинами. Я стосковался по девушке на низких каблуках, с обыкновенными резиновыми подвязками, придерживающими чулки, с большим зонтиком, который защищал бы нас обоих от дождя и солнца. Я стосковался по девушке, встающей рано утром и готовящей собственными любящими руками вкусный кофе. Она будет тоже женщиной, но это совсем другой сорт. У изгороди усадьбы, освещенной косыми лучами заходящего солнца, стоит она в белом простеньком платьице и ждет меня, кутаясь в уютный пуховый платок... К черту приборы для вынимания соринок из глаз!
   -- Ну, поцелуй меня, -- сказала внимательно слушавшая меня женщина.
   -- Не хочу. Я тебе все сказал. Целуйся с другими.
   -- И буду. Подумаешь, какой красавец выискался! Думает, что, кроме него, и нет никого. Не беспокойся, милый! Поманю -- толпой побегут.
   -- Прекрасно. Во избежание давки советую тебе с помощью полиции установить очередь. Прощай.
   На другой день в сумерках я нашел все, что мне требовалось: усадьбу, косые лучи солнца и тихую задумчивую девушку, кротко опиравшуюся на изгородь...
   Я упал перед ней на колени и заплакал:
   -- Я устал, я весь изломан. Исцели меня. Ты должна сделать чудо.
   Она побледнела и заторопилась:
   -- Встаньте. Не надо... Я люблю вас и принесу вам всю мою жизнь. Мы будем счастливы.
   -- У меня было прошлое. У меня была женщина.
   -- Мне нет дела до твоего прошлого. Если ты пришел ко мне -- у тебя не было счастья.
   Она смотрела вдаль мягким задумчивым взглядом и повторяла, в то время как я осыпал поцелуями дорогие для меня ноги на низких каблуках:
   -- Не надо, не надо!
   Через неделю я, молодой, переродившийся, вез ее к себе в город, где жил, -- с целью сделать своей рабой, владычицей, хозяйкой, любовницей и женой.
   Тихие слезы умиления накипали у меня на глазах, когда я мимолетно кидал взгляд на ее милое загорелое личико, простенькую шляпку с голубым бантом и серое платье, простое и трогательное.
   Мы уже миновали задумчивые, зеленые поля и въехали в шумный, громадный город.
   -- Она здесь? -- неожиданно спросила меня моя спутница.
   -- Кто -- она?
   -- Эта... твоя.
   -- Зачем ты меня это спрашиваешь?
   -- Вдруг вы будете с ней встречаться.
   -- Милая! Раньше ты этого не говорила. И потом -- это невозможно. Я ведь сам от нее ушел.
   -- Ах, мне кажется, это все равно. Зачем ты так посмотрел на эту высокую женщину?
   -- Да так просто.
   -- Так. Но ведь ты мог смотреть на меня!
   Она сразу стала угрюмой, и я, чтобы рассеять ее, предложил ей посмотреть магазины.
   -- Зайдем в этот. Мне нужно купить воротничков.
   -- Зайдем. И мне нужно кое-что.
   В магазине она спросила:
   -- У вас есть маленькие кружевные зонтики?
   Я побледнел.
   -- Милая... зачем? Они так неудобны... лучше большой.
   -- Большой -- что ты говоришь! Кто же здесь, в городе, носит большие зонтики! Это не деревня. Послушайте. У вас есть подвязки, такие, знаете, с машинками. Потом ботинки на пуговицах и на высоких каблуках... не те, выше, еще выше.
   Я сидел молчаливый, с сильно бьющимся сердцем и страдальчески искаженным лицом и наблюдал, как постепенно гасли косые красные лучи заходящего солнца, как спадал с плеч уютный пуховый платок, как вырастала изгородь из хрупких кружевных зонтиков и как на ней причудливыми гирляндами висели панталоны из кружев и бантов... А на тихой, дремлющей вдали и осененной ветлами усадьбе резко вырисовывалась вывеска с тремя странными словами:
  

Modes et robes*

  
   Девушка отошла от изгороди и -- умерла.
  
   * Шляпы и платья (фр.).
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru
институт красоты на Новом.